Мера времени Бориса Слуцкого
Мера времени Бориса Слуцкого
Мы, наше поколение, узнавали стихи Слуцкого не по сборникам, а по машинописным копиям только-только возникавшего в середине пятидесятых годов самиздата. С тех пор мы жили с этими стихами. Они с нами остались, хотя некоторые из них были напечатаны в России только в конце 1980-х годов.
Той популярности, которую завоевал Слуцкий во второй половине 1950-х годов, хватило до середины следующего десятилетия. Для истории литературы это очень большой срок. Вспомним, что слава Пушкина, взмывшая после «Руслана и Людмилы», в 1820 году, в 1830 году сменилась читательским охлаждением и критическими развенчиваниями.
Феноменальный успех Евтушенко, Вознесенского, Ахмадулиной, затмивших и оттеснивших Слуцкого, вполне объясним. Эти поэты внесли то, что тогда было названо «самовыражением», а Слуцкий появился в печати с военной темой, уже многим неинтересной.
Слуцкий в этом смысле уникальное явление – поэт, у которого нет стихов о любви! Во второй половине шестидесятых годов это, вероятно, ощущалось новыми поколениями как недостаток, как неполнота. Он это почувствовал и понял, но не стал угождать изменившимся вкусам читателей. Он остался верен себе и своим темам, своему пафосу, как сказали бы во времена Белинского.
Чем объяснить, что поэт, заявивший о себе на переломе эпох как истолкователь сталинского правления и как проницательный угадчик грядущих социальных перемен, вдруг остановился и, как могло показаться, отстал от времени? В одной из ранних вещей из числа опубликованных только в трехтомнике он предложил такое определение поэзии: Быть мерой времени – вот мера для стиха!509
По-видимому, для того чтобы определить историческое значение и смысл сделанного Слуцким, надо попробовать найти его собственную, только ему принадлежавшую меру времени.
Предварительно несколько кратких замечаний об идеологическом и поэтическом ученичестве Б. Слуцкого. Мальчик, а потом и юноша Слуцкий жил в атмосфере относительного демократизма, какой еще сохранялся, пока Сталин не начав вводить в стране единомыслие, где-то в 1929 году. Принадлежность Бориса Слуцкого к еврейству усиливала в нем интернационалистские убеждения и надежды, которые еще не сменялись национально-державными лозунгами середины 1930-х. Советская власть дала евреям полное гражданское равноправие – с этим убеждением вырастал Борис Слуцкий, а его увлечение историей, особенно историей Великой французской революции 1789 – 1793 годов (тогда еще не приказано было считать великой только октябрьскую революцию 1917-го!), внушало ему убежденность в грядущей победе мировой пролетарской революции. Подобно Маяковскому, перекладывавшему в поэме «Владимир Ильич Ленин» строки из статей героя поэмы, Слуцкий строил стихи как поэтическое изложение слов этого же персонажа:
Мы учили слова отборные
Про общественные уборные,
Про сортиры, что будут блистать,
Потому что все злато мира
На отделку пойдет сортира,
На его красоту и стать510.
После домашних поэтических штудий в Харькове, где другом и учителем Слуцкого был Михаил Кульчицкий, они оба в Москве конца 1930-х годов были приняты в поэтический семинар Литературного института, которым руководил Илья Сельвинский. В этот семинар Слуцкий и его харьковские друзья-поэты пришли с солидной подготовкой, полученной в той школе, с которой не на жизнь, а на смерть воевал Сельвинский, когда был «мэтром из мэтров», в 1920-е годы, – в школе русского футуризма. Как Слуцкий писал в мемуарных заметках, опубликованных в 1989 году: «Нашим эпосом была история российского футуризма, его старшие и младшие богатыри, его Киевский и Новгородский циклы»511. И особое место среди героев этого эпоса занимал Хлебников. Молодые поэты в семинаре Сельвинского воспринимали его уроки через проверку футуризмом, тем более что, как вспоминал Слуцкий, «Битвы с конструктивистами тогда еще были свежи в памяти»512. Чему учил Сельвинский своих «семинаристов»? Некоторое представление об этих уроках можно узнать из его книги «Студия стиха» (1960). Как сообщается в аннотации к этой книге, «Многие годы посвятил Сельвинский воспитанию поэтической молодежи в Литературном институте имени М. Горького. Новая книга поэта является результатом этой педагогической работы. Однако книга Сельвинского не учебник, это живой и увлекательный рассказ мастера о своем ремесле, его размышления о поэзии, обобщения собственного поэтического опыта». Первый и основной раздел книги называется «Моя поэтика». Она, кроме общих и необходимых по ходу изложения популярных сведений по теории литературы и всего подробнее по стихосложению, проникнута борьбой с футуризмом и особенно с Маяковским, хотя в книге уже нет того задора, каким полны были ранние полемические поэмы Сельвинского, В большом разделе книги «О просодиях» из ста страниц одна треть отведена «тактовому стиху», где Сельвинский объясняет структуру примененной и разработанной им оригинальной системы стихосложения. Перед этим разделом идет критика просодической революционности стиха Маяковского. Так что и в 1960 году спор продолжается. А ведь Слуцкий пришел в семинар Сельвинского убежденным сторонником футуризма и особенно Хлебникова! Как же совмещались литературные притяжения и поэтическая практика несовместимых школ? Как мы узнаем со слов самого Слуцкого, он был благодарен Сельвинскому; об этом говорят его поздние стихи, дружественные, но беспощадные:
Сельвинский – брошенная зона
Геологической разведки,
Мильон квадратных километров,
Надежд, оставленных давно.
А был не полтора сезона,
Три полноценных пятилетки,
Вождь из вождей
И мэтр из мэтров.
Он нем! Как тех же лет кино513.
И еще одна строка, которая стоит многостраничных рассуждений:
Он многое в меня вкачал.
Не только Слуцкий мог быть благодарен Сельвинскому за ученье. О его семинаре с восхищением вспоминают все, кто туда ходил, кто участвовал в бурных и напряженных прениях. В том же стихотворении Слуцкий дает такую оценку содержания семинарских занятий Сельвинского:
в политике довольно сбивчив,
в поэтике отлично тверд.
«Студия стиха» в целом отвечает такой двуединой характеристике. В своих обоснованиях эволюции жанров в советское время Сельвинский не выходил за пределы общепринятой эстетики. Так, он учил семинаристов, что «трагедия <…> должна быть не рассказом о трагической жизни человека, но речью о трагедийных судьбах класса, общества, народа»514. Но противореча себе и такой официозно-идеологической формуле, Сельвинский утверждает, что в «советской трагедии» «проблемы эпохи <…> кровно слиты с вопросами быта, мир деталей не противоречит по той же причине миру идеи»515. Такое понимание важности быта, то есть повседневного человеческого существования, как материала и содержания поэзии Слуцкий понял и принял.
В свое время конструктивисты во главе с Сельвинским настаивали на необходимости «интервенции прозы в поэзию».
Слуцкий осуществил обратное и более продуктивное решение проблемы поэзии и прозы. Он ввел поэзию в прозу живого языка с его жаргонами, диалектами, канцеляритом:
Похожее в прозе на ерунду
В поэзии иногда
Напомнит облачную череду,
Плывущую на города.
Похожее в прозе на анекдот,
Пройдя сквозь хорей и ямб,
Напоминает взорванный дот,
В соцветьи воронок и ям.
Поэзия, словно разведчик, в тиши
Просачивается сквозь прозу.
Наглядный пример: «Как хороши,
Как свежи были розы».
И что-то входит, слегка дыша,
И бездыханное оживает,
Не то поэзия, не то душа,
Если душа бывает516.
Такой подход в русской поэзии к прозе возможен был только после Хлебникова. Прочитанное внимательно наследие Хлебникова помогло Слуцкому найти свою меру соотношения в стихах поэтического и прозаического. Вот что написал Слуцкий о своем и своих друзей отношении к этому поэту в стихотворении «Похороны Хлебникова»:
Здесь немногие читатели
Всех его немногих книг,
Трогательные почитатели,
Разобравшиеся в них517.
И по-хлебниковски уже в ранних стихах Слуцкого идет работа по извлечению из слова его смысловых возможностей:
Я был мальчишкою с душою вещей,
Каких в любой поэзии не счесть.
Сейчас я знаю некоторые вещи
Из тех вещей, что в этом мире есть.
Из всех вещей я знаю вещество
Войны.
И больше ничего518.
В стихотворении «Современник» понятие «система» названо один раз, но по общему смыслу оно присутствует дважды – в двух значениях:
Из карточной системы
Мы в солнечную перебрались519.
Так понятия из разных сфер языка, из быта и из науки, находят для себя место в стихах Слуцкого. Что может быть прозаичнее понятия «карточная система»? Но в сочетании с солнечной (системой) оба эти понятия становятся вехами истории, приобретают равное значение. Вся «смысловая система» поэзии Слуцкого подчинена истории, ею определяется и на нее опирается,
Но вопросы идеологические решались не так легко, как проблемы собственно профессионально-поэтические.
Молодого Слуцкого его друзья называли «харьковским робеспьеристом». Но когда этот, усвоенный из книг и лекций «робеспьеризм» стал проверяться правдой жизни, пришлось многое пересмотреть и переоценить.
Когда страницы газет запестрели именами хорошо знакомых харьковскому пионеру и комсомольцу Слуцкому деятелей, о которых сообщалось, что они «враги народа», Слуцкий этому поверил не сразу. Так началось расставание со всей идеологизированной мифологией тридцатых годов:
Всем лозунгам я верил до конца
И молчаливо следовал за ними,
Как шли в огонь во Сына, во Отца,
Во голубя Святого духа имя.
И если в прах рассыпалась скала,
И бездна разверзается немая,
И ежели ошибочка была —
Вину и на себя я принимаю520.
«Лозунги» в данном случае и есть та идеологическая обработка, которой подвергалось несколько поколений, рожденных в 1915 – 1920 годах.
В 1960 году, вспоминая свои студенческие, то есть довоенные, годы, Слуцкий писал:
Я болезненным рос и неловким,
Я питался в дешевой столовке,
Где в тринадцати видах пшено
Было в пищу студентам дано.
Но какое мне было дело,
Чем нас кормят, в конце концов,
Если будущее глядело
На меня с газетных столбцов?
Под развернутым красным знаменем
Вышли мы на дорогу свою,
И суровое наше сознание
Диктовало пути бытию521.
Когда эти стихи писались, Слуцкий мог уже правдиво оценить всю силу несоответствия между исторической реальностью и его поэтическими идеалами того времени. В семинаре Сельвинского идеалы эти еще не подвергались сомнению. Вот свидетельство одного из участников семинаров, О. Резника, друга Сельвинского и автора книги о нем (издана в 1972 году): «Я хорошо помню бурные, шумливые, по-юношески увлеченные занятия предвоенного поэтического семинара Сельвинского, из которого уходили на войну с белофиннами, а затем на Великую Отечественную войну. Михаил Кульчицкий, Павел Коган, Сергей Наровчатов, Борис Слуцкий, Давид Самойлов и другие студенты-патриоты, чей поэтический пафос был неотделим от пафоса гражданственности, поколения, выпестованного в годы пятилеток».
Позднее сам Сельвинский свое понимание гражданственности изложил в набросках биографии: «В молодости организовал я литературную группу конструктивистов <…> я, как лидер этого, с особенной страстью педалировал тему государственности, дисциплины, самозабвенного отказа личности от своих лирических прав в пользу неоспоримого права целого подчинять себе частности» (курсив мой. – И.С.)522. Примерно этому и учил Сельвинский своих семинаристов. В стихотворении Слуцкого «Советская старина»523, опубликованном в 1988 году, та же тема могучего идеологического воздействия, особенно на молодые поколения, выражена полнее, названы «внеидеологические» воздействия на формирование «правильной» идеологии:
Античность нашей истории. Осовиахим.
Пожар мировой революции,
Горящий в отсвете алом.
Все это, возможно, было скудным или сухим.
Все это, несомненно, было тогда небывалым.
Мы были опытным полем. Мы росли, как могли.
Старались. Не подводили Мичуриных социальных.
А те, кто не собирались высовываться из земли,
Те шли по линии органов, особых и специальных.
Итак, была «мировая мечта, что кружила нам голову»524, о ней семинаристы Сельвинского писали свои стихи с искренней убежденностью.
Но и действительность отложилась всей своей тяжестью в сознании переживших 1936 – 1938 годы. Об этом у Слуцкого сказано так:
Студенты жили в комнате, похожей
На блин,
нo именуемой «луной».
А в это время, словно дрожь по коже,
По городу ходил тридцать седьмой525.
Именно эти годы заронили в сознание новой, в пореволюционную пору выраставшей, формировавшейся и ни в чем не сомневавшейся интеллигенции сомнения в самой сущности системы, прикрытой официальной ложью.
Так что слова о воспитании «в годы пятилеток» надо дополнить тем, о чем думали, но боялись говорить. Так в идеологическом мифе поколения Слуцкого появилась трещина, и неизвестно, к чему бы пришли носители этого расколотого сознания, если бы не Вторая мировая война, где у Слуцкого и его друзей-поэтов появился давно ненавидимый враг – нацизм. Преступления сталинского правления были отодвинуты в дальний угол сознания. Опыт четырех военных лет очень сложно отразился в душе и сознании Слуцкого. Это отражение не было прямым – достаточно сказать, что не победы и полководцев изображал он в своих стихах, а солдат, героев и жертв войны. Победный марш по Европе, знакомство с жизнью в Румынии, Венгрии, Австрии – все это должно было очень расширить горизонты сознания выпускника Литературного института им. М. Горького.
Война заставила посмотреть иначе на послевоенную жизнь, главным нервом ее стала неожиданно открывшаяся Слуцкому мощь государственного антисемитизма, переход сталинского режима на последовательно антисемитские позиции, по примеру побежденного нацизма. Об этом свидетельствуют его стихи, распространявшиеся в списках после смерти Сталина. В них впервые за всю советскую историю было сказано во весь голос о государственном антисемитизме в Советском Союзе и о патологическом антисемитизме самого Сталина:
А нам, евреям, повезло.
Не прячась под фальшивым флагом,
На нас без маски лезло зло.
Оно не притворялось благом526.
К Слуцкому в эти годы пришла неофициальная, никем не утвержденная известность. Вот как об этом вспоминал он сам: «Моя поэтическая известность была первой по времени в послесталинский период новой известностью <…> До меня все лавры были фондированные, их бросали сверху. Мои лавры читатели вырастили на собственных приусадебных участках»527.
Слуцкий нашел для своей поэзии общую, всеорганизующую точку зрения, свою меру времени и свой масштаб событий. Еврейское самосознание не вернуло его в «черту оседлости», а словно бы раскрыло ему глаза, раздвинуло видимые и невидимые границы.
Слуцкий нашел свою позицию в изменившемся вокруг него мире. Он понял, что интернациональная идея потерпела крах. У властей ее заменила идея имперского величия и национального русского приоритета. Еврейское самосознание (национальное) вызвало к жизни беспощадно-обличительные стихи Слуцкого о прошлом, о минувшей эпохе. Но первая оттепель отразилась в его поэзии надеждами на некое разумное, если не гармоническое сосуществование всех народов, воевавших вместе против нацизма. Война стала для Слуцкого темой и примером национального консенсуса надолго, а XX съезд с его разоблачениями Сталина надолго укрепил у поэта веру в то, что возврата к прошлому не будет. Когда Слуцкий пишет:
На русскую землю права мои невелики:
Но русское небо никто у меня не отнимет…528
– то поэту не надо было объяснять, почему эти права невелики: стихи пишет русский поэт еврейской национальности. Русское же небо поэта – это русская литература и ее идеалы.
Другие свои права – на русский язык – он заявляет в стихотворении «Происхождение», о деде, который был учителем русского языка и ценил Льва Толстого «больше Бога»529. И такая родословная как бы подкрепляет право внука быть русским поэтом:
Родословие не пустые слова.
Но вопросов о происхождении я не объеду.
От Толстого происхожу, ото Льва,
Через деда.
Даже простое перечисление стихов, прямо или косвенно посвященных еврейству, сделать нелегко, по той причине, что Слуцкий предпочитал строить свои стихи так, что в них нет прямого называния, нет сакраментального слова «еврей», но всем своим содержанием стихотворения кричат о еврейских судьбах530.
Материал для своей меры времени Слуцкий находил в советских газетах. Нам, обыкновенным читателям газет, казалось, что мы из года в год читаем один и тот же номер газеты «Правда», как бы газета ни называлась. Для Слуцкого это было не так. В стихотворении «Домик погоды» он, перечитывая старые газеты, замечает, что даже в день «драпа из Москвы» – 16 октября 1941 года – «были утро, вечер и вообще погода», а ему запомнился только «позор, который этот день заполнил – больше ничего не запомнил». Он помнит не дождь и не ветер, а то, чем эмоционально были заполнены дни и числа в январе 1953 года:
Про погоду в январе читаю.
Я вставал с утра пораньше – в шесть.
Шел к газетной будке поскорее,
Чтобы фельетоны про евреев
Медленно и вдумчиво прочесть.
Разве нас пургою остановишь?
Что бураны и метели все,
Если трижды имя Рабинович
На одной сияет полосе?531
В очень известном стихотворении «Метод»532, опубликованном в 1973 году, Слуцкий настаивал на эмпирико-аналитической установке в своей поэтической работе:
Что там ни толкуй ученый олух,
Я анатом, а не физиолог.
Не геолог я – промысловик.
Обобщать я вовсе не привык.
Просто думаю, отнюдь не мыслю,
И подсчитываю, а не числю,
И с древнеславянским языком
Даже в кратком курсе незнаком.
Фактовик, натуралист, эмпирик,
А не беспардонный лирик!
Еще более полное представление о методе Слуцкого дает одно из самых известных его стихотворений – «Современные размышления» (впервые напечатано в России в 1987 году). В нем поэт излагает два варианта рассуждений о тех исторических переменах, которые должны произойти в стране после смерти Сталина. Один ход мысли таков:
Эпоха зрелищ кончена,
Пришла эпоха хлеба.
Перекур объявлен
У штурмовавших небо.
Перемотать портянки
Присел на час народ,
В своих ботинках спавший
Невесть который год533.
Ход этих мыслей вполне отвечает ситуации. В них и критика прошлого, и надежда на будущее. Но поэт отвергает этот ход мысли – ему нужно другое:
Нет, я не думал этого,
А думал я другое:
Что вот он был – и нет его,
Гиганта и героя.
На брошенный, оставленный
Москва похожа дом.
Как будем жить без Сталина?..
И только после этих двух вариантов Слуцкий приходит к синтетической, как тогда казалось, оценке эпохи.
«Современные размышления» – это жанр, созданный Борисом Слуцким в поэзии, это – антиода. В оде полагалось хвалить и превозносить ее адресата. Слуцкий при помощи исторических ассоциаций создает в своей антиоде нужную стилистическую высоту. «Хлеб» и «зрелища» взяты из известных требований древнеримских пролетариев; они создают необходимую аналогию между Римской и Сталинской империями. Образ «штурмующих небо» взят из расхожего выражения советской публицистики, заимствованного у Маркса; Маркс так назвал парижских коммунаров 1870 года. Рядом с этими высокими стилистическими клише называются портянки, ботинки – как у Некрасова, вводившего лапти в свои патетические предсмертные стихи. Последние строки этого стихотворения:
Социализм был выстроен.
Поселим в нем людей.
Сомнения в том, что люди до сих пор не живут при социализме, у Слуцкого, разумеется, нет. Но есть еще надежда, что теперь их в нем можно будет поселить. То было время надежд.
Слуцкий, конечно же, был не «фактовиком и эмпириком». Его стихи – это всегда современные размышления, даже когда они не откликаются на злобу дня. Это анализ – но векторный, нравственно-этический, эмоциональный и смелый анализ. Его поэзия – умная поэзия, не прикидывающаяся глуповатой. Поэзия Слуцкого отразила тот сложный процесс национальной идентификации, который захватил значительную часть российского еврейства и проявился в различных формах. Для Слуцкого мучительное расставание с «мировой мечтой» интернационального братства народов привело к осознанию исторических судеб еврейства России. С этим связано появление у него того, что он сам называет «мерой времени». Старинная и прекрасная идея «несть эллина и несть иудея» опять потерпела крушение:
…Не разгрызли орешек тот, национальный
И банальный, и, кроме того, инфернальный!
Ни свои, ни казенные зубы не могут! —
Сколько этот научный ни делали опыт534.
Можно назвать еще немало стихов Слуцкого, где нет слова «еврей», где речь идет о событиях общеисторического масштаба, но где мера времени у поэта своя – еврейская. Нет этого слова и в знаменитом стихотворении «Хозяин» («А мой хозяин не любил меня…»), опубликованном в 1961 году. В нем только последняя строка проясняет смысл, превращает стихотворение из рассказа об одной судьбе в обобщение судеб народа:
…испокон веков
Таких, как я, хозяева не любят535.
Тут не может быть вопросов, как и почему хозяева жизни не любят «таких». «Хозяин», примененное к Сталину, не изобретение, не выдумка Слуцкого, и нет в нем никакой иронии, как может подумать кто-либо из совсем юных, кто не знает, что во всех слоях советской администрации Сталина называли – конечно, неофициально – Хозяин. Это слово, со своим традиционным значением, вносило какой-то оттенок патриархальности в сферу официальных отношений. И в стихотворении Слуцкого оно переносило смысловой строй в сферу обыкновенных разговоров, в круг повседневного общения, в прозу жизни. Еврейское самосознание объяснило Слуцкому, что история – это «память народа»536, в том числе и еврейского народа, и хронология этой истории начинается задолго до тех сорока восьми революций, которые он помнил и чем щеголял в свои школьные годы. Теперь его история начинается с Авраама и простирается до Катастрофы европейского (и российского) еврейства. Теперь появляется у него в стихах неназванный танец:
Жилец схватился за жилет
И пляшет.
Он человек преклонных лет,
А как руками машет,
А как ногами бьет паркет
Схватившийся за свой жилет рукою…537
Догадаться, что это «фрейлехс», нетрудно. Эти стихи называются «Внезапное воспоминание».
Печатать стихи на эти темы он не может – кто их напечатает? Но писать – он их пишет. И с особенной силой о Катастрофе, о ее значении в судьбах человечества Слуцкий говорит, когда вспоминает своих родных:
Черта под чертой. Пропала оседлость:
Шальное богатство, веселая бедность.
Пропало. Откочевало туда,
Где призрачно счастье, фантомна беда.
Селедочка – слава и гордость стола,
Селедочка в Лету давно уплыла538.
Смелость и острота сопоставлений – «селедочка» и «Лета» – выражает всю силу скрытого трагизма неотомщенной национальной беды. Иногда Слуцкий находит утешение в мыслях о торжестве национального гения. Таково стихотворение о встрече с художником Фальком на московской улице – «Старое, синее»539:
У величья бывают
одежды любого пошива,
и оно надевает
костюмы любого пошиба.
Старый лыжный костюм
он таскал фатовато и свойски,
словно старый мундир
небывалого старого войска.
Я же рядом шагал,
молчаливо любуясь мундиром,
тех полков, где Шагал —
рядовым,
а Рембрандт – командиром…
От еврейских художников, от раздумий над их судьбой открывается путь к размышлениям на библейские и иудеохристианские темы, вечно повторяющиеся в новые эпохи:
История. А в ней был свой Христос.
И свой жестокий продолжатель Павел,
который все устроил и исправил,
сломивши миллионы папирос,
и высыпавший в трубочку табак
и надымивший столько, что доселе
в сознании, в томах, в домах
так до конца те кольца не осели540.
Стихотворение называется «Павел-продолжатель», но смысл его не в простой аналогии, а в том, что роль исторического Павла по отношению к иудаизму и еврейству может быть понята из печального опыта XX века. И наконец, стихотворение «Выбор» возвращает нас к началу нашей эры; в нем Слуцкий повторяет самого замечательного мыслителя иудаизма – Акиву:
Никакого выбора нету.
Выбирающий не выбирал541.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.