Один из великих
Один из великих
Газетчиков ругают за то, что они лезут в частную жизнь; мне кажется, они недостаточно в нее лезут. Их ругают за то, что они грубо срывают покровы; мне кажется, они оставляют тонкую, но непроницаемую пелену. Желтую прессу обвиняют в том, что она обнародует мелочи личной жизни; хотел бы я, чтобы она приносила хоть такую пользу! Именно эти мелочи она скрывает, и потому, встретив человека, которого вы тысячи раз встречали в газетах, вы его узнать не можете. Видимо, желтая пресса не в силах ухватить то главное, первое, что важнее всех впечатлений. Например, я читал о Бернарде Шоу, что он говорит остроумно, дерзко, вызывающе, даже цинично — но не знал, пока сам его не услышал, что говорит он с ирландским акцентом.
Да, газетчики мало знают о людях. Куда уж копаться, они и поверхность плохо видят. Встретив прославленного политика или поэта, мы удивляемся тому, что он гораздо старше, чем мы думали. Мы отождествляем великих с порой их победы, которая уже позади, и, надеясь увидеть Наполеона времен Маренго, часто видим грузного Наполеона лейпцигских времен.
Помню, я читал в газете, как многообещающий политик явился в палату лордов, как звенел его «смелый молодой голос», и тому подобное. Когда я встретился с ним через несколько дней, я увидел, что он намного старше моего отца. Говорю об этом лишь для того, чтобы рассказать об одном из великих, который оказался моложе, чем я думал.
Я прошел сквозь стену леса, отделяющую его дом от деревушек Эпсома, спускаясь по крутой тропинке в долину, где лежит Доркинг. Теплый свет проникал сквозь листья, золотой и все же не дневной, а предвечерний. Именно такой свет напоминает, что солнце начинает опускаться сразу же после полудня. Света становится все меньше по мере того, как гуще становится лес, круче — тропинка.
Чувствовал я то, что чувствуют, спускаясь по лесным тропкам, — мне казалось, что вершины деревьев надо мной недвижны и точны, как, скажем, уровень моря, а земля куда?то проваливается. Вскоре золото света появлялось лишь на мгновение, словно мерцающие звезды на зеленом куполе неба. Вокруг, в изумрудном сумраке, темнели деревья и совершенно прямые, и совершенно кривые, будто купол поддерживали колонны всех земных и неземных стилей.
Сам того не желая, я задумался о сути леса, о тайне его, о славе и создал целое учение. Ведь сущность лесов — в сочетании силы со сложностью. Лес ни в малой мере не груб, он просто кишит тончайшими вещами. Неповторимые очертания, которые рисовал бы художник или созерцал мыслитель, увидь они их в чистом поле, смешаны здесь, переплетены, но это — не тьма развала и смерти. Это — тьма жизни, тьма совершенства. И тут я подумал, что всякая сложность — такая, только люди этого не поняли. Вам скажут, что богословие сложно, ибо оно мертво. Поверьте, будь оно мертвым, оно бы сложным не стало. Только живое дерево становится слишком ветвистым.
Лес был все реже, деревья — все дальше друг от друга, и наконец я вышел в чистую траву и на дорогу. Помню, я удивился, что уже так поздно; мне даже показалось, что в долинке — свой собственный закат. Я пошел туда, куда указывал адрес, и, миновав калитку, попал уже не в лес, а в садик. Все было так, словно редкая учтивость и тонкость человека, к которому я шел, пропитала долину, ибо повсюду я видел то, что прежде связывали в Англии с феями, — то, чего никак не поймут все, кто отводит былому лишь грубость. Это — древнее изящество, которое есть в деревьях. Пройдя через сад, я увидел старика, сидящего у столика, маленького старика в большом кресле. Он был очень болен, волосы его и борода совершенно побелели — не как снег, ибо снег тяжел и холоден, а как что?то очень легкое, скажем — пух одуванчика. Я подошел поближе; он взглянул на меня, протянул хрупкую руку, и вдруг я увидел на удивление молодые глаза. Только он один из всех великих былого, с которыми я встречался, не оказался статуей на своей могиле.
Он был глухим и говорил без перерыва. Говорил он не о книгах, которые писал, — он не настолько умер, а о книгах, которые еще не написал. Он разворачивал сияющий свиток, который не успел продать. Он просил меня написать рассказ за него, как просил бы молочника, если бы говорил с ним, а не со мною. Рассказ был прекрасный, что- то вроде астрономического фарса. Сюжет такой: человек бежит в Королевское общество, где только и можно укрыться от кометы, и на каждом шагу его задерживают собственные прихоти и слабости — то он опаздывает на поезд, заболтавшись с кем?то, то попадает в тюрьму за драку. Были и другие сюжеты, штук десять — двадцать. Смутно припоминаю, что в одном рассказе он по — своему хотел объяснить падение Парнелла; главная его мысль — что честный человек может что?то скрывать просто из скрытности, из любви к тайнам. Из сада я вышел, ощущая, что у литературы — миллионы возможностей. Ощущение усилилось, когда я вошел в лес, ибо лес — дворец с миллионом коридоров, пересекающихся то там, то тут. Поистине, мне казалось, что я узрел саму силу творения, то есть что?то сверхъестественное. Я увидел того, кого Вергилий называл Лесным Старцем; увидел эльфа. Больше я не видел его и не увижу, потому что в четверг он умер.