Глава 10

Глава 10

«Зимой от следа никуда не убежишь», — сказал Тучин.

Решили оборудовать место в хлеву самого старосты. В маленьком отсеке для овец мы и устроились. Вдоль стенки с крохотным окошечком положили сено и накрыли половиками, в середине — ящик, заменяющий стол, у стены напротив — наша рация…

Жить у Тучина было опасно. Мы понимали, что подвергаем риску не только семью Тучина, но и всю деревню. Финны жестоко расправлялись с теми, кто скрывал партизан. Например, при нас провалился разведчик А. И. Баранцев, всю его семью посадили в тюрьму. Схватили разведчика В. И. Бошакова, отца его посадили, а потом замучили до смерти».

Сильва Удальцова. «Воспоминания радистки».

1

Утром, едва обозначились окна, Тучин поднял Степана, послал за Колей Грининым. Втроем пошли с ружьями — горбачевские следы топтать, и на всем восьмикилометровом пути, а затем в районе базы наколесили столько, что сам Шерлок Холмс не разобрался бы в этой снежной письменности.

В полдень, придя в комендатуру, староста неподдельно удивился новости: накануне в девять вечера — сообщил Аарнэ Мустануйя — солдаты окружили на Мундуксе партизанскую землянку, забрали плащпалатки, парашюты, пустовавшую и, видать, недавно покинутую землянку сожгли.

Вечером трагедия обернулась фарсом: каратели ходили по деревням продавали партизанское имущество, в том числе корыто, вырубленное Мишей Асановым.

Начинались дни, когда и стук в дверь — событие…

29 ноября решились передать из овина первую радиограмму:

«База обнаружена. Устроились у Тучина. Продукты бросайте координаты 00—26, южнее Сарай-Ярви километр. Бросайте на сигналы два фонаря «Летучая мышь» и один карманный с 24 до 2 ночи. День сообщите точно. Связь ежедневно в 15 часов».

«Егор».

В хлеву появились домино, карты, свежие финские газеты. Листок «Северное слово» сообщал о создании специальных частей для борьбы с партизанами — «Олонецкой освободительной бригады», Десятого карательного полка, кавалерийских полков «Уусимаа» и «Хяме». Комментировался приказ начальника армейского корпуса Е. Арто. Первый пункт:

«Каждый командир отвечает за то, чтобы партизанское движение кончилось. Для этого назначать возможно большее количество дозоров по дорогам, на местах, где имеются сенокосные и рыбацкие избы, в которых могут ночевать партизаны».

Ночами женщины — Маша, мать Тучина Софья Михайловна, мать Горбачева Авдотья Ивановна стирали белье, стряпали еду… Светка проговорилась соседке Матрене Реполачевой: «У нас корова ест на первое суп, на второе кашу».

Гайдин спрашивал о судьбе своей радистки Дуси Тарасовой. Тучин сообщил ему то, что знал от Ориспяя; из Кашкан Тарасову перевели в Петрозаводск, судили, приговор — вечная каторга. Сейчас она в Киндосваарской тюрьме. «Фанатичка, — говорил Ориспяя, — ведь ее отца в тридцать седьмом году репрессировали и, кажется, расстреляли».

Староста спускался в овин утром, в обед, вечером. Глаза и уши райкома, изолированного в сырой полутьме, он знал цену информации и не скупился на детали.

Поп Феклист, рассказывал, сорвал воскресное богослужение; напившись, преистошным басом затянул с амвона:

Ты, милашка, ангел мой,

Пойдем в солдатушки со мной.

Церковь опустела. Отец Феклист получил десять суток гауптвахты. Садясь в полицейскую машину, странно благословил мирян: «Не верьте, о люди, что по водам можно ходить, аки по суху. Не верьте!»

Вели Саастомойнен, доложил, снова уехал в Хельсинки на месячные курсы комендантов. Воспользовавшись этим, сформировал из своих людей группу углежогов и направил ее в Янигубу: по слухам там стояли шведские патрульные части и несколько батарей береговой обороны. С группой ушел на свое первое задание Коля Гринин.

Пересказал, как в Залесье жаловалась Николаеву молоденькая лотта-учительница:

— По приемнику сообщают одни ужасы, хоть выбрасывай.

— Зачем выбрасывать, дали бы мне. Поиграть.

— Бери. Только сходи к Юли Виккари. Скажи ему, мне скучно. И страшно одной.

Однажды Тучин принес в овин и высыпал на ящик ворох писем. «Проверь-ка, райком, почту, — сказал, — а то без Саастомойнена тут никакого порядка нет…»

Дарье Медведевой писал из Финляндии хозяин ее пленного сына Сергея:

«За сочувствие к партии Ленина вашего сына взяли в лагерь. Высылаю полный расчет — 125 марок».

Матвей Засеков жене:

«Дорогая Полечка, поздравляю с ангелом-хранителем… Бог даст, вернусь… А ты, Полечка, самое себя блюди, чертова баба. Не то, бог даст, вернусь, ребров наломаю изо всей строгости закона».

Писал из плена Василий Макарович Реполачев:

«Смотри, Аннушка, собирайся в лес скоро. Белофиннам, как есть, предвидится капут».

В письмах, в новостях — ожидание перемен. Ободренные затворники провели в хлеву конкурс на лучший почерк. Павел, устроившись за ящиком из-под галет, размножал листовки. Тираж ему дали немалый — 70—80 экземпляров в день. По вечерам он раскладывал свежие выпуски Совинформбюро на стопки: Бальбину для Вознесенья, Николаеву для Залесья и Матвеевой Сельги, Герчину для Янигубы и Шокши…

Кончался декабрь третьего года войны. Тучин медленно входил в колею обычной, внешне беззаботной жизни. Человек привыкает ко всему, сказал он себе, если знает, что то, что он делает, нужно и неизбежно. Он привыкает и к ожиданию смерти, если знает, что есть вещи хуже смерти. Хуже — трусость, хуже — предательство, хуже — эгоизм. Он сказал это себе с чувством, близким к наслаждению, хотя и понимал: Феклист-то прав — нельзя ходить по водам, аки по суху.

2

Все эти дни ближе других под рукой был Николаев. С Горбачевым Алексей сошелся стремительно.

«Гражданская честность была в нем превыше всего, — запишет позднее Горбачев, — в том числе и осторожность».

— Почему бы нам не привлечь к работе Гринина? — спрашивал Николаев в одном из ночных разговоров на кухне Тучина.

— Какого Гринина? — уточнил Тучин.

— Да оба они, Дмитрий Егорыч, что девятка с шестеркой: как ни крути — все цифра, и отец, и сын.

— Кто же, по-твоему, девятка?

— Николай — комсомолец, парень на девять десятых наш.

— Что-то маловато — девять десятых, тебе не кажется? — куражился Тучин и серьезнел тут же: «В нашем деле, Алеша, нужна боевая единица — с ба-альшим запасом в числителе!»

— Не знаю, — невозмутимо отвечал Николаев. — Я собираю кожсырье, оно ничего собой не представляет, пока его не продубят, не обработают.

— Молодец! — одобрил Горбачев.

Дуся Тарасова.

Глаза у Николаева доверчивые. Он сильно изменился за последнее время. Парень устал от одиночества и молчания, думал о нем Тучин, ошалел от надежд и артиллерийского грохота, который уже докатывался с юга. И дело не только в этом. Есть люди, думал о нем Тучин, которые ощущают ненависть как порок и избавляются от нее с торопливой радостью. Это люди для добра. И для доброго времени, к сожалению… А, может быть, просто молодые. Может быть. Война развила в девятнадцатилетних неприсущее им всепрощение ради главного: был бы наш, а какой — неважно… Когда человеку холодно, какое ему дело, что горит в костре, — палехская шкатулка или прелый навоз. Ему подай огня!..

Человек, очевидно, должен считать себя добрым, чтобы позволить себе зло и жестокость. Алексей считает себя жестоким, предполагает, что должен быть жестоким. И только поэтому до милосердия доверчив… Молодость есть молодость. И если ей выпадают такие убедительные метаморфозы, какая случилась с ним, с Тучиным, когда он на глазах превратился из негодяя в героя, она охотно возводит случай в метод.

— Дмитрий Егорыч, Агеев в комсомол просится, — сообщил, потягивая кофе, словно уже исчерпан вопрос о Гринине.

— Какой Агеев?

— Василий. Какой еще?

Тучин встал, побелели на кромке стола пальцы. Голос обуздал:

— Алексей! Агеев — агент тайной полиции.

— Правильно, агент. Был агент, а теперь будет свой человек в полиции. Он у меня уже и «Ленинское знамя» читал, и листовки читал, и товарища Куусинена читал.

— Что он знает о подполье?

— Ничего. Кроме того, что я не один… За мной, так сказать, Родина. Но и этого он не выдаст.

— Почему?

— Побоится.

— Точка!.. Точка… В комсомол, Алексей, идут не из страха. В комсомол идут не шкуру спасать. В комсомол идут на подвиг, черт побери. А Василий твой — фискал хуже Явгинена… Явгинен хоть и сволочь, но личность, у него убеждения есть… А этот же — ни вашим, ни нашим, размазня, мякина.

Отшумел и смягчился. Добавил, подумав, что он в чем-то несправедлив и к Алексею, и к Агееву: «Ну что ж, начни с Гринина, с Николая в смысле. Он только что из Янигубы вернулся». Алексей ушел довольный.

— Ты что парню голову морочишь? — спросил Горбачев.

— Ничего, ничего. Так надо, для его же пользы. Думаешь, чем дело кончится?

Горбачев поднял плечи:

— Поговорят, — сказал, — выяснят, что оба в подполье, и не поймут, зачем тебе все это надо…

Алексей вернулся ранним утром, сгорбленный, виновато разговорчивый:

— Вот так… Вот так. Детство, так сказать, вместе, а мысли врозь… Вообще-то какие мысли… Дружба, так сказать.

Привалился спиной к простенку, вывернул и нахлобучил на кулак кепку. В подкладке торчал крючок-заглотыш, и он занялся крючком.

— Вот, говорит, бог, вот порог… Выслушал, а потом говорит, вот бог, вот порог, и перекрестился, гад.

— То есть, как? — удивился Тучин.

— Натурально. Морду постную сделал, шарики закатил. И перекрестился… Гринин — младший ренегат, в общем.

— Вот те раз! — воскликнул Тучин. Вскочил, живой, юркий, кругами заходил по комнате и качал, качал руку, словно она вдруг не к месту расшалилась. — Вот те раз! — повторил. — Что скажешь, секретарь?

Горбачев, видно, не знал, что ответить. Молчал. Смотрел на Алексея добродушно, почти с нежностью.

3

Должно быть, Николаев сильно недоумевал, когда через день Тучин провел его коридором за лестницу, пропустил в квадратную дверь коровника и, подталкивая сзади в парную темень, тяжелым шлепком однорукого согнул его вдвое и втиснул в узкий, как собачья конура, овин. Где-то далеко впереди, у заткнутого сеном окна, лучилась лампа. Алексей знал, что его лицо хорошо высвечено, но сам все это время пока его дружелюбно хлопали по спине, по плечам, не видел ничего. Наконец, Тучин зажег вторую лампу, поставил ее на облезлый коричневый сундук с кружками проволоки вместо петель. Первый, кого Алексей увидел, был сидящий напротив Коля Гринин. Ему что-то говорил, склонившись, Удальцов, Коля кивал головой, поминутно отправляя на затылок длинные волосы и там слегка притирал их растопыренной ладонью.

Николаев понял все — чего тут не понять. Ему подсунули разряженную мину, а он вообразил, что смертельно рискует. Ему подсунули разряженную, чтобы он не подорвался на настоящей. Какие тут могут быть обиды — что вы? Какие обиды? — уверял он себя, а на душе было так, словно его завели на минное поле и на прощание сказали заботливо: «Между прочим, земляники в этих местах — завались!»

Он снял кепчонку и принялся за крючок. Он-таки доконал его, вырвал. А крючок распрямился. Оттопырив губы, сунул его в рот и осторожно сжал зубами — работа, которую с плохими нервами не выполнишь.

Удальцов поздоровался очень мило — за коленку, сжал да еще потряс.

— Идешь вторым, — шепнул, — после Гринина. Вот листок для заявления. Биографию доложишь устно.

Тихо. За стенкой продула ноздри лошадь, взволнованно откашлялся в кулаки Коля Гринин. И больше ни звука. И Алексей вдруг сообразил, что это и есть та торжественность, которую он ждал и которой боялся. Это вот сейчас и начнется — что-то очень важное и для него, и для сидящих здесь людей. «Заявление от комсомольца Алексея Николаева», — твердил он, а дальше слов не было, разбежались. «Несмотря на то, что я нахожусь во временной оккупации… своим пребыванием… хочу способствовать…»

А Горбачев уже встал. Побритый, в начищенных сапогах, в отглаженном темном костюме, в наброшенной поверх пиджака кавалерийской куртке, с которой не расставался со времен финской войны.

— Сегодня у нас большое событие, — говорил Горбачев, — но я не буду произносить высоких слов. Благодаря товарищу Тучину у нашей рации появилось питание, и через два часа мы все услышим новогоднюю речь Михаила Ивановича Калинина, в которой он осветит положение на фронтах и подведет политические итоги прошедшего года войны. Закончив деловую часть, мы пригласим как можно больше людей, чтобы они узнали правду из первых уст. Дмитрий Егорович сообщил мне, что прошлогоднее выступление товарища Калинина начальник штаба полиции использовал для запугивания населения. «На что вы надеетесь, — говорил Ориспяя, — если сам Калинин сказал: пусть все, кто оказался в оккупации, знают, что их покарает суровая рука возмездия»… Пройдет, товарищи, время, и мы публично разоблачим эту вражескую ложь. Мы назовем имена борцов и патриотов, благодаря которым на оккупированной территории существовал и выполнял свою боевую задачу подпольный райком партии и комсомола. Как знак веры партии в преданность и неподкупную стойкость вепсского и карельского народа предъявим людям партийные билеты… твой, Алексей Николаев, твой, Николай Гринин. Время вступления — декабрь тысяча девятьсот сорок третьего года, наименование организации, выдавшей билет, — Шелтозерский подпольный райком… Вы открываете список, но за вами последуют десятки… десятки людей, готовых платить партийный взнос мужеством и ненавистью к врагам Родины… Вот, товарищи, какое у нас сегодня большое событие… Разрешите огласить заявление комсомольца Гринина…

Заявление было коротеньким, простым, и Алексей, устыдившись, тут же вычеркнул на своем листке фразу: «Перед лицом страны я клянусь отдать всю свою жизнь, кровь свою, каплю за каплей, общему делу разгрома врага». Потом он решил вообще переписать все начисто, сложил листок вдвое, оторвал черновик и машинально сунул его в карман…

Время покажет, что он не ради красного слова писал о готовности отдать кровь свою, капля за каплей.

— Родился в Ленинградской области, в деревне Тумоза. Мать не помню, отец Иван Федорович Гринин, — инвалид империалистической войны, ныне подпольщик. Когда отец привез меня сюда, в Горнее, пришлось учиться финскому и вепсскому… С четырнадцати лет начал работать в колхозе «Красный борец». Бороновал, молоко возил в Шелтозеро. Премию дали — на рубашку, в полосочку…

Коля Гринин, не по-местному высокий, тонкий, рассказывал биографию.

— В тридцать седьмом году переехали в Нилу. Отец там лесорубом был. Меня устроили на легкую — паспорта еще не было, маркировкой занимался… Нила в двенадцати километрах за Свирью, отсюда шел лес для Ленинграда… А тут война открылась, а возраст призывной. В Шелтозере комиссию прошел — годен, а в Петрозаводске врач Иссерсон нашел опухоль в ноге. Вернули. В Ниле нас и накрыли. Поселок финны сожгли, а нас под конвоем в Другую Реку, а потом в Вознесенье на работы.

— Вы с отцом русские — так? — решил не оставлять сомнений Тучин.

— Так.

— Всех русских отправляли в Петрозаводск, в концлагеря.

— У нас сортировка в Другой Реке была. И отец то ли с испугу, то ли из хитрости… он по-вепсски заговорил. Я, говорит, за вепску замуж вышедши.

Рассмеялись, первый и громче всех — Тучин. Коля помолчал, задержал на затылке прядь волос.

— Общественные поручения выполняю, — сказал. — Несколько раз ходил в разведку. Вот только что ездил по заданию Дмитрия Егоровича в Янигубу углежогом.

— Об этом поподробней, — сказал Горбачев.

— Ну, жили под надзором финна Коккониеми. Илья Медведев тут же, Петька Пироженко, хохол. Спали на нарах, а Коккониеми рядом на кровати, с винтовкой… Дмитрий Егорович просил выяснить, сколько там батарей, и особенно насчет шведов. Так батарея там всего одна, но с круговой обороной. Шведов немного — пятнадцать. Это внутрифинские шведы… Финнов в гарнизоне тридцать, правда, много гражданских финнов, человек пятьдесят, тоже с винтовками… Ну, люди работают в основном с Ишанина, Вехручья, из Шелтозера. Уголь идет для фронта, для газгенов…

Шведы живут в отдельном бараке. Ходил к ним: «В карты можно поиграть?»

— Проходи, обыграем русского купца.

— Я не купец, я товарищ.

— Га-га-га, — смеются, значит.

Повар-швед говорил: «Ненавижу войну». Порцию военную давал: «Снеси матушке». Думаю, есть у нас матушка, с воздуха угостит… Пока с ними играешь, подсунешь в кровать книжку. Дмитрий Егорович мне восемь книжек дал — «Финляндия без маски» Куусинена.

— Саатана! Откуда? — офицер кричит, его фамилия Бергсон. А солдаты читали, обменивались мнениями. Вообще шведские солдаты мне понравились. Швед зря в глаза не смотрит, а душа у него добрая.

Бергсон говорит:

— Вот скоро вас подучим, винтовки дадим — и раз-два, левой!

— Господин офицер, — говорю, — как же вы мне винтовку дадите? Вдруг я не в ту сторону стрелять буду?

— Саатана! — вскочил, ругается. — Незаряженную дадим, а после войны кирку в руки, у меня работать будешь.

— А где, — говорю, — вы после войны жить будете — под Полтавой?

— Солдаты смеются: ну шутник, — говорят…

Алексей вдруг понял, зачем Тучин их стукнул лбами: может, думает, искра божия перескочит из грининскои головы в николаевскую. Коля — артист. От природы. В нем это как искренность в ребенке. Во всяком случае, когда он перекрестился, и это ему шло… Талант. Его, Алексея Николаева, могут поставить к стенке за один взгляд. Гринин говорит, что будет стрелять не в ту сторону, и его называют шутником. Это в нем от Тучина. «Смотрите, люди, — говорил Тучин, когда его выбрали старостой, — теперь я большой человек. Не станете подчиняться — за плетку возьмусь». И люди знали, что он валяет дурака. «Судя по мне, господин капитан, вы неплохо относитесь к большевикам», — говорил Тучин Ориспяя, и Ориспяя не сомневался, что он валяет дурака…

А Колю поздравляли, и было это тепло, радостно.

Когда Горбачев взял второе заявление, Алексей медленно встал и вдруг почувствовал, что руки у него невероятно длинные — девать их некуда.

«Несмотря на то, что я нахожусь во временной оккупации, — читал Горбачев, — своим пребыванием в партии хочу способствовать быстрейшему освобождению нашей Родины от захватчиков. Прошу подпольный райком принять меня кандидатом в члены партии. Обещаю быть достойным высокого звания коммуниста…»

Биографии от него не потребовали. «Знаем», — сказал Удальцов. Горбачев поставил вопрос на голосование — единогласно. Чиркнул спичкой и сжег над ладонями заявление.