Декабристы из Переделкина

Декабристы из Переделкина

«В Московской области установилась хорошая весенняя погода, — писала 21 апреля 1938 года газета „Правда“. — Москвичи выезжают за город, в леса и на озера охотиться на вальдшнепов, уток и тетеревов…»

В этот апрельский день шел отстрел не только пернатой дичи, но и владеющих пером.

Третья коллективная казнь собрала и уравняла уровнем погребальной ямы семерых писателей. И скандальную знаменитость — Бориса Пильняка, и футуриста Константина Большакова, и крестьянского баснописца Ивана Батрака-Козловского, и пролетарского критика Алексея Селивановского, и маститого народного бытописателя Ивана Касаткина, и горячего революционного романтика Виктора Кина, и обличителя кулаков и попов, драматурга Александра Завалишина.

А началось с ареста Большакова, от него и пошло — кругами.

Поэт и прозаик Константин Аристархович Большаков имел уязвимую биографию: из дворян и бывший офицер, «гусар», как его заглазно называли.

Еще гимназистом он выпустил два сборника стихов, объявил себя «поэтом-лучистом» и был одобрительно отмечен самим Гумилевым. «Сердце в перчатке» — характерное для денди-футуриста название одной из его книг. Равнялся на Маяковского, шокировал публику «безнравственностью».

Революционером не был, но как поэт-авангардист принял Октябрьский переворот — событие невиданное и грандиозное. И как офицер принял — пошел в Красную армию, закончил Гражданскую войну комендантом Севастополя.

Вернулся в литературу Большаков уже прозаиком, писал исторические романы, затеял эпопею «Маршал сто пятого дня». И острых ощущений, к которым он привык в юности, у него уже не было, вплоть до ареста — 15 сентября 37-го. Оборвалась и эпопея — успел напечатать только первый том, второй изъяли при обыске, а третий погиб в зародыше в голове автора.

Под прицел чекистов этот писатель попал из-за своей близости к более крупной литературной птице — Борису Пильняку. Охота на того уже вступила в решающую стадию, благодаря наводчикам-доносчикам вышли на ближайшее окружение[74]. В следствие по делу Большакова впряглась резвая тройка оперов — Райзман, Матусов, Поташник[75]. Пяти дней им хватило, чтобы домчать своего арестанта до намеченной цели.

В заявлении Ежову Большаков послушно излагал суть своих «преступлений»: да, он враг советской власти, был связан с еще более непримиримым врагом — Борисом Пильняком, вокруг которого группировались антисоветски настроенные писатели. Мало того — он, Большаков, еще и шпион по кличке «Кабул», агент германской разведки, по заданию которой готовился убить товарища Ежова.

Единственной причиной назвать Большакова немецким разведчиком было его шапочное знакомство с австрийским журналистом Басехесом. Спрашивается, зачем делать из писателя еще и шпиона? Или уж совсем слаба версия террора, недостает улик? Впрочем, в те времена шпионаж могли «пришить» всякому, кто имел неосторожность познакомиться с иностранцем.

На допросе 8 октября Большаков подробно рассказал о том, какая вражья рать собиралась вокруг Пильняка. Так писатели по заказу чекистов, под пытками и страхом смерти, тискали на Лубянке уголовные ро?маны[76] о террористах, где персонажами были они сами.

В детективе Большакова за месяц до его ареста события приняли стремительный оборот. Жизнь сталинского сокола Николая Ивановича Ежова повисла на волоске.

Заехав к Большакову, Пильняк будто бы пообещал, что скоро сведет его с людьми, которые помогут осуществить убийство. Через несколько дней он появился вновь.

— Где же те люди? — нетерпеливо спросил Большаков.

— Нужно немножко повременить.

— Провал?

Пильняк рассердился:

— Какой провал, если я с тобой сейчас разговариваю!

«Преследовала одна мысль: месть, месть и месть», — твердит в протоколе допроса Большаков. Он настойчиво убеждал Пильняка:

— Все главари массового террора, все в конечном счете гибнут от насильственной смерти. Так учит история. Нужно убить Ежова!

— Кто же на это решится? Ты? — спросил Пильняк.

И услышал бесстрашный ответ:

— Я! Но у меня нет ни людей, ни связей, нет даже оружия. Я одиночка…

Пильняк усмехнулся:

— Я тебя сведу с людьми и дам оружие.

Прощаясь, он пообещал заехать на днях и как бы случайно бросил:

— А ты знаешь, где Ежов живет? В Большом Кисельном…

Понятно, что Большаков, не откладывая дела в долгий ящик, отправился в Большой Кисельный переулок и, гуляя по нему, обнаружил на правой стороне, через два здания от училища НКВД, двухэтажный особняк, довольно потрепанный с виду. Ясно было, судя по охране, что здесь и живет Ежов. Теперь нужно было все снайперски рассчитать. Дежурить у входных дверей, не зная часов приезда и отъезда наркома, слишком рискованно, подстерегать на углу переулка, не зная, с какой стороны он ездит, — тоже не годится. Нет, одному такое не под силу.

И Большаков якобы опять обратился к Пильняку: где же обещанные люди, позарез нужны! Скоро будут, снова заверил тот. Между тем Большаков времени зря не терял: в ожидании сообщников сам неоднократно фланировал по Большому Кисельному или дежурил на углу Рождественки. И вот однажды, днем, уже возвращаясь из засады, увидел вдруг, как мимо него просквозило, мелькнуло в окне машины ненавистное лицо Ежова. Увы, стрелять было поздно.

А вскоре Пильняк сообщил: Ежов переехал жить в Кремль. Нужен другой вариант покушения. Тут-то и пришел конец коварным замыслам, Большакова арестовали. Чекисты оказались проворнее.

«Воронщина», та уже обезврежена, теперь черед «пильняковщине» — личной террористической банде литературного мэтра.

Его взяли 28 октября, к полуночи, под покровом темноты, в Переделкине, дачном поселке писателей под Москвой. Следственная бригада действовала с ним в том же темпе и с тем же успехом, что и с Большаковым: расколола за пять дней, то есть уложилась в рабочую неделю. И он написал покаянное письмо Ежову, а потом — подробнейшие саморазоблачительные показания.

Пильняк признался и в своей дружбе с троцкистами, и в организации антисоветского писательского кружка «30-е годы», и в шпионаже в пользу Японии, и в террористических замыслах, в которые он втягивал коллег. Наряду с молодежью из «Перевала» обрабатывал он и более маститых сверстников из группы «Московские мастера» — Алексеева, Большакова и особенно — наиболее близкого себе Пастернака. Все сходились на том, что политическое положение нестерпимо, гнет государства над личностью, над творчеством создает атмосферу не дружества, но разъединения и одиночества и уничтожает понятие социализма. Все упирается в две самые ненавистные фигуры — Сталина и Ежова, без устранения их ничто не изменится.

На какие только ухищрения не пускался Пильняк, чтобы собрать под свои знамена враждебные силы: пытался объединить «ортодоксальных перевальцев» с так называемыми «западниками», вовлекал в «30-е годы» не только литераторов, но и художников, и артистов, сколачивал «фракцию недовольных» в монолитном Союзе писателей, соблазнял стойкую Лидию Сейфуллину, которая упиралась, никак не хотела быть во «фракции обиженных». И все напрасно, все напрасно. Советская литература, благодаря неусыпной бдительности чекистов, устояла!

Может создаться впечатление, что в тихом, укромном Переделкине и впрямь назревало организованное, даже вооруженное сопротивление интеллектуальной элиты против сталинской верхушки. Иные из писателей прошли через горнило революции и Гражданской войны, так или иначе опалились огнем событий, белели или краснели от политических баталий. Воины, офицеры, горячие головы! Прямо декабристы какие-то…

Если бы это было правдой, а не чекистским блефом! Но представить себе террористом Пастернака — на такой бред была способна только Лубянка.