Гумилев, сын Гумилева

Гумилев, сын Гумилева

Тем временем из университета подоспел красноречивый отзыв о Леве — общественная оценка его, а по существу, еще один донос. И тоже пригодился, пришит к делу. Между прочим, переврана фамилия: не Гумилев, а Гумелев, та же ошибка, что и с отцом!

Характеристика

Гумелев Лев Николаевич за время пребывания на истфаке из числа студентов исключался и после восстановления часто академическая группа требовала его повторного исключения… Как студент успевал только по специальным дисциплинам, получал двойки по общественно-политическим (ленинизм), вовсе не потому, что ему трудно работать по этим дисциплинам, а он относился к ним как к принудительному ассортименту, к обязанностям, которые он не желает выполнять. Большинство студентов игнорировал…

Во время избирательной кампании в их группе, где делался доклад о биографии тов. Литвинова, Гумелев вел себя вызывающе: подсмеивался, подавал реплики, вообще отличался крайней недисциплинированностью, сильно зазнавался, мнил из себя большой талант, который не признают в советском вузе. Эти разговоры он добавлял следующими замечаниями, что все великие люди, например, Достоевский, голодали, нуждались и что теперь Гумелев (великий человек) тоже голодает в Советском Союзе.

1 июля 1938

Зав. спец. частью ЛГУ Шварцер

Бархударьян пропускает Леву через серию очных ставок с подельниками. Исторический момент — 9 июля в кабинете следователя встречаются сыновья Николая Гумилева, два террориста-главаря! Ореста к тому времени тоже загребли как вожака молодежной преступной группы в Лесотехнической академии. Странным, причудливым образом переплелись судьбы этих двух мальчиков: память об отце станет для них проклятьем, самым дорогим и самым тяжким наследством. И даже уйти из жизни им, родившимся почти одновременно, будет суждено в один год, в 1992-м, когда имя их отца воскреснет из забвения и обретет новую славу.

Но пока на дворе — 38-й, оба в начале пути — а судьба висит на волоске. Протоколы очных ставок — тоже из жанра абсурда, абсолютно стертый, мертвый язык, все голословно и единогласно. Правда, Оресту повезет больше, его скоро выпустят, еще до суда.

Студентов-террористов держат в Доме предварительного заключения на Шпалерке, на втором этаже двухэтажного корпуса внутри двора, камеры рядом: Лева — в 22-й, Тадик — в 23-й, Ника — в 24-й. С первого этажа иногда доносятся душераздирающие крики — там пытают. Опытные зэки учат: не губите себя, ребята, подписывайте все, что требуют, будет суд — откажетесь.

Вот и обвинительное заключение готово. В деле остались трое обвиняемых — Гумилев, Ерехович, Шумовский. Виновными себя признали полностью — пора на скамью подсудимых.

После окончания следствия их переводят в другую тюрьму — Кресты, и даже помещают в одну камеру. Они не спали всю ночь. Может быть, жаловались, ссорились? Нет, делились научными замыслами, взахлеб рассказывали: Ника о будущей своей книге «История лошади на Древнем Востоке», Тадик — об арабской средневековой картографии, а Лева — о хазарах.

27 сентября, к 16.00, их привезли на Дворцовую площадь, где в здании Главного штаба заседал Военный трибунал Ленинградского военного округа. И там все трое подсудимых от своих показаний дружно отказались.

— Обвинения понятны, виновным себя не признаю, — сказал Лев Гумилев. — И отказываюсь от протокола допроса, он был заготовлен заранее, и я под физическим воздействием был вынужден его подписать…

Почему это заявление о пытках, открытым текстом, зафиксировано в стенограмме заседания суда? Очень просто. Дело в том, что пытки в то время узаконили: с 37-го года специальным постановлением чекистам разрешалось «применение физического воздействия в практике». Обосновал это сам Сталин: «Известно, что все буржуазные разведки применяют физическое воздействие. Спрашивается, почему социалистическая разведка должна быть более гуманна?» Так что у сержанта Бархударьяна руки для истязаний развязаны и бояться ему, скрывать свою садистскую сущность незачем. Бил на законном основании — так партия велела!

Председатель суда, политрук Бушмаков оглашает показания Гумилева.

— Я такие показания не давал и их отрицаю. Никакого разговора с моей матерью о расстрелянном отце не было. Я никого не вербовал и организатором контрреволюционной группы никогда не был.

Бушмаков приводит другие выдержки: «Вскоре после ареста в 1935 году я был освобожден из-под стражи, и следствие по моему делу было прекращено. Этот факт я расценивал как слабость Советской власти и решительно намеревался продолжить свою контрреволюционную деятельность».

— Это не мои показания, — отвечает Лев. — Я был освобожден по ходатайству моей матери, которая обратилась к Сталину. За свое освобождение я был глубоко благодарен Сталину.

Зачитывается характеристика Льва из университета, с инцидентом, происшедшим во время избирательной кампании. Он объясняет:

— Когда докладчик-студент делал доклад о кандидате в депутаты Верховного Совета Литвинове, я задал вопрос о социальном происхождении Литвинова. Докладчик мне не ответил, так как сам не знал, и сконфузился. Вот и вся моя дискредитация…

Криминал тут, видимо, в том, что Максим Максимович Литвинов, нарком иностранных дел, был буржуазного происхождения, о чем надлежало помалкивать. А Лева чуть не выдал государственную тайну.

Приводятся стихи: «Скоро кровью людской и медвежьей будет мыться советская тайга…», и Лева признает, да, это он сочинил, а вот что замышлял покушение на Жданова, отверг:

— Мне, историку, известно, что теракты никогда не приносили пользу или эффект. Поэтому я не мог быть сторонником террористического акта и не был им.

Подобные же заявления сделали и друзья Левы по несчастью.

— Я должен был это подписать, чтобы избавить себя от давления и воздействия следователя, очень больно отражавшихся на моем здоровье, — несколько витиевато, но вполне понятно выразился Тадик Шумовский.

Потом все получили последнее слово.

— До сих пор я не знаю, за что арестован, — сказал Гумилев. — Я как образованный человек понимаю, что всякое ослабление советской власти может привести к интервенции со стороны оголтелого фашизма, который душит науку и, конечно, как человек науки был и являюсь противником фашизма и, следовательно, не контрреволюционер. Прошу суд это учесть.

Ерехович:

— Я старался посвятить свою жизнь любимому делу — истории. Я надеюсь, что, поскольку я не вел антисоветской работы, каково бы ни было решение суда, я сумею доказать, что смогу дать родине то, что я хотел дать.

Шумовский говорил пространнее, но в том же духе:

— Даже мысль о терроре для меня была и остается дикой и неприемлемой…

Суд удалился на совещание, и вот приговор: Гумилеву — десять лет исправительно-трудовых лагерей, остальным — по восемь.

Еще слава богу, что не «десять лет без права переписки», что, как известно, означало расстрел!

В воронке, когда их возвращали в Кресты, Тадик спросил:

— Лева, а почему ты их не поправил, ведь у тебя в стихах — «святая», а не «советская» тайга?

— А ну их всех! — И помолчав: — Я все-таки сын Гумилева… и дворянин.

Вскоре столыпинский вагон с зарешеченными окошками уносил друзей на Беломорканал. Историкам предстояло не изучать, а делать историю — в качестве подконвойных лесорубов. И, как знать, может быть, и оборвалась бы их жизнь где-нибудь в студеном глухом лесу возле Медвежьегорска, где они расчищали путь для будущего канала. Но замысел судьбы был другой.

17 ноября Военная коллегия Верховного суда отменила приговор Военного трибунала и направила дело на переследствие. И снова крик: «На этап!» — только в обратную сторону, в Ленинград. Лев Гумилев радовался напрасно, он не знал, что приговор ему отменили потому, что сочли слишком мягким и теперь хотят припаять пункт 17-й 58-й статьи — «террор», то есть возвращают на расстрел.

Но — судьба играет человеком! — пока его возили туда и обратно, грянула другая важная новость — звезда наркома НКВД Ежова закатилась, кровавого карлика сменил Берия: дела пересматривают, многих отпускают, на допросах перестали бить. Воскресла надежда: значит, Сталин прозрел, увидел, что творится, увидел и исправит, наведет порядок.

Едва Лева снова оказался в ленинградской тюрьме, он поспешил через старых зэков послать весточку на волю — маме. И вскоре получил передачу. Появился шанс — если не освободиться, то хотя бы выжить.