А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ 5 февраля <н. ст. 1839>. Рим

А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ

5 февраля <н. ст. 1839>. Рим

Я получил письмо твое. Оно, по обыкновению, принесло мне много радости, потому что письма от тебя всегда приносят мне радость. Но я вспоминаю и думаю чаще о тебе, нежели ты о мне. Твое письмо начинается так: Четыре или пять дней, как я получил письмо твое и деньги и проч. Я не так делаю: я положил навсегда для себя правилом писать к тебе того же дня [Далее начато: как] по получении твоего письма, какие бы ни были препятствия. Нет нужды, что <не> наберется еще материалов для наполнения страницы. Она не должна наполняться вовсе, если только нужно искать, чем бы ее наполнить. Лучше пять или шесть строк, но именно те, которые родились чтением письма. А главное — не нужно запускать. Это верно: в первую минуту, покамест горячо, всегда больше и лучше и нужнее напишешь. Мы приближаемся с тобою (высшие силы! какая это тоска!) к тем летам, когда уходят на дно глубже наши живые впечатления и когда наши ослабевающие, деревянеющие силы, увы, часто не в силах вызвать их в наружу так же легко, как они прежде всплывали сами, почти без зазыву. Мы ежеминутно должны бояться, чтобы кора, нас облекающая, не окрепла и не обратилась, наконец, в такую толщу, сквозь которую им в самом деле никак нельзя будет пробиться. Употребим же, по крайней мере, всё, <чтобы> спасти их хотя бедный остаток. Пусть мы будем иметь хотя несколько минут, в которые будем свежи и молоды. Пусть же мы встретим нашу юность, наши живые, молодые лета, наши прежние чувства, нашу прежнюю жизнь, пусть же всё это мы встретим в наших письмах. Пусть хотя там мы предадимся лирическому сердечному излиянию, которого бедного гонят, которому заклятые враги — пошлость глупейшего препровождения времени, презренная идея обеда, рисующаяся со времени поднятия с постели, роковые 30 лет, гнусный желудок и все гадости потухающего черствого рассудка. Итак, вот уж причина, по которой мы должны писать скоро, вдруг, свои письма, покамест не простыла рысь… Я рад, очень рад, что тебе присланная мною небольшая помощь пришлась впору. Я точно в рассуждении этого всегда бывал счастлив. Ко мне бог бывал всегда особенно милостив и давал мне чувствовать большие наслаждения. Сколько припомню, всё посылаемое мною бывало как-то тебе кстати. Я рад еще больше, что процесс, наконец, выигран и что мерзавец жид наконец-таки наказан достойным образом, и таким образом всё-таки вышло на старый манер, что порок попран, а добродетель восторжествовала. Но дурно, что ты не пишешь, что теперь предпринимаешь делать, когда и в какое время собираешься ехать, без сомнения, не иначе, как весною. Не встретимся ли мы опять где-нибудь с тобою? Я думаю ехать на воды в Мариенбад. Еще один раз хочу попытаться. Желудок мой наконец меня совершенно вывел из терпения, право, нет мочи наконец, и теперь он наконец в таком дурном состоянии, как никогда. Даже досадно, право: для Рима, для этого прекрасного Рима — и вдруг приехать с таким гнусным желудком. Слышишь, видишь, как вызывает всё на жизнь, на чудное наслаждение, а между тем у тебя в брюхе сидит дьявол. Рим! прекрасный Рим! Ты помнишь ли его? знойную Piazza di Spagna, кипарисы, сосны, Петра и дуб Тасса, где мы простились, и твоя purificatione. Я начинаю теперь вновь чтение Рима, и, боже, сколько нового для меня, который уже в четвертый раз читает его. Это чтение теперь [для меня] имеет двойное наслаждение оттого, что у меня теперь прекрасный товарищ. Мы ездим каждый день с Жуковским, который весь влюбился в него и который, увы, через два дни должен уже оставить его. Пусто мне сделается без него. Это был какой-то небесный посланник ко мне, как тот мотылек, им описанный, влетевший к узнику. Хотя Рим ни в какую минуту горя нельзя назвать темницею, хотя бы бедствовать в нем в том состоянии, как ты бедствовал в Париже, не иметь байока в кармане и иметь процесс за перехваченные деньги с жидом. До сих пор я больше держал в руке кисть, чем перо. Мы с Жуковским рисовали на лету лучшие виды Рима. Он в одну минуту рисует их по десяткам и чрезвычайно верно и хорошо.

Я живу, как ты, верно, знаешь, в том же доме и той же улице, via Felice, № 126. Те же самые знакомые лица вокруг меня, те же немецкие художники с узеньки<ми> рыженькими бородками и те же козлы, тоже с узенькими бородками; те же разговоры и о том <же> говорят, высунувшись из окон, мои соседки. Так же раздаются крики и лепетания Анунциат, Роз, Дынд, Нанн и других в шерстяных капотах и притоптанных башмаках, несмотря на холодное время. Зима в Риме холодна, как никогда; по утрам морозы, но днем солнце, и мороз бежит прочь, как бежит от света тьма. Я, однако ж, теперь совершенно привык к холоду и даже в комнате не ставлю скальдины. Одно солнце ее нагревает. Теперь начался карнавал. Шумно, весело. Наш его высочество доволен чрезвычайно и, разъезжая в блузах вместе с свитою, бросает муку в народ корзинами и мешками и во что ни попало.

Пожалуй<ста>, мой милый, пиши мне сию же минуту и напиши всё, что ни делаешь ты, хотя бы это было больше ничего, как только то, что ты сегодня хорошо позавтракал и прочитал в газетах какую-нибудь статью, о всём, о всём. Я оканчиваю письмо не потому, что не хочется делать пакета, но потому, что не хочется задержать сего и чтобы через то ты получил его позже.

Поклонись от меня Квитке, Мантейфелю и Дмитр<ию> Толстому, также обоим Межаковым и скажи отцу, что я очень интересен знать, как он проводит время в Париже, и чтобы по обещанию об этом меня известил, хотя через тебя. Ничего и никаких совершенно писем не получаю из Петербурга. Что сделалось с Прокоповичем, не могу понять. Как целых полтора года ни одной <строки>, тогда как ответ его был мне нужен.

<Адрес:> Paris.

? Monsieur

monsieur Alexandre de Danilevsky.

Rue de Marivaux, № 11.