А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ Рим. Марта 25 <н. ст. 1839.>

А. С. ДАНИЛЕВСКОМУ

Рим. Марта 25 <н. ст. 1839.>

Письмо твое и привезшего его Трохимовского я получил исправно. За знакомство с ним благодарю тебя. Он, точно, добрый малый и мне понравился, притом же мы с ним почти что родственники, или побратимы, кажется. Его отец был моим крестным отцом. Только не благодарю тебя за то, что ты не прислал мне с ним красок. Что тут за сомнение, ты знаешь, что мне приятнее, без всякого сомнения, иметь лучшие краски, нежели худшие и что тут за беда, что двумя или тремя су дороже. Одна только просьба, чтобы они были круглые и плоские, чтобы могли поместиться в мой ящик, который тебе очень известен: он сделан палитрой, и на манер его ты увидишь много в известном тебе магазине. Я тебе уже писал, что Жуковский уехал из Рима. Но я необыкновенно счастлив: на место его приехал ко мне Погодин. Мы теперь живем вместе. Его комната с моею; завтракаем и говорим вместе. Через месяц я препровожу его к тебе в Париж, прямо к благодетельнице m-me Hochard. Он пробудет в Париже месяц, да в Лондоне, может быть, недели две. Я поручил ему притащить тебя в Мариенбад, куда и я тоже думаю поплесться, где будет и он и где, мне кажется, тебе не мешает побывать; одна из главнейших болезней твоих, кажется, имеет аналогию с моею и относится прямо к желудку, а для этого Мариенбад, говорят, очень хорош. Погодин привез мне известие о Лукашевиче. Он встретил его в Праге. Этот приятель наш и чудак будет нынешнее лето в Мариенбаде. Кроме того, Погодин выписал к лету туда кучу разных славян, так что мы можем иметь хорошее общество, составить свой стол и ускользнуть таким образом о г вредоносных табельдотов, словом — лечиться серьезно, методически и весело, укрепляя и поддерживая друг друга, а это весьма не последняя вещь на водах. Я вытащил недавно на почте из подвалов, обреченных забвению, письмо от маминьки, писанное еще от июля месяца, где, между прочим, одна очень замечательная черта о том, каким образом распространяются слухи еще насчет известного тебе письма, писанного мною года за два перед этим государю. Маминька пишет между прочим, что получила письмо от Варвары Петровны, бывшей Косяровской, ныне Березиной, которая извещает, что знает наверное, что я писал письмо к Жуковскому, прося его занять где-нибудь для меня три тысячи, но что это письмо было так написано смешно, что Жуковский показал его государю и что государь схватился за бока, целые четверть часа катался со смеху и приказал выдать мне не три, а четыре тысячи и сказал: пусть он напишет ко мне еще такое письмо — я ему дам еще четыре тысячи. Маминька говорит, что в этом не сомневалась, хотя я ей ничего, дескать, никогда не говорил и не пишу о подобных вещах. Но что в одном только не соглашается, что гораздо справедливее полагать, — что государь дал мне 6000, а не четыре, потому что даже какой-то (фамилии его не помню) хороший и почтенный человек, который служил когда-то в Петербурге и очень начитан и сведущ в литературе, говорит, что шесть. Но в сторону толки. Как твое здоровье, что чувствуешь, как <…>, как естся и что желудок? Напиши об этом, теперь это кстати. Ты спрашиваешь о художниках русских. Я, право, их почти не вижу. А Дурнова твоего, если где встречу, право, тошнит. Что за народ! Кузьмины, Никитины, Ефимовы — ужас какая тоска, и всякий из них уверен от души, что имеет много таланту. Кланяйся всем нашим знакомым: Квитке, Межаковым, Мантейфелю и проч. и проч. и твоей Estelle, если она только тебе не наварила чего-нибудь в штаны.