1846

1846

253. А. И. Герцену

СПб. 1846, января 2

Милый мой Герцен, давно мне сильно хотелось поговорить с тобою и о том, и о сем, и о твоих статьях «Об изучении природы»,{744} и о твоей статейке «О пристрастии»,{745} и о твоей превосходной повести, обнаружившей в тебе новый талант,{746} который, мне кажется, лучше и выше всех твоих старых талантов (за исключением фельетонного – о г. Ведрине, Ярополке Вод<янском>){747} и пр.), и об истинном направлении и значении твоего таланта, и обо многом прочем. Но всё не было то случая, то времени. Потом я всё ждал тебя, и раз опять испытал понапрасну сильное нервическое потрясение по поводу прихода г. Герца, о котором мне возвестили, как о г. Герцене.{748} Наконец слышу, что ты сбираешься ехать не то будущею весною, не то будущею осенью. Оставляя всё прочее до другого случая, пишу теперь к тебе не о тебе, а о самом себе, о собственной моей особе. Прежде всего – твою руку и с нею честное слово, что всё, написанное здесь, останется впредь до разрешения строгою тайной между тобою, Кетчером, Грановским и Кортем.

Вот в чем дело. Я твердо решился оставить «Отечественные записки» и их благородного, бескорыстного владельца.[143] Это желание давно уже было моею id?e fixe;[144] но я всё надеялся выполнить его чудесным способом, благодаря моей фантазии, которая у меня услужлива не менее фантазии г. Манилова, и надеждам на богатых земли.{749} Теперь я увидел ясно, что всё это вздор и что надо прибегнуть к средствам, более обыкновенным, более трудным, но зато и более действительным. Но прежде[145] о причинах, а потом уже о средствах. Журнальная срочная работа высасывает из меня жизненные силы, как вампир кровь.

Обыкновенно я недели две в месяц работаю с страшным, лихорадочным напряжением до того, что пальцы деревенеют и отказываются держать перо; другие две недели я, словно с похмелья после двухнедельной оргии, праздно шатаюсь и считаю за труд прочесть даже роман. Способности мои тупеют, особенно память, страшно заваленная грязью и сором российской словесности. Здоровье видимо разрушается. Но труд мне не опротивел. Я больной писал большую статью «О жизни и сочинениях Кольцова»{750} – и работал с наслаждением; в другое время я в 3 недели чуть не изготовил к печати целой книги, и эта работа была мне сладка, сделала меня веселым, довольным и бодрым духом. Стало быть, мне невыносима и вредна только срочная журнальная работа – она тупит мою голову, разрушает здоровье, искажает характер, и без того брюзгливый и мелочно-раздражительный. Всякий другой труд, не официальный, не ex-officio,[146] был мне отраден и полезен.[147] Вот первая и главная причина. Вторая – с г. Кр<ае>вским невозможно иметь дела. Это, может быть, очень хороший человек, но он приобретатель, следовательно, вампир, всегда готовый высосать из человека кровь и душу, потом бросить его за окно, как выжатый лимон. До меня дошли слухи, что он жалуется, что я мало работаю, что он выдает себя за моего благодетеля, которой из великодушия держит меня, когда уже я ему и не-нужен. Еще год назад тому он (узнал я недавно из верного источника) в интимном кругу приобретателей сказал: «Б<елинский> выписался, и мне пора его прогнать». Я живу вперед забираемыми у него деньгами, – и ясно вижу, что он не хочет мне их давать: значит, хочет от меня отделаться. Мне во что бы то ни стало надо упредить его. Не говоря уже о том, что с таким человеком мне нельзя иметь дела, не хочется и дать ему над собою и внешнего торжества, хочется дать ему заметить, что-де бог не выдаст, свинья не съест. В журнале его я играю теперь довольно пошлую роль: ругаю Булгарина, этою самою бранью намекаю,[148] что Кр<аевский> – прекрасный человек, герой добродетели. Служить орудием подлецу для достижения его подлых целей и ругать другого подлеца не во имя истины и добра, а в качестве холопа подлеца № 1, – это гадко. Что за человек Кр<аевский> – вы все давно знаете. Вы знаете его позорную историю с Кронебергом.{751} Он отказал ему и на его место взял некоего г. Фурмана,{752} в сравнении с которым гг. Кони и Межевич имеют полное право считать себя литераторами первого разряда. Видите, какая сволочь начала лезть в «Отечественные записки». Разумеется, Кр<аевский> обращается с Ф<урманом>, как с канальею, что его грубой мещанско-проприетерной душе очень приятно. Забавна одна статья его условия с Ф<урманом>: «Вы слышали (говорил ему Кр<аевский> тоном оскорбленной невинности), что сделал со мною Кронеберг? – Я не хочу вперед таких историй, и для этого Вы[149] подпишетесь на условии, что Ваши переводы принадлежат мне навсегда, и я имею право издавать их отдельно; за это я Вам прибавлю: Кр<онебер>гу я платил 40 р. асс. с листа, а Вам буду платить 12 р. серебром». Итак, за два рубля меди он купил у него право на вечное потомственное владение его переводами, вместо единовременного, журнального!! Каков?.. А вот и еще анекдот о нашем Плюшкине. Ольхин{753} дает ему 20 р. сер. на плату за лист переводчикам Вальтера Скотта; а Кр<аевский> платит им только 40 <руб.> асс., следовательно, ворует по 30 р. с листа (а за редакцию берет деньги своим чередом). Ольхин, узнав об этом, пошел к нему браниться. Видя, что дело плохо, Кр<аевский> велел подать завтрак, послал за шампанским, ел, пил и целовался с Ольхиным, и тот, в восторге от такой чести, вышел вполне удовлетворенным и позволив и впредь обворовывать себя. Чем же Булгарин хуже Кр<аевско>го? Нет, Кр<аевский> во сто раз хуже и теперь в 1000 раз опаснее Булгарина. Он захватил всё, овладел всем. Кр<о>н<е>б<е>рг предлагал Ольхину переводить в «Библиотеку для чтения» (которой Ольхин сделался теперь владельцем), – и Ольхин сказал ему: «Рад бы, да не могу – боюсь, Кр<аевский> рассердится на меня».

Чтобы отделаться от этого стервеца, мне нужно иметь хоть 1000 р. серебром, потому что я забрал у Кр<аевского> до 1-го числа апреля и должен буду до этого времени работать, не получая денег, но зарабатывая уже полученные, а без денег нельзя жить с семейством. Открываются кое-какие виды на 2500 р. асс., остальную тысячу как-нибудь[150] авось найдем. К Пасхе я издаю толстый, огромный альманах. Достоевский дает повесть, Т<у>рг<е>нев – повесть и поэму, Некр<асов> – юмористическую статью в стихах («Семейство» – он на эти вещи собаку съел), Панаев – повесть; вот уже пять статей есть; шестую напишу сам; надеюсь у[151] Майкова выпросить поэмку.{754} Теперь обращаюсь к тебе: повесть или жизнь! Если бы, сверх этого, еще ты дал что-нибудь легонькое, журнальное, юмористическое о жизни или российской словесности, или о том и другом вместе, – хорошо бы было!{755} Но я хочу не одного легкого, а потому прошу Гр<ановского> – нельзя ли исторической статьи – лишь бы имела общий интерес и смотрела беллетристически. На всякий случай скажи юному профессору Кавелину – нельзя ли и от него поживиться чем-нибудь в этом роде.{756} Его лекции, которых начало он прислал мне (за что я благодарен ему донельзя), – чудо как хороши; основная мысль их о племенном и родовом характере русской истории в противоположность личному характеру западной истории – гениальная мысль, и он развивает ее превосходно. Ах, если бы он дал мне статью, в которой[152] бы он развил эту мысль, сделав сокращение из своих лекций, я бы не знал, как и благодарить его! Сам я хочу написать что-нибудь о современном значении поэзии.{757} Таким образом, были бы повести, юмористические стихотворения и статьи серьезного содержания, и альманах вышел бы на славу. Кстати, попроси К<е>тч<е>ра попросить у Галахова (Ста-Одного) какого-нибудь рассказца – я бы заплатил ему, как и многим из вкладчиков, по выходе альманаха.{758} Теперь о твоей повести. Ты пишешь 2-ю часть «Кто виноват?». Если она будет так же хороша, как 1-я часть, – она будет превосходна; но если бы ты написал новую, другую, и еще лучше, я все-таки лучше бы хотел иметь 2-ю часть «Кто виноват?», чтобы иметь удовольствие заметить в выноске, что-де 1-я часть этой повести была напечатана в таком-то № «Отечественных записок».{759} Понимаешь? Когда я кончу мои работы в «Отечественных записках» начисто, то пошлю в редакцию «Северной пчелы» письмо, прося известить публику, что я больше не принимаю никакого участия в «Отечественных записках».{760} Это произведет свой эффект. Если вы не будете давать ему ни строки, равно как и никто из порядочных людей, может быть, что ему на будущий год нельзя будет и объявить подписки. Впрочем, немудрено, что он и сам давно решился прекратить издание (ведь у него после нынешнего года будет в ломбарде не менее 400 000 асс.), – пусть же кончит срамно; если же нет, то почувствует, что я для него значу, и тогда я предпишу ему хорошие условия.

Итак, вот в чем дело. Отвечай мне скорее. Анекдоты о Кр<аевском> можешь пустить по Москве, только не говори, что узнал их от меня. Но о моем намерении оставить «Отечественные записки»[153] – пока тайна; кроме того, я хочу разделаться с Краевским политично, с сохранением всех конвенансов и буду вредить ему, как человек comme il faut.[154] Об альманахе тоже (если можно и сколько можно) держать в секрете. Скажи Кавелину, что его поручение о деньгах выполнить не могу: в эти дела я давно[155] уже дал себе слово не вмешиваться, а теперь я с этим канальей тем более не могу говорить ни о чем, кроме, что прямо относится ко мне.{761} Анненков 8 января едет. В Берлине увидится с Кудрявцевым, и, может быть, я и от этого получу повесть.{762} Увидя в моем альманахе столько повестей, отнятых у «Отечественных записок», Кр<аевский> сделается болен – у него разольется желчь. Анн<енков> тоже пришлет что-нибудь вроде путевых заметок. Я печатаю Кольцова с Ольхиным – он печатает, а барыш пополам: это еще вид в будущем, для лета. К Пасхе же я кончу 1-ю часть моей «Истории русской литературы».{763} Лишь бы извернуться на первых-то порах, а там, я знаю, всё пойдет лучше, чем было: я буду получать не меньше, если еще не больше, за работу, которая будет легче и приятнее. Жму тебе руку, Н<аталии> А<лександровне> также, потом всем тож, и с нетерпением жду твоего ответа.

В. Б.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.