I. Метод критики – о современной идее прогресса применительно к изобразительному искусству – перемещение жизненной силы
Для мыслящего критика, чей ум обращен как к обобщению, так и к изучению подробностей, а лучше сказать, к идее порядка и всеобщей иерархии, мало найдется столь же увлекательных, столь же захватывающих, столь же полных неожиданностей и открытий занятий, нежели сравнение наций и, соответственно, их творений. Когда я говорю «иерархия», я вовсе не хочу утверждать превосходство одной нации над другой. Хотя в природе имеются более или менее здоровые растения, более или менее одухотворенные виды, более или менее священные животные, из чего правомерно вывести согласно исследованиям огромного всеобщего подобия, что некоторые нации – эти громадные животные, чей организм приспособлен к среде их обитания, – были подготовлены и наставлены Провидением для вполне определенной, более-менее возвышенной, более-менее приближенной к Небу цели. Я не хочу утверждать здесь ничего иного, кроме их равной полезности в глазах ТОГО, кто неисповедим, и чудесной помощи, которые они оказывают друг другу, содействуя вселенской гармонии.
Читатель, немного знакомый (скорее благодаря одиночеству, нежели книгам) с этой широкой созерцательностью, уже может догадаться, куда я клоню, и, чтобы разом покончить с обиняками и колебаниями стиля, вопросом, почти равнозначным некоей формуле, я спрошу у любого доброжелательного человека (лишь бы он в свое время немного поразмышлял и попутешествовал), что сделал и сказал бы современный Винкельман1 (а их у нас развелось множество, нация ими просто кишит на радость всем, кому лень думать) при виде китайского произведения искусства, странного, необычного, с вычурной формой и крикливыми красками, а порой изысканного до умопомрачения?2 И все же это один из примеров вселенской красоты; правда, необходимо, чтобы он был понят, чтобы критик, зритель произвел в себе самом некое таинственное изменение, силой воли воздействующее на воображение, и тогда он сумеет перенестись в ту среду, которая породила это необычное цветение. Мало людей сполна обладает этим божественным даром космополитизма; но все способны приобрести его в той или иной степени. Самые одаренные в этом отношении люди – одинокие путешественники, которые годами жили в дебрях или среди бескрайних прерий, не имея иного товарища, кроме ружья, и созерцали, анализировали, записывали наблюдения. Никакая школьная препона, никакой университетский парадокс, никакая педагогическая утопия не могут встать между ними и сложной истиной. Они знают восхитительное, бессмертное, неизбежное соотношение между формой и назначением. Они не критикуют: они любуются и изучают3.
Если вместо какого-нибудь педагога мы возьмем смышленого светского человека и перенесем его в далекую страну, я уверен, что несмотря на его великое удивление на первых порах, несмотря на более-менее долгое, более-менее трудное привыкание в нем рано или поздно родится столь живая, столь проникновенная симпатия, что это создаст в нем новый мир идей, которые, войдя в его плоть и кровь, претворившись в воспоминания, уже не расстанутся с ним до самой смерти. Вид этих зданий, поначалу так раздражавший его академический взор (ведь всякий народ академичен, судя других, и всякий народ – варвар, когда судят его), эти растения, смущающие его память, переполненную родными воспоминаниями, эти женщины и мужчины, чья поступь повинуется иному, непривычному ритму, а взгляд заряжен иным магнетизмом, эти запахи, не похожие на аромат материнского будуара, эти таинственные цветы, чьи глубокие краски деспотично навязывают себя глазу, а форма дразнит, эти плоды, чей вкус обманывает и перемешивает ощущения, открывая нёбу то, что принадлежат обонянию, – весь этот мир новых гармоний медленно войдет, терпеливо проникнет в него, как пронизанный благовониями банный пар, и вся эта доселе неведомая жизненная сила добавится к его собственной, его словарь смертного обогатят несколько тысяч новых идей и ощущений, и даже возможно, что, превосходя меру и превращая правосудие в бунт, он поступит как новообращенный сикамбр4, сжигающий то, чему поклонялся, и поклонится тому, что сжигал5.
Однако повторяю: что скажет, что напишет перед лицом всей этой необычности один из нынешних отъявленных профессоров эстетики, как их обозвал Генрих Гейне, этот очаровательный ум, который был бы гениальным, если бы чаще обращался к божественному? Безумный теоретик Прекрасного наверняка станет нести вздор; запершись в неприступной крепости своей системы, он будет хулить иные жизнь и природу, и его греческий, итальянский или парижский фанатизм убедит его запретить не похожему на его народ другому дерзкому народу наслаждаться, мечтать или думать иным способом, нежели его собственный. Перемазанная чернилами наука, ублюдочный вкус, еще более варварский, чем у варваров, забывший цвет неба, вид растительности, движение и запах животных. Безумец, чьи скрюченные, парализованные пером пальцы уже не могут проворно бежать по огромной клавиатуре соответствий6!
Я не раз пытался, как и все мои друзья, замкнуться в некоей системе, чтобы проповедовать там в свое удовольствие. Но система – своего рода проклятие, которое толкает нас к постоянному отречению; нам все время приходится измышлять другую систему, а жестокое наказание за это – усталость. Моя система всегда была прекрасна, пространна, вместительна, удобна, особенно опрятна и вылощенна – по крайней мере, казалась мне таковой. И всегда какое-нибудь стихийное, неожиданное проявление всеобщей жизненной силы опровергало мою ребяческую и уже устаревшую науку, жалкую дочь утопии. Напрасно
я перемещал или расширял критерии, они постоянно отставали от вселенского человека и никак не могли угнаться за многообразной и многоцветной красотой, которая движется по бесконечным спиралям жизни. Беспрестанно обреченный на унизительную перемену убеждений, я наконец решился. Желая избежать этого отвратительного для меня философского отступничества, я горделиво смирился со своим скромным уделом – удовлетворился чувством, вернулся к прибежищу безукоризненной наивности. За это я смиренно прошу прощения у всякого рода академических умов, населяющих различные цеха нашей художественной фабрики. Тут моя философская совесть нашла покой; и в той мере, в какой человек ответственен за свои добродетели, я могу утверждать, что мой ум теперь сполна наслаждается беспристрастностью.
Все без труда понимают, что, если бы люди, облеченные задачей выражать прекрасное, согласовывались с правилами «отъявленных» профессоров, само прекрасное исчезло бы с лица земли, поскольку все типы, все идеи, все ощущения смешались бы в огромном, монотонном и безликом однообразии, беспредельном, как скука и небытие. Разнообразие, условие sine qua non7 было бы стерто из жизни. В многочисленных произведениях искусства всегда есть что-то новое, вечно ускользающее от правил и критики педантов! Удивление, одно из величайших наслаждений, даруемых искусством, вытекает как раз из этого разнообразия типов и ощущений. Отъявленный профессор, разновидность тирана-мандарина, всегда производит на меня впечатление святотатца, который подменяет собой Бога.
Нравится это или нет слишком гордым софистам, извлекшим свою науку из книг, я пойду еще дальше и, какой бы сложной и трудной для выражения ни была моя мысль, не отчаиваюсь преуспеть в этом. Прекрасное всегда необычно. Я отнюдь не хочу сказать, что оно необычно намеренно, хладнокровно, ибо в таком случае это было бы противоестественностью, сошедшей с рельсов жизни. Я говорю, что оно всегда содержит немного необычности – наивной, непредумышленной, неосознанной и что именно эта необычность становится особым свойством Красоты. Это ее клеймо, ее непременный признак. Переверните утверждение и попробуйте представить себе банальную, пошлую красоту! Однако как же эта неизбежная, непостижимая, варьирующаяся до бесконечности, зависящая от среды, страны, нравов, расы, религии и темперамента художника необычность может быть управляема или исправлена, следуя утопическим правилам, измышленным в каком-нибудь ничтожном «научном храме» планеты, без смертельной опасности для самого искусства? Эта доза необычности, составляющая и определяющая своеобразие, без которого нет прекрасного, играет в искусстве – да простится мне тривиальность сравнения за его точность – роль приправы в блюдах, которые различаются между собой, если оставить в стороне их полезность или количество питательных веществ, лишь благодаря вкусу, который они раскрывают языку.
Итак, анализируя эту прекрасную выставку, которая так разнообразна, так смущает своей многоликостью и так сбивает с толку педагогику, я постараюсь освободиться от всякого педантизма. Хватит и тех, кто будет изъясняться на техническом жаргоне и выпячивать себя во вред художникам. Эрудиция во многих случаях кажется мне ребяческой и не слишком убедительной по своей природе. Мне было бы слишком легко пуститься в замысловатые разглагольствования о симметричной или сбалансированной композиции, о тональном равновесии, о теплых и холодных тонах и т. д. О тщеславие! Я предпочитаю говорить от имени духовности и наслаждения. Надеюсь, что хотя бы несколько избавленных от педантизма ученых найдут у моего невежества хороший вкус.
Рассказывают, что Бальзак (а кто не выслушает с уважением любой незатейливый анекдот об этом великом гении?), остановившись однажды перед прекрасной, пронизанной меланхолией картиной, изображавшей зиму – с инеем, лачугами и тощими крестьянами, – полюбовался домиком, откуда поднималась тонкая струйка дыма, и воскликнул: «Как красиво! Но что же они делают в этой хибарке? О чем думают? Какие у них заботы? Хорош ли был урожай? Им ведь наверняка надо платить за аренду?»
Пусть, кто захочет, посмеется над г-ном Бальзаком. Я не знаю, что за полотно сподобилось чести растрогать душу великого романиста, заставило его строить догадки и тревожиться, но думаю, что он с восхитительным простодушием дал нам также превосходный урок критики. Мне тоже часто придется оценивать картину единственно по сумме дум или фантазий, которые она вызовет во мне.
Живопись – магическое действо, подобное вызыванию духов (если бы мы могли расспросить об этом детскую душу!), и, когда вызванный ею образ, когда оживленное представление встает перед нами и смотрит прямо на нас, мы не имеем права – по меньшей мере, это было бы верхом ребячества – спорить с заклинаниями колдуна. Я не знаю более головоломной для педантизма и философии проблемы: в силу какого закона самые противоположные по своим методам художники вызывают в нас одни и те же идеи и внушают сходные чувства?
Есть еще одно весьма расхожее заблуждение, от которого я хочу откреститься, как от преисподней. Я говорю об идее прогресса. Это измышление нынешней лжефилософии, темный маяк, патентованный без поручительства Природы или Божества, современный «светоч», осеняющий лучами мрака все объекты познания, рассеивающий свободу, отменяющий возмездие. Тот, кто хочет ясно смотреть на историю, должен прежде всего погасить этот предательский маяк. Эта нелепая, расцветшая на гнилой почве нынешнего самомнения идея освободила каждого от его долга, избавила всякую душу от ответственности, отрешила волю от всех уз, которые налагала на нее любовь к прекрасному. И если это прискорбное безумие продлится долго, измельчавшие народы забудутся вздорным, немощным сном на ложе неизбежности. Это самомнение – диагноз уже слишком заметного упадка.
Спросите любого добропорядочного француза, который ежедневно читает газету в своем кафе, что он понимает под прогрессом, и он ответит, что это пар, электричество и газовое освещение, чудеса, неведомые древним римлянам, и что эти открытия вполне свидетельствуют о нашем превосходстве над древними. Так в этом несчастном мозгу, где царит полный мрак, странным образом путаются вещи материального и духовного порядка. Бедняга настолько американизирован своей зоократической и индустриальной философией, что потерял представление о различиях, характеризующих явления физического и духовного мира, естественного и сверхъестественного.
Если какая-либо нация понимает сегодня нравственную проблему тоньше, чем ее понимали в прошлом веке, налицо явный прогресс. Если художник нынче создает произведение, вкладывая в него больше знания или силы воображения, чем в минувшем году, он наверняка добился прогресса. Если урожай сегодня богаче и лучше продается на рынке, нежели вчера, то в материальном плане это неоспоримый прогресс. Но где тут, скажите на милость, гарантия прогресса в будущем? Ведь последователи философов пара и химических спичек понимают прогресс лишь как некую бесконечную последовательность. Так где же эта гарантия? Повторяю, она существует лишь в вашем легковерии и самомнении.
Я оставляю в стороне вопросы: не станет ли бесконечный прогресс, изощряя человечество во множестве новых наслаждений, которые сам же ему и поставляет, его самой изобретательной и жестокой пыткой? не станет ли он, благодаря упорному самоотрицанию, беспрестанно возобновляемым способом самоубийства? и, вечно желаемый и вызывающий вечное отчаяние, замкнутый в огненном круге божественной логики, не уподобится ли он скорпиону, который язвит сам себя своим ужасным жалом?
Если развить идею прогресса с помощью воображения (были дерзкие фанатики логики, пытавшиеся это сделать), она предстанет во всей своей гигантской абсурдности и чудовищной несуразности. Тезис уже не выдерживает никакой критики. Факты слишком осязаемы, слишком известны. Они смеются над софизмом и невозмутимо, смело противостоят ему. В поэзии и изобразительном искусстве любой первооткрыватель редко имеет предшественника. Всякий расцвет самопроизволен, индивидуален. Вправду ли Синьорелли породил Микеланджело?8 А Перуджино?9 Содержал ли он в себе Рафаэля? Художник вырастает лишь из самого себя. Грядущим векам он завещает лишь собственные творения. Он ручается только за себя. И умирает бездетным. Он сам себе был королем, священником и Богом. Именно для подобных явлений знаменитая яркая формула Пьера Леру10 находит свое истинное применение.
Так же обстоит дело и с нациями, которые радостно и успешно насаждают искусства, связанные с воображением. Современное процветание – залог лишь на какое-то, увы, слишком короткое время. Заря некогда занялась на востоке, потом свет ушел к югу, а теперь вот брызнул с запада. Правда, кажется, что Франция, благодаря своему срединному положению в цивилизованном мире, призвана вбирать в себя все художественные понятия, всю поэзию окрестных народов и возвращать их уже великолепно обработанными и отшлифованными. Но никогда нельзя забывать, что нации, эти огромные коллективные существа, подчинены тем же законам, что и отдельные люди. В младенчестве они пищат, бессвязно лепечут, развиваются, растут. В юности и зрелости творят мудрые и отважные произведения. В старости дремлют на благоприобретенном богатстве. Часто случается, что сама основа их силы, некогда оживленная завоевательным пылом, становится для большинства чем-то вроде рутины. Тогда, как я говорил выше, жизненная сила перемещается, посещает другие земли, другие народы. Но не надо полагать, будто пришедшие на смену сполна наследуют предшественникам, что они получают от них все готовое. Часто случается (как в Средние века), что все погибает, и тогда приходится все начинать заново.
Того, кто решит посетить Всемирную выставку с предвзятой мыслью найти в Италии потомков Леонардо да Винчи, Рафаэля и Микеланджело, в Германии – дух Альбрехта Дюрера, в Испании – душу Сурбарана и Веласкеса, ждет напрасное удивление. Быть может, у меня нет ни времени, ни достаточных познаний, чтобы исследовать, повинуясь каким законам перемещается жизненная сила в ее художественном воплощении и почему Бог отнимает ее у нации порой на время, а порой и навсегда; я удовлетворяюсь лишь констатацией весьма частого исторического факта. Мы живем в таком веке, когда приходится твердить избитые истины, в надменном веке, который считает себя выше злоключений Греции и Рима.
* * *
Выставка английских живописцев очень хороша, в высшей степени хороша и достойна долгого и терпеливого изучения. Я бы хотел начать с восхваления наших соседей, этого народа, столь дивно богатого поэтами и романистами, народа Шекспира, Крабба11, Байрона, Метьюрина и Годвина12, сограждан Рейнольдса, Хогарта и Гейнсборо13. Но хочу изучить их получше, и мое извинение вполне обосновано, потому что лишь из крайней учтивости я откладываю на потом это столь приятное дело. Я медлю, чтобы лучше его исполнить.
Итак, я начну с более легкой задачи: мне предстоит бегло рассмотреть главных мастеров французской школы и проанализировать элементы прогресса или зародыши упадка, которые в ней содержатся.