Глава 52 В круг! В круг!

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 52

В круг! В круг!

Лондон всегда славился жестокостью. Об этом свидетельствуют уже самые ранние письменные источники. Знаменательным примером лондонского зверства стало избиение всех евреев города в 1189 году во время коронации Ричарда I. Мужчин, женщин и детей жгли, резали на куски; то был один из первых погромов, направленных против городских чужеземцев, — но далеко не последний. Во время крестьянского восстания Уота Тайлера, которое было также и лондонским восстанием, ученики ремесленников и прочие горожане обрушились на фламандцев и сотни из них убили; «крики губителей и гибнущих не утихали долго после заката — поистине ужасная ночь».

Но жертвами жестокости становились не одни иностранцы. Мы читаем о кровавых нападениях на сборщиков налогов — например, на Уильяма де Олдгейта, которого закололи, и на Джона Фуатару, которому женщина откусила палец. Не случайно историк Г. А. Уильямс в «Средневековом Лондоне» говорит, что лондонцы славились «безоглядной жестокостью». В написанных на латыни лондонских судебных протоколах начала XIII века эта жестокость отображена в ярких подробностях: «Роджер ударил Мод, жену Гилберта, молотом промеж плеч, а Мозес ударил ее в лицо рукояткой меча и выбил много зубов. Она прожила до среды перед днем Св. Марии Магдалины, а там скончалась… Он повел вора к шерифам, но тот по пути убил его… Они поволокли его за ноги к чердачной лестнице, свирепо колотя по туловищу и по ступням и раня ему голову».

Жестокость была повсеместной, «повальной», как выразился один нынешний ученый. В документах разных эпох часто и предсказуемо упоминаются грабежи, нападения и убийства; ссоры мгновенно перерастали в смертельные схватки, уличные потасовки — в массовые волнения. Обычным явлением было импульсивное зверство по случайному поводу, а в дни политических кризисов толпа под знакомый клич «Убей, убей!» с неописуемой яростью кидалась на тех, кого считала врагами. Члены некоторых профессиональных групп — особенно седельщики, золотых дел мастера и торговцы рыбой — были склонны к «периодическим приступам кровавого бешенства»; случалось, гильдии затевали между собой неистовую войну. Жестокость не обходила стороной и религиозные учреждения. Настоятельница женского монастыря в Кларкенуэлле забрала выросший на спорной земле ячмень у настоятеля церкви Сент-Бартоломью «силою мечей, луков и стрел». Какое столетие ни возьми, документы его полны кровожадности.

Жестокости к животным тоже хватало. B XVII веке, когда зрителям показалось, что лошадь, травимую собаками, хотят избавить от гибели, толпа «закричала, что это надувательство, и принялась срывать с крыши черепицу, и грозилась снести заведение с лица земли, если лошадь снова не приведут и не затравят до смерти. Поэтому лошадь опять привели и на нее опять пустили собак, но те не смогли ее одолеть, и тогда лошадь пырнули шпагой, и она издохла». Обычной забавой мальчишек во вторник перед Великим постом были петушиные бои, благодаря которым юный лондонец рано приобретал привычку к виду крови и смерти. Медведей часто травили вместе с быками, и «псы выказывают тут всю породу и горячность свою, и, хотя медведи им наносят тяжкие раны, а быки берут на рога, вскидывают и потом нередко ловят на те же рога… все равно приходится их оттаскивать за хвосты и разжимать им челюсти силой». Джон Эвелин, который был щепетильней большинства лондонцев, жаловался на «варварскую жестокость» и на «грубые и грязные» забавы горожан. Увидев, как травят медведей на знаменитой арене близ Банксайда, он писал: «Один бык швырнул собаку прямо на колени даме, хотя ложа, где она сидела, находилась на немалой высоте над ареной. Две несчастные собаки погибли; а кончилось все обезьяной верхом на лошади». Можно, конечно, сказать, что кровавые забавы — общая примета всех культур и всех городов; и все же эта разновидность лондонской жестокости воспринималась как нечто особое и глубоко закономерное. Вот как выразил это Драйден в XVII столетии:

Травя медведя псами, бравый бритт

Дубинкой потрясает и вопит.

Французишка, дивясь на сей угар,

Бормочет про себя: На! gens barbare![105]

Европейцы и вправду воспринимали лондонцев именно так — как варваров; однако стихи Драйдена показывают, что это буйство, возможно, было предметом гражданской гордости. «Если на улице повздорили двое мальчишек, — писал в XVII веке один французский путешественник-прохожие останавливаются, мгновенно окружают их кольцом и принимаются натравливать друг на друга, рассчитывая, что пойдет на кулаки… Во время драки стоящие вокруг зрители подбадривают обоих с великим воодушевлением… Никто, даже отцы и матери мальчиков, не считает нужным их разнять».

«В круг! В круг!» — таков был один из постоянных лондонских возгласов. «Здешнее простонародье грубо и нахально, — отмечает другой иностранец, — и оно, чуть что, затевает ссоры. Не сошлись в чем-нибудь двое такого сорта — миром это не кончится: они идут в какое-нибудь тихое место и там оголяются до пояса. Другие, кто видит приготовления к бою, окружают их, но не с тем, чтобы разнять, а, напротив, чтобы насладиться видом драки, ибо для них это великая потеха… порой зрители проникаются таким интересом, что принимаются ставить на бьющихся деньги и образуют вокруг них широкое кольцо». Это, по словам еще одного приезжего, «сродно характеру» лондонца, и создается впечатление, что для жителей других городов эти уличные бои были пугающей диковиной.

Драка между мужчиной и женщиной тоже была делом обычным: «На Холборне я видел, как лупили друг друга мужчина и женщина… ударив ее со всей силы, он отступал… женщина, пользуясь этими промежутками, лезла руками ему в лицо, в глаза… Полиции до схваток между отдельными горожанами нет никакого дела». Здесь «полиция» — это стража уорда, не обращавшая на подобные драки внимания, потому что они были явлением частым и заурядным. Но это еще не все. «Если извозчик поспорил с нанявшим его джентльменом насчет платы и джентльмен предложил разрешить спор поединком, то извозчик соглашается с превеликой охотой». Драчливость лондонцев зачастую имела роковые последствия. У таверны «Три бочки» брат убил брата: «Его брат, судя по всему, хотел разделаться с извозчиком, который ему не угодил, а он вмешался и отнял у брата шпагу, но тот вытащил нож… и заколол его».

Согласно многим источникам, одним из «развлечений» англичан были бои между женщинами, которые устраивались в таких местах увеселений, как Хокли-ин-де-Хоул. Очевидец пишет, что «женщины, почти обнаженные, сражались двуручными мечами, на концах заостренными как бритва». Обе то и дело получали порезы, и тогда схватка ненадолго прерывалась, чтобы зашить рану — разумеется, без всякой анестезии, кроме обуревавшей пациентку злости. Бой прекращался, когда одна из участниц лишалась чувств или оказывалась настолько изранена, что не могла больше сражаться. Есть сведения о поединке, в котором одной сопернице был двадцать один год, другой — шестьдесят. Кровавые эти зрелища носили чрезвычайно ритуализованный характер. Воительницы кланялись зрителям и приветствовали одна другую салютом. Одну украшали голубые ленты, другую — красные; у каждой был меч длиной примерно в три с половиной фута, ширина лезвий составляла три дюйма. С этим мощным оружием они шли друг на друга, имея для обороны лишь сплетенные из прутьев щиты. В одном бою гладиаторше «шею рассекла глубокая и длинная рана»; зрители бросили ей несколько монет, но «она пострадала настолько, что биться уже не могла».

Отзвуки предварительной словесной перепалки между участницами (одна, к примеру, заявила, что для упражнения рук каждое утро колотит мужа) слышатся в объявлениях или «предуведомлениях» о боях: «Я, Элизабет Уилсон из Кларкенуэлла, желаю получить удовлетворение от Ханны Хайфилд после перебранки, каковая у нас случилась, и вызываю ее на арену для кулачного поединка со ставкою в три гинеи, а в руке у каждой пусть будет монета в полкроны, и та, которая первой уронит, считается проигравшей». Монеты нужны были для того, чтобы женщины не царапались. Напечатан был и ответ: «Я, Ханна Хайфилд из Ньюгейт-маркета, прослышав о решимости Элизабет, не премину ответить ей не столько словами, сколько ударами, надеюсь, точными, и милостей от нее не жду». В «Лондон джорнал» за июнь 1722 года сообщается: «К немалому удовлетворению зрителей, они бились долго и доблестно».

Мужчины тоже сражались на мечах; у каждого был «секундант» с увесистой деревянной дубинкой, чтобы в случае чего обеспечить честность боя, и поединок, как и у женщин, длился до тех пор, пока раны одного из участников не выводили его из борьбы. Во многих случаях в драку вступали и зрители. «Боже ты мой! — писал Пипс. — Мигом вся арена наполнилась лодочниками, желавшими поквитаться за нечестность чужого бойца, и мясниками, стоявшими за своего вопреки мнению большинства, которое считало его виноватым; началась общая свалка, и многих с той и другой стороны сшибли наземь или порезали. Приятно было посмотреть, хотя я стоял близко и опасался, что в суматохе и мне достанется». Здесь ярко высвечивается присущий городскому насилию мотив почти племенной приверженности «своим», чему давали примеры даже вполне «респектабельные» круги. Когда спекулянт недвижимостью Бэрбоун послал рабочих на Ред-Лайон-филдс, чтобы начать там строительство, юристы расположенной по соседству корпорации Грейз-инн «заметили это и, посчитав, что им наносится ущерб, вышли немалой толпой, числом человек до ста; рабочие, напав на господ, принялись швырять в них кирпичи, господа ответили тем же, и завязалась жаркая схватка».

Не менее прискорбным образом племенные тенденции проявились в «подвигах» группы молодых людей, именовавших себя могавками (название, как писал «Спектейтор», произошло от «индейских каннибалов», которые «живут тем, что грабят и пожирают окрестные народы»). Эти юные лондонцы, взявшись под руки, устремлялись по улицам ради «драк, а порой и нанесения увечий безвинным прохожим и даже беззащитным женщинам». Лондонская история уличного насилия уходит в глубокую древность, и подобные банды молодых забияк под разнообразными названиями были известны и прежним поколениям горожан. Что касается самих могавков, то они начинали вечер обильными возлияниями, после чего гурьбой валили на улицу, готовые мигом пустить в ход шпаги. Последствия описывает Уолфорд в «Лондоне старом и новом»: «Настигнув жертву, свирепая стая окружала беднягу остриями шпаг. Один подкалывал его сзади, принуждая, само собой, повернуться; следовал укол другой шпаги, и так они заставляли его крутиться волчком». Потому-то их и прозвали «потогонами», а еще у них была кличка «резчики», ибо в более свирепом настроении они развлекались тем, что «татуировали людям лица, нанося им порезы или, как писал Гей, „новоизобретенные раны“». Другой лондонский поэт предвосхитил их «подвиги» так:

…в пышных городах, —

Где оглушающий, бесстыдный шум

Насилия, неправды и гульбы

Встает превыше башен высочайших,

Где в сумраке по улицам снуют

Гурьбою Велиаловы сыны,

Хмельные, наглые…[106]

Этими строками Джон Мильтон приобщает лондонское насилие к мифу и вечности.

На улицах же могавки не были лишены собратьев по бесчинствам. В 1750-е годы Уильям Шенстоун писал: «Лондон ныне поистине опасный город. Карманники, прежде довольствовавшиеся мелкими кражами, дошли до того, что валят людей наземь дубинками прямо на Флит-стрит и на Стрэнде, причем не только глухой ночью, но даже и в восемь часов вечера и раньше. А на ковент-гарденской пьяцце они, вооруженные ножами, собираются большими ватагами и нападают на целые компании». Не правда ли, выразительная картина? Ночью в отсутствие адекватных полицейских мер город мог стать поистине ужасающим местом. Сэру Джону Ковентри уличные бандиты рассекли нос. Куртизанка Салли Солсбери, обозлившись на поклонника, «схватила нож и вонзила в него»; в Ньюгейтскую тюрьму ее препровождали под рукоплескания. «Ныне все содержатели таверн, кофеен, лавок и иных заведений, — писал в 1718 году маршал Сити[107], — жалуются, что люди не желают идти к ним в темное время: того и гляди сорвут с головы парик или шляпу, шпагу отнимут, ослепят, сшибут наземь или пырнут ножом; и даже кареты не спасают, ибо грабители вламываются в них на улицах. От того сообщение в городе сильно страдает».

«Сообщение» имелось в виду не только людское, но и товарное, и слова маршала — одно из указаний на то, что само благоденствие города жестокостью и неистовством части его жителей было поставлено под угрозу. В тот же период ученики ремесленников «вечерами шли к Темпл-бару, поднимали там шум и очищали от прохожих всю мостовую вплоть до Флит-маркета. Все эти юнцы умели работать кулаками, и если кто им противился, один или двое, набросившись, избивали его на месте, и никто не вмешивался».

Зорким наблюдателем уличной жизни был в 1760-е годы Джеймс Босуэлл. «Ужасна грубость английского простонародья, — писал он в дневнике в декабре 1762 года. — Такова она, их свобода — свобода громить и стращать, свобода распускать поганые свои языки». Он то и дело слышал уличные возгласы типа: «Хрена лысого!» или «Язви твою душу!» Месяц спустя он записывает: «По пути домой я не на шутку тревожился. Уличные грабежи ныне очень часты». Летом 1763 года он заносит в дневник: «Джентльмен повздорил с половым. Тут же с криками „В круг! В круг!“ собралась большая толпа». Не исключено, что в этот клич через песенку «Круг из роз» вошла народная память об эпохе Великой чумы, когда венок из алых пятен на теле был предвестьем смерти. На улицах Лондона страх роковым образом соединялся с насилием.

В источниках XVIII века читаем о толпах громил с горящими факелами, с палками или дубинками; во всеуслышание объявляя имена лиц или названия улиц, вожаки направляли жестокость своих людей на конкретные местные цели. Дома, фабрики, мельницы порой сносились подчистую, ткацкие станки ломались на части. Из прошлого до нас доносятся крики: «Чего ж не стреляешь, соплячок? Вот мы тебя сейчас выпотрошим!» Имеется также интересное собрание писем с угрозами, дающее понятие о горячем и бешеном языке, которым лондонцы изъяснялись: «Сэр! А ну подымайте живо цену на ваш товар на 2 пенса а ежели гад такой не подымешь ну тогда держись мы тебе мозги твои поганые вышибем понял ты псина шелудивая вышибем мозги и дом твой запалим… ежели не положишь деньги куда мы скажем я одно словечко шепну и гореть твоему дому и всему что имеешь… Мистер, делайте что вам велено потому как мы пока еще потчуем вас медком, но ежели вы вчерашние требованья не исполните, горький тогда конец настанет всей вашей жизни через чашу с терниями».

Представляется знаменательным, что в неистовом лондонском словоупотреблении многие жаргонные словечки явились непосредственно из языка кулачных бойцов. С ринга, в частности, пришли многие глаголы, означающие «бить», что свидетельствует о постоянстве лондонского пристрастия к лексике конфронтации и мордобоя. Дрались отнюдь не только на улицах. Из печатных источников явствует, что питейные клубы и пивные низкого пошиба славились, помимо употребления спиртного, еще и насилием. Уильям Хикки описал заведение под названием «Уэзербиз» на Литтл-Расселл-стрит близ Друри-лейн, где «вся комната была охвачена шумным волнением: мужчины вперемешку с женщинами тесно взгромоздились на стулья, столы и скамейки, чтобы лучше видеть схватку, происходившую на полу. Две дьяволицы — ибо человеческого в их облике было мало — царапали и терзали одна другую, лица их были сплошь окровавлены, груди голы, одежда на телах едва держалась. Несколько минут никто не вмешивался — никому, казалось, не было дела до вреда, который они могли друг другу причинить, и битва длилась с неутихающей яростью». Здесь со всей ясностью показаны безразличие и бесчувственность, которые, можно предположить, были свойственны лондонскому поведению в целом — что на работе, что на улице. Фраза «Пусть себе, не наша забота» звучала очень часто. А выражение «тесно взгромоздились» вносит — хотя, конечно, без умысла со стороны Хикки — в его рассказ о кровавой драке элемент сексуальной распущенности. В городе насилие и секс прочно соединены друг с другом.

В «Уэзербиз» произошла еще одна потасовка. Хикки пишет: «На молодого человека лет двадцати пяти, сложенного весьма атлетически, ополчились, казалось, все». Хикки испытал естественное «желание поскорее уйти», но у дверей его остановили. «Постой, голубчик, постой, — сказали ему, — и давай-ка без фокусов. Без проверки, дружок, отсюда не уходят». Иначе говоря — раскошеливайся. Напоследок его удостоили словечка sucker (сосунок, простофиля), которое в ходу и теперь, продержавшись более двухсот лет. Этот «чистейший ад на земле» стал на время для Хикки настоящей тюрьмой и ярким проявлением общей городской несвободы.

Никакая биография Лондона не будет полной без описания самого буйного и обширного мятежа за последнюю тысячу лет. Начавшись как протест против законодательства, облегчавшего положение католиков, он быстро перерос в широкомасштабную атаку на городские и государственные институты.

2 июня 1780 года лорд Джордж Гордон, собрав на Сент-Джордж-филдс в Ламбете своих сторонников и построив их в четыре колонны, повел их на Парламент-сквер выразить негодование по поводу парламентского акта 1778 года, позволявшего католикам приобретать землю. Будучи фигурой донкихотского склада со странными, маргинальными убеждениями, Гордон, как бы то ни было, сумел на пять дней возбудить мстительное воображение горожан. Позднее на допросах он заявлял, что у него и в мыслях не было разжигать ярость толпы, — но он, видно, не понимал настроений города, его внезапных лихорадок. Его последователей характеризовали как «вполне преуспевающих торговцев», и Гордон предупреждал их, что во время марша на парламент они должны вести себя пристойно и «быть одетыми по-воскресному». Но никакая лондонская толпа надолго не остается в беспримесном состоянии, и вскоре к ним примкнули более яростные антипапистские элементы, в частности ткачи Смитфилда — потомки гугенотов.

Мятеж описал Чарлз Диккенс в романе «Барнеби Радж»; его пером водили интерес к насилию и завороженность толпой, но, помимо этого, за книгой стоит немало чтения и изысканий. Он пишет, к примеру, что день был «чрезвычайно знойный, и под яростными лучами солнца те, кто нес тяжелые знамена, почувствовали вялость и упадок сил»; об этом он, скорее всего, узнал из ежегодника «Эньюел реджистер» за 1781 год. Несмотря на жару, люди шествовали по трое в ряд, главная колонна растянулась чуть не на четыре мили, и, собравшись в Вестминстере, они подняли оглушительный крик. Теперь уже не вялые, а распаленные зноем, мятежники вломились в вестибюль и коридоры парламента. Давка была такая, что «над мальчиком, который каким-то образом затесался в толпу, нависла прямая опасность удушья, и он, забравшись ближайшему мужчине на плечи, двинулся прямо по шляпам и головам и так выбрался на улицу». Великое людское скопище уже непосредственно угрожало властям; собравшиеся отправили петицию в зал палаты общин, а сами с победными криками столпились у дверей. Они даже грозились войти в зал, но тут пролетел слух, что приближается вооруженный отряд. «Боясь нападения в узких проходах, где они теснились, люди хлынули на улицу так же стремительно, как прежде ворвались». Во время последовавшего бегства конногвардейцы окружили кое-кого из бунтовщиков и доставили в Ньюгейтскую тюрьму; этот арест, как показало дальнейшее, имел несчастливые последствия.

Толпа рассеялась, окутанная облаком звучавших по всему городу слухов, но под вечер собралась вновь. Горожане, боясь новой волны беспорядков, запирали двери и ставни. Если первым объектом мятежной атаки был Вестминстер, то теперь мишенью стала небезызвестная католическая церковь на Линкольнс-инн-филдс; вообще-то это была частная капелла сардинского посла, однако никакие соображения дипломатической вежливости не могли погасить гнев толпы. Она подожгла церковь и уничтожила ее убранство. Согласно источнику того времени, «посол Сардинии просил отребье не предавать огню икону Спасителя и великолепный орган, суля за икону пятьсот гиней, а за орган тысячу. Но эти люди ответили, что охотно сожгли бы и его самого, если бы удалось до него добраться, и собственноручно уничтожили как одно, так и другое». Отсюда по Лондону поползла полоса огня и разрушений.

Следующий день — суббота — прошел относительно спокойно. Однако воскресным утром, собравшись на полях около Уэлбек-стрит, толпа двинулась на Мурфилдс, где жили католические семьи. Там бунтовщики стали жечь дома и разграбили местную католическую капеллу. В понедельник насилие и грабежи продолжались, но теперь они были направлены против судей, причастных к водворению некоторых мятежников в Ньюгейтскую тюрьму, и против политических деятелей, поддержавших прокатолическое законодательство. Запылали Уоппинг и Спитлфилдс. Это был уже не протест под лозунгом «Долой папистов!», а сосредоточенная атака на власть.

Но, сея беспорядок, бунтовщики и в своих рядах утратили всякое подобие порядка и заготовленного плана. Когда они «делились на отряды, разбегавшиеся по разным частям города, это происходило не по умыслу, а по мгновенному соображению. Каждый отряд по мере движения разбухал, как ширится река, приближаясь к морю… каждому буйству придавали очертания и форму обстоятельства минуты». В те или иные мятежные группы вливались рабочие, откладывавшие инструменты, ученики, срывавшиеся со скамей, посыльные, забывавшие о поручениях. В такой массе всякий рассчитывал на безнаказанность. Многими участниками бунта двигали «нужда, невежество, злое озорство, надежда на добычу». Это вновь цитата из Диккенса, который не был современником событий, но хорошо знал нрав и атмосферу Лондона. Он понимал, что если в системе городского порядка и безопасности пробита первая брешь, то новые не заставят себя ждать. Равновесие города было очень шатким и в один миг могло смениться хаосом. «Ужасающая лихорадка распространялась, передаваясь от горожанина к горожанину; заразительное безумие, не достигшее еще высшей точки, охватывало с каждым часом все больше жертв, и общество уже содрогалось от их бесчинств». Образ болезненной неуравновешенности проходит сквозь всю лондонскую историю, и когда эта неуравновешенность соединяется со склонностью к театрализации, превращающей всякий мятежный эпизод в «сцену», жизнь города открывается нам во всей своей сложности.

Новое заседание парламента было назначено на вторник, и в этот день толпы опять собрались в Вестминстере. В «Показаниях лорда Джорджа Гордона» говорится: «Тогда-то и явились люди из Уоппинга с длинными палками в руках, и видна была их решимость двинуться на солдат». Заседание палаты общин было перенесено. Толпы бунтовщиков уже собирались по всему городу; в знак солидарности с восставшими большинство горожан нацепило голубые кокарды, на домах вывешивались голубые флаги с надписью «Долой папистов!», этот же лозунг писали на дверях и стенах. Лавки большей частью был и закрыты, и повсюду люди испытывали страх перед насилием, «какого не видывали даже в старинные мятежные времена». Во всех важнейших точках встали войска, но солдаты, казалось, сочувствовали требованиям толпы. Лорд-мэр, то ли ощущая свое бессилие, то ли не желая рисковать, не отдавал прямого приказа арестовать бунтовщиков или открыть по ним огонь. И в разных местах города начались поджоги и разрушения.

В чрезвычайно богатой материалами антологии Ксавье Барона «Лондон, 1066–1914» приводится письмо Игнасио Санчо, написанное на Чарлз-стрит в тот самый вторник — 6 июня 1780 года. Автор пишет: «Находясь в гуще жесточайших и нелепейших беспорядков, я принимаюсь сейчас за весьма несовершенное описание дел, творимых безумнейшими из безумцев, что когда-либо отравляли собою безумнейшие времена… В настоящую минуту по меньшей мере сотня тысяч неимущего, несчастного, оборванного люда, возрастом от двенадцати лет до шестидесяти, с голубыми кокардами на шляпах, сопровождаемого вполовину меньшим числом женщин и детей, разгуливает и по улицам, и на мосту, и в парке, готовая пуститься на любые бесчинства. Боже милостивый — что им теперь нужно? Я был принужден укрыться: вопли толпы, ужасающее бряцание оружия и топот несметного, быстро движущегося людского скопища погнали меня к моей двери, в то время как торговцы по всей улице закрывали лавки. Сейчас всего пять часов, уличные певцы истощают музыкальные таланты свои, торжествуя падение папизма, Сандвича и Норта[108]…

В это самое мгновение „вольнолюбцы“ числом примерно в две тысячи сквернословят и потрясают большими палками, желая переведаться с ирландскими носильщиками портшезов и рабочими. Вся гвардия выведена и все конные в седле, хотя бедняги, несущие беспрерывную службу с пятницы, истомлены до крайности. Слава Богу, дождь пошел».

Письмо представляет интерес, поскольку написано второпях, по свежим впечатлениям; заслуживает внимания, к примеру, характеристика толпы как скопления «неимущего, несчастного, оборванного люда». Диккенс пишет о мятежниках более уничижительно, называя их «отбросами и накипью» города. На улицы вышла мстительная армия обиженных и обездоленных, грозя городу поджогами и погромами. Если когда-либо Лондон был близок ко всеохватному пожару — то именно в те дни. Во всей его истории не было более значительного восстания бедноты.

Постскриптум к письму с Чарлз-стрит содержит не менее интересную новость: «Около ста тысяч безумцев, вооруженных палками, дубинками и ломами, двинулись сейчас к Ньюгейтской тюрьме освобождать тех, кого они именуют своими доблестными соратниками». Сожжение тюрьмы и освобождение заключенных остаются самым поразительным и значимым актом насилия во всей истории Лондона. Уже были преданы огню дома некоторых судей и законодателей, но когда с криками «Теперь Ньюгейт!» к тюрьме из разных мест повалили толпы бунтовщиков, стало ясно: происходит нечто более основательное. Один из предводителей мятежа заявил, что отстаивает «общее дело»; когда его спросили, в чем это дело состоит, он ответил: «К завтрашнему утру в Лондоне не должно остаться ни одной тюрьмы». Совершенно ясно, что это была не просто попытка вызволить тех арестантов, что несколькими днями раньше шли под лозунгом «Долой папистов!». Это был удар по всей городской системе тюремных учреждений с ее гнетом, и тем, кто видел пожар своими глазами, почудилось, что «горит вся столица — нет, хуже того, все нации мира постигла гибельная участь, ибо настал конец всего и вся».

Толпы, которые двигались к тюрьме отовсюду — из Кларкенуэлла и Лонг-Эйкра, из Сноу-хилла и Холборна, — соединились у ее стен незадолго до восьми вечера. Мятежники окружили дом начальника тюрьмы Ричарда Акермана, расположенный перед главным зданием и выходивший на улицу. На крыше показался мужчина; он спросил, что им нужно. «У вас в заключении находятся наши друзья» — был ответ. «Мало ли кто у меня находится в заключении». Тут один из вожаков толпы — чернокожий слуга Джон Гловер — закричал: «Отпирайте ворота, черт вас дери, не то мы вас сожжем и сами всех выведем!» Удовлетворительного ответа не последовало, и бунтовщики бросились громить дом Акермана. «Что более всего способствовало распространению огня, — писал очевидец Томас Холкрофт, — это обилие всякой мебели, которую они выбрасывали из окон, сваливали кучей у дверей и поджигали; первым загорелся дом начальника, далее тюремная церковь, а оттуда пламя при содействии толпы перекинулось на тюрьму и охватило ее целиком». Создается впечатление, что сам вид тюрьмы с ее могучими стенами и зарешеченными окнами разъярил бунтовщиков, заставил их запылать решимостью не менее жаркой, чем головни, которыми они забрасывали тюремные ворота.

На эти ворота толпа обратила первые свои усилия. Свалив у них всю мебель, выброшенную из дома начальника, ее полили смолой и варом, и вскоре она полыхала вовсю. Ворота превратились в огненное полотнище, такое яркое, что ясно были видны часы на башне церкви Гроба Господня. Люди полезли на стены и стали бросать горящие факелы на крышу. Холкрофт продолжает: «На подмогу начальнику тюрьмы прибыл отряд констеблей в сто человек; толпа расступилась перед ними, дала пройти и, полностью окружив, кинулась на них с превеликой яростью. Жезлы констеблей были сломаны и превращены в головни, которые мятежники кидали в те места, куда не добрался еще огонь, и без того распространявшийся очень быстро».

Другой свидетель событий — поэт Джордж Крабб — вспоминал: «Они пробили крышу, выломали стропила и по приставным лестницам, которые имели с собой, спустились. Сам Орфей при нисхождении своем не выказал большей отваги и не имел большей удачи; огонь окружал их со всех сторон, ожидалось прибытие солдат, а бунтовщики лишь дерзко смеялись над всякой помехой». Крабб — один из четырех поэтов, которые видели происходящее воочию, тремя другими были Джонсон, Купер и Блейк. Высказывалось мнение, что весь вызов и ликующий хохот мятежных поджигателей получили воплощение в рисунке Блейка «Роза Альбиона», выполненном в том же году и изображающем юношу, который раскинул руки в жесте освобождения и торжества. Связь, однако, представляется сомнительной: события того вечера с их мрачным пафосом всем, кто их видел, внушали не восторг, а ужас.

Например, когда огонь охватил всю тюрьму, заключенным, которых хотели освободить, стало грозить сожжение заживо. Еще один очевидец — Фредерик Рейнолдс — писал: «Буйство толпы снаружи, вопли узников внутри, не чающих спасения от немедленной смерти в огне, грохот огромных отваливающихся кусков здания, оглушительный звон от ужасающего падения на мостовую раскаленных докрасна железных решеток, громкие торжествующие крики обуянных демонами мятежников при каждом новом успехе — все это соединялось в жуткую, устрашающую сцену». Наконец обугленные и все еще ярко пылающие ворота начали подаваться; толпа расчистила путь сквозь огненные их остатки и ринулась в тюрьму.

«Рвение бунтовщиков было поразительно, — отмечает Холкрофт. — Они вытаскивали заключенных, хватая их как попало — за волосы, за руки, за ноги. Чтобы дать узникам выход, они взламывали всевозможные двери с такой легкостью, словно всю жизнь провели в здешних лабиринтах». Они устремлялись по каменным коридорам с восторженными криками, которые смешивались с воплями заключенных, искавших выхода на свободу и спасения от подступающего огня. Замки и засовы выламывались так быстро, что можно было подумать, будто мятежникам содействует некая сверхъестественная сила.

Иных, истомленных и окровавленных, выносили на руках; других, которые брели наружу в цепях, тут же с торжеством вели в местную кузницу, и ликующая толпа под возгласы «Дорогу! Дорогу!» расступалась перед освобожденными. Из тюрьмы вышло более трехсот человек. Одни были избавлены от неминуемой казни и чувствовали себя воскрешенными; других поспешно увели друзья; третьи, у кого жизнь за решеткой вошла в привычку, изумленно и потерянно бродили среди развалин Ньюгейтской тюрьмы. В ту ночь и другие тюрьмы были подожжены и отперты, и на короткое время создалось впечатление, будто мир, основанный на законе и наказании, целиком и полностью разрушен. В последующие годы окрестные жители вспоминали неземное свечение, исходившее, казалось, от самих городских камней и мостовых. На миг Лондон испытал преображение.

Вполне закономерно, что от горящих руин тюрьмы мятежники направились на Блумсбери-сквер к дому лорда Мэнсфилда — «лорда — главного судьи». Одна из характерных черт Лондона XVIII века состояла в том, что жилища всех крупных должностных лиц и всех знаменитостей были горожанам хорошо известны. Погромщики прорвали заграждение из остроконечных железных прутьев, разбили окна, проникли в дом и, пройдя по всем его комнатам, часть мебели сломали, часть подожгли. В пламя были брошены картины, рукописи и книги, составлявшие библиотеку по юриспруденции; в зримой форме то было сожжение самого Закона. Здесь стоит привести один любопытный эпизод, произошедший в часы, когда огню предавались вся власть города и весь его гнет. Появившись в окне подожженного дома, один из бунтовщиков показал ревущей толпе «детскую куклу — несчастную игрушку… словно образ какого-то нечестивого святого». Прочитав об этом, Диккенс немедленно превратил куклу в символ всего, что было дорого обитателям дома; скорее уж, однако, в этом диковинно обобщенном, почти языческом лике можно увидеть некое божество мятежной толпы.

Наутро Сэмюэл Джонсон побывал на местах ночных беспорядков. «В среду я отправился с доктором Скоттом поглядеть на Ньюгейтскую тюрьму и увидел догорающие руины. Когда я шел мимо Олд-Бейли, мятежники грабили дом судебных заседаний. Хотя их было, думаю, менее сотни, действовали они не спеша, без всякой опаски, не выставив стражу, совершенно спокойно и средь бела дня, словно законно нанятые работники». Далее Джонсон делает интересное замечание: «Вот она, трусливая натура коммерческого города». Без сомнения, он имеет в виду недостаток общественного, гражданского духа, способного предотвратить или пресечь эти бесчинства; будучи коммерческим по сути, Лондон не мог защищаться ничем, кроме страха и грубого гнета. И стоило этим двум гарантам безопасности дать слабину, как на смену им естественным образом и с неизбежностью явились воровство и жестокое насилие. «Коммерческий город» можно считать эвфемизмом для арены грабежей и мучительных тревог. Видевший достоинства Лондона и ценивший его радости, Сэмюэл Джонсон вместе с тем лучше, чем любой из современников, понимал его тягостные пороки.

Тот день, однако, явил взорам не только дымящиеся развалины Закона. Употребив выражение, которое тогда еще не было штампом, Хорас Уолпол назвал его «черной средой». Почти столько же оснований было назвать эту среду «красной». В то утро «трусливая натура» Лондона дала себя знать закрытыми лавками и ставнями на окнах. Многие горожане были настолько изумлены и потрясены разрушением Ньюгейта и полной неспособностью городских властей задержать и наказать виновных, что им чудилось, будто сама ткань действительности рвется у них на глазах. «Вокруг курящихся руин люди безмолвно стояли поодаль друг от друга, не отваживаясь громко осудить бунтовщиков и даже не шепча, чтобы не дать пищу для подозрения». Крушение законности проявилось и еще в одном любопытном обстоятельстве. Иные из получивших свободу принялись разыскивать своих тюремщиков, «предпочитая узы и наказание ужасам еще одной такой ночи»; другие возвращались к Ньюгейтской тюрьме и бродили среди дымящихся развалин былой своей темницы. Их вело туда, пишет Диккенс, некое «невыразимое влечение»; где прежде находились их камеры, там теперь они ели, вели разговоры и даже спали. Этот факт, при всей своей диковинности, органически вписывается в более обширную повесть о Лондоне, где многие всю жизнь не желают покидать привычных камней.

В различных местах города были размещены войска, но на энергию и целеустремленность бунтовщиков это никак существенно не повлияло; ночными поджогами они, казалось, лишь распалили себя еще больше. У тех тюрем, что оставались пока нетронутыми, включая Флит и тюрьму Королевской скамьи, появились плакаты, грозно извещавшие начальников и надзирателей, что ночью огонь доберется и до их учреждений; сходным образом были выделены и дома видных законодателей. Вожаки заявили, что восставшие захватят и сожгут Английский банк, монетный двор и королевский арсенал, возьмут штурмом королевские дворцы. Прошел слух, что мятежники вдобавок ко всему отопрут двери Бедлама, и это добавило к общим опасениям горожан новый специфический страх. Поистине город стал бы тогда совершенным адом, где на фоне пожаров и разрушений бродят отчаявшиеся, обреченные и безумцы.

Наступившей ночью могло почудиться, что вернулся 1666 год с его Великим пожаром. Бунтовщики заполонили улицы, «подобно могучему морю», и целью их, казалось, было «взять город в огненное кольцо». Вспыхнуло тридцать шесть больших пожаров — в частности, загорелись тюрьмы Флит, Королевской скамьи и Клинк; солдаты стреляли по бунтовщикам, и среди них были убитые и раненые. Крупные поджоги произошли у Холборн-бриджа и Холборн-хилла, то есть в окрестностях все той же Ньюгейтской тюрьмы, словно разрушения прошлой ночи так наэлектризовали район, что он навлек на себя новые беды. Образ куклы с пустым лицом, ставшей в мятежном городе неким обобщенным и адским идолом, представляется уместным.

Сэмюэл Джонсон писал миссис Трейл: «Небо с разных сторон светилось заревами пожаров. Зрелище было ужасное». Хорас Уолпол: «Никогда до прошлой ночи я не видел Лондона и Саутуорка в огне». Вид горящего города, по словам опять-таки Джонсона, породил «всеобщую панику». На следующий день — в четверг — возникали спорадические беспорядки, но жаркие события предыдущего дня, кажется, истощили тягу к жестокости, с такой внезапностью охватившую лондонские улицы. Во всех ключевых пунктах стояли войска, отряды солдат активно разыскивали и арестовывали бунтовщиков, и к пятнице в городе вновь стало тихо. Многие из тех, что в страхе за свою жизнь покинули Лондон, медлили с возвращением, и большинство магазинов и лавок было закрыто, но беспорядки пошли на убыль так же стремительно и повсеместно, как нахлынули всего неделю назад. Убитых насчитали двести человек, тяжело и зачастую смертельно раненных было еще больше, а о числе тех, кто сгорел заживо в подвалах и иных укрытиях, можно только догадываться. Лорда Джорджа Гордона арестовали и препроводили в Тауэр, сотни мятежников стали узниками тех тюрем, которые они не успели сжечь. Двадцать пять человек было повешено на местах совершенных ими преступлений; двоих или троих подростков вздернули перед домом лорда Мэнсфилда на Блумсбери-сквер.

Так завершилось самое жестокое в истории города гражданское противостояние. Насилие, как и всегда в Лондоне, пылало ярко, но коротко; восходящий жар его пламени поколебал очертания города, нарушил устойчивость и саму реальность его, — но вскоре все улеглось и успокоилось.

Волнения 1985 года в жилом массиве Бродуотер-фарм в северном Лондоне выявляют широко распространенную инстинктивную тягу горожан к бунту, которая за столетия так и не была подавлена. Стоит лишь заглянуть во дворы иного муниципального микрорайона с исписанными граффити стенами, с решетками на окнах и висячими замками на дверях, как становится понятно: часть Лондона до сей поры находится на осадном положении. В определенных районах и на определенных улицах, где повсюду разлиты затаенная злоба и страх, тревогу чувствуешь кожей. К тому же кое-где в Лондоне присутствует такая непредсказуемая добавка к общему уровню городского насилия, как наркобандитизм.

Беспорядки в Бродуотер-фарм — жилом массиве, населенном преимущественно чернокожими, — начались осенью 1985 года после нескольких месяцев «слухов о надвигающихся волнениях». Серия отдельных инцидентов в начале осени усилила уже возникшую напряженность. Поводом к волнениям стала смерть ночью 5 октября Синтии Джарретт, случившаяся якобы во время полицейского обыска в ее квартире. Официальный отчет «Расследование дела о Бродуотер-фарм» (1986) включает в себя, помимо описания и анализа самих беспорядков, показания свидетелей. «И я тут думаю: „Господи, что с детьми-то будет там, посреди этих?“» О действиях полиции отзывались сходным образом. «А те кричали: „Вот мы сейчас до вас доберемся… Назад, сучье племя, назад, ясно вам?“… Выпустили, назад не стали гнать только нескольких, кто уже в возрасте… Многие говорили: „Нет, не надо идти назад — с какой стати? Разве мы обязаны?“… Неразбериха была страшная. Там были молодые женщины с детишками, крик стоял — ужас». То могли быть голоса любой обозленной лондонской толпы на протяжении столетий; здесь она воплотилась в чернокожих юнцов, которые схлестнулись с полицейскими, экипированными для борьбы с беспорядками и пытающимися загнать своих противников обратно в микрорайон, как заключенных, водворяемых назад в свои камеры.

«Некоторые из молодежи начали переворачивать машины и кидать в полицейских камни и прочее. У перекрестка перевернули и сожгли две машины. Хотели еще одну, но им не дали… Потом, чуть погодя, повалили стену на углу Уиллан-роуд и авеню и разобрали ее на куски, чтобы швырять в полицию. И пошло-поехало». Беспорядки, что характерно, распространились мгновенно — микрорайон ответил полиции «опасным увесистым градом. Выламывали и кидали тротуарные плиты. Когда весь ближний тротуар был израсходован, молодые люди стали рыскать по микрорайону и собирать метательные снаряды во всевозможные емкости. Очевидцы упоминали, в частности, магазинную тележку, ящик из-под молока и большой общественный мусорный бак. На более поздней стадии начали кидать банки с консервами из разграбленного супермаркета». В очередной раз разрушалась, приобретая иное значение, привычная городская «реальность». В наступающую полицию полетели незатейливые и не слишком эффективные «зажигательные бомбы» — бутылки с горючим. «Двое — оба чернокожие — принялись громко командовать: „Нужны боеприпасы!“ Тут же пятеро или шестеро кинулись по домам собирать молочные бутылки, четверо других перевернули машину, чтобы слить бензин. За какие-нибудь пять минут я насчитал более пятидесяти готовых зажигательных снарядов». Любопытно и, пожалуй, знаменательно, что сообщившим это очевидцем был Майкл Кит, научный сотрудник оксфордского Сент-Кэтринс-колледжа, который занимался как раз «историей мятежей». Исторический аспект или резонанс событий подтверждается показаниями человека, который, наблюдая за беспорядками 1985 года, имел в голове образы иных бунтов. Каким-то эхом, возможно, отозвался мятеж лорда Гордона.

Многие нынешние бунтовщики скрывали лица под шарфами или импровизированными масками, и, как в былые столетия, нашлись те, кто взял на себя командование. «На муравьев было похоже, — сказал один свидетель событий в Бродуотер-фарм. — Если с высоты посмотреть, как они движутся, ясно будет, кто из них работяги. Я видел, как три или четыре человека перемещались туда-сюда и руками делали друг другу знаки… они перемещались группой. По ладоням видно было, что они белые». Одной из черт, отличавших рассказы о мятеже лорда Гордона, были сообщения о том, будто некие тайные махинаторы использовали насилие и смуту в своих целях. То же самое говорили жители Бродуотер-фарм. «Это нам чужаки подстроили», — сказал один очевидец, подразумевая, что есть люди, которым городские беспорядки нужны как самоцель или как средство подрыва всей общественно-политической системы. То, что эти таинственные организаторы были, по ряду свидетельств, белыми, может означать, что некая «шестая колонна» стремилась разжечь среди чернокожих жителей микрорайона расовую ненависть.

В целом, однако, движение толпы можно было, как обычно, охарактеризовать как управляемый хаос. Историк мятежей Майкл Кит отмечает: «Большинство сплачивала злость, то и дело переходившая в ярость. В этой ситуации ясно просматривалось сценическое распределение ролей, свойственное любому поперечному разрезу общества». Здесь в игру вступает его взгляд на характерные особенности бунта; говоря о «сценическом распределении ролей», он подает мятеж как элемент лондонского театра. Он упоминает, в частности, тех, кто пытался состязаться с полицейскими в храбрости и агрессивности. «Многие другие большей частью оказывали людям моральную поддержку, перекидываясь шутками, но и они охотно участвовали в некоторых вылазках». Приметил он и таких, кто пытался выработать план действий, упорядочить зарождающийся хаос. Но большого успеха они не добились. «В общем все носило характер импровизации», — заключает он. В точности такими же были впечатления тех, кто наблюдал за ходом мятежа лорда Гордона, и здесь заключена важная истина о насилии в Лондоне.

Другой очевидец отмечает: «Когда у людей возникало чувство, что их ряды малость ослабли, они бросались укреплять свои порядки, перебегая от одного места к другому. Военачальников не было». Тут выявляется еще одна черта лондонских беспорядков: как правило, они лишены централизованного командования, на поведение толпы влияют прежде всего стихийные факторы. Отсутствие «военачальников» или вожаков можно также связать с присущим городу эгалитаризмом. Одну наблюдательницу событий в Бродуотер-фарм изумил малый возраст бунтовщиков. Среди них были «мальчишки двенадцати-тринадцати лет». Можно вспомнить, что после мятежа лорда Гордона несколько его юных участников было повешено.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.