ВИЛЬДРАКУ ШАРЛЮ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВИЛЬДРАКУ ШАРЛЮ

<Медон, 1930 г.>[1279]

Дорогой господии Вильдрак, я получила письмо Ваше, и книгу.[1280] Не ответила Вам раньше лишь из нежелания превращать Ваш летний отдых в эпистолярный. Но поскольку Вы уже вернулись…

Вы спрашиваете меня, почему я рифмую свои стихи:

Я католик, я крещеный.

У меня есть пес ученый.

Очень я его люблю,

Хлебом я его кормлю!

(Жако, 6-ти лет, сын лавочницы из нашего дома)

Если бы указанный автор указанного четверостишия возгласил:

«Я — христианин, обладатель собаки, которую кормлю хлебом», — этим бы он ничего не сказал ни себе, ни другим: этого бы просто не было; а вот — есть.

Вот почему, господин Вильдрак, я рифмую стихи.

_______

Белые стихи, за редчайшими исключениями, кажутся мне черновиками, тем, что еще требует написания, — одним лишь намерением, не более.

Чтобы вещь продлилась, надо, чтобы она стала песней. Песня включает в себя и ей одной присущий, собственный — музыкальный аккомпанемент, а посему — завершена и совершенна и — никому ничем не обязана.

(Почему я рифмую! Словно мы рифмуем — «почему»! Спросите народ — почему он рифмует; ребенка — почему рифмует он; и обоих — что такое «рифмовать»!)

_______

Вот попытка ответа на Ваш — легчайший! — упрек мне в том, что звуковое начало в моих стихах преобладает над словом, как таковым (подразумевается — над смыслом)! — Милый друг, всю свою жизнь я слышу этот упрек, просто — жду его. И Вы попали в точку, ничего обо мне не зная, с первого взгляда (по первому слуху)! Однако Вы оказались проницательнее других, сопоставив не только звук и смысл, но и — слово (третью державу!) Упрек же Ваш, вместо того чтобы огорчить или опечалить, заинтересовал меня, как повод к спору, из которого сама я могла бы немало извлечь для себя.

Я пишу, чтобы добраться до сути, выявить суть; вот основное, что могу сказать о своем ремесле. И тут нет места звуку вне слова, слову вне смысла; тут — триединство.

Поймите, дорогой господин Вильдрак, я защищаю не свой перевод «Молодца» — не самоё себя, а свое дело: правое дело.

Я Вам буду только благодарна, если Вы укажете мне те или иные темные — или просто неудачные — или невнятнозвучащие — места, тем более что я — иностранка. Я могу плохо владеть рифмой — согласна; но Вам никогда не убедить меня в том, что рифма сама по себе — зло.

(Только не сердитесь! Если сержусь я-то в полном к Вам доверии.)

О Вашей книге. Знаете ля, она мне очень напоминает Рильке, Рильке в «Записках».[1281]

Ваша книга — обнаженное сердце, не защищенное формой, книга — сказанная, не написанная, а поэтому скорее услышанная, чем прочтенная. Я ее перечитала три раза. И себя нашла в ней (вот Вам случай поверить мне на слово) — главное в «Быть Человеком»,[1282] главное в: «Коль встретишь ты того, кто золотом владеет», главное в: «Бесстрастно говорят — подай и принеси»,[1283] главное в этих «подай и принеси», весомых, как существительное; которые я выделила бы курсивом; которые я прочла — курсивом!

«Кушать подано» — та, подающая, та, принимающая, о «подаче» не думают; но Вы — я — мы — поэты, мы — обостренный слух, думаем за них: подано обеими моими руками — ее рукам, платиновым и праздным. Не так ли?

Харчевня, это весь Рильке. Рассказы о Боге,[1284] Его собственное во внутренней сущности вещей. Когда я произношу имя Рильке, я имею в виду братство. Подделываться под Рильке невозможно, можно родиться, можно быть Рильке. В этой книге, наполненной любовью. Вы его брат, как человек, в этом Вы вместе — «братья-люди». Вы как его брат-дерево, его брат-волк.

И что меня особенно трогает — не знаю и не хочу даже знать, почему, — столь часто повторяемое Вами слово «милый», «милая», — не столько к людям относимое, такое скромное и такое не стихотворное!

…Voici le cavalier sans cheval![1285]

Этой строкой определен Ваш выбор в жизни, может быть даже — прежде жизни! Кто хочет, может завести себе коня; кто хочет — молитвенник, но, не имея их, — быть (всадником, монахом) — высшая гордыня или высочайший отказ.

Как мне знаком этот всадник без коня!..

_______

…Не странно ли, что я, влюбленная в рифму более, чем кто-либо, обратилась именно к Вам, высокомерному ее неприятелю? Не проще ли было бы привести моего «М?лодца» в гостеприимный стан друзей рифмы — если таковой существует?

Прежде всего и во всем: мой инстинкт всегда ищет и создает преграды, т. е. я инстинктивно их создаю — в жизни, как и в стихах.

Итак, по-своему, я была права.

Дальше: нас с Вами связывают узы родства. Вы ведь любите Россию и Пастернака; и, главное, Рильке, который не поэт, а сама поэзия.

Пишу все это, чтобы сообщить Вам, что я с большим удовольствием приду в этот вторник к 4 ч. на 12, rue de Seine.

До свидания, дорогой господин Вильдрак. Вам решать, хотите ли Вы меня видеть. Если бы я не послала Вам рукопись, я бы испытывала по отношению к Вам ту же свободу, что и по отношению к Вашей книге: ?me ? ?me[1286] (восхищаетесь этими тремя а!), но — мне неловко, что я попросила Вас ее прочитать, и поэтому буду молчать, пока не заговорите Вы.

МЦ.

Р. S. Присланный Вами милый стишок о тетушке, которая, подметая пол, нашла апельсин, полон смысла и солнца; солнечное воскресенье, вощеный паркет, апельсиновый апельсин… и сама тетушка в чепце, смахивающем на фригийский колпак[1287]… но меня понесло, и Вы уже морщитесь!

Р. S. Мой Жако незнаком с псалмами, ибо он — истинный язычник и сын язычников, к тому же ходит в коммунальную школу, а не к г<осподи>ну кюре.

Только рифма (необходимость срифмовать ученую собаку) превратила его в «крещеного». Как всегда, «в начале было слово», что до самой собаки, вернее — пса, то он действительно существует, с чего мне и следовало начать. Это — Зиг; ученый или нет, он шастает по помойкам.