ОБРИ ОКТАВУ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ОБРИ ОКТАВУ

<1935 г.>

Месье, это письмо было начато давно — в марте, когда я в первый раз прочла Вашего «Наполеона на острове Святой Елены».[1774] Я купила его в маленькой книжной лавке, где Ваш «Наполеон» почти безраздельно царил на витрине, затмевая все прочие редкости. Сколько раз я собиралась…

Месье, Вы за или против Гаспара Хаузера?[1775] За или против легенды о нем? (ибо и легенда, и Вассерман, воспевший его как поэт, — за него). Я спрашиваю потому, что люблю Вас — за исключительное благородство Вашего «Наполеона на Святой Елене» — и потому, что я Вам верю — и именно потому, что я Вас люблю и верю Вам, я не хочу читать Вашего «Гаспара Хаузера»,[1776] если Вы против него. И причина лежит даже глубже: любя Вас и любя Якоба Вассермана, я остаюсь самой собой; я люблю Вас обоих за то же самое <и посредством того же самого>,[1777] что есть душа (единственное слово на всех языках, которое не нуждается в пояснениях, в прилагательных) и посредством того же самого, что есть душа, — и я не хочу разрываться, не допускаю, чтобы два человека одной породы — лирической (единственной, которую я чту и к которой имею честь, счастье и несчастье принадлежать — со всеми потрохами) — могли бы думать — нет, чувствовать по-разному применительно к одному и тому же, к явно одной и той же идее. Весь мир — Вы должны это знать, и Вы наверняка знаете, — разделен на два лагеря: поэты и все остальные, неважно, кто эти все: буржуа, коммерсанты, ученые, люди действия или даже писатели. Только на два лагеря: и Вы, Ваш «Наполеон на Святой Елене», герцог Рейхштадтский,[1778] Гаспар Хаузер, Вассерман и я, пишущая Вам эти строки, принадлежат к одному лагерю. Мы защищаем одну и ту же идею — самим фактом своего существования. Поэтому поймите: как больно мне было бы осознать, что в этом лагере Великих Одиноких налицо разлад. Что, любя герцога Рейхштадтского, можно не любить Гаспара Хаузера; что Вассерман любил своего героя, а Октав Обри способен был бы этим пренебречь. На определенном высоком уровне уже нет ни имен собственных, ни конкретных адресатов. И герцог Рейхштадтский, и Гаспар Хаузер — это один и тот же вечный королевский сын, наследник без наследства, и у каждого свой вечный Верный Слуга, как Вы, как Вассерман <Орфей, Р.-М. Рильке, все лирические поэты>. Вы не обиделись на эти слова? <Ведь имена — верхний слой, шелуха>. Вся история — игра с участием всего нескольких персонажей; они всегда одни и те же, и они больше, чем принципы, — они стихийные силы <стихии принципов>. Герцог Рейхштадтский и Прокеш[1779] — это же Давид и Ионафан.[1780] И я нашла наконец слово: Вы пишете миф.

Когда я читала Вашего «Римского короля»[1781] (ту часть, которая о герцоге Рейхштадтском), мне столько раз приходила в голову мысль: вот кто должен был бы написать историю Гаспара Хаузера — и можете себе представить мое потрясение <изумление, удивление>, когда я узнала, что эта история, оказывается, уже написана, что Вы до этого «додумались» раньше, чем я! Итак, все говорит за то, что Вы должны быть на стороне этого странного Гаспара Хаузера (это и моя любовь — звучит глупо, но другого слова все равно нет).

Это как чудо: было желание без надежды на исполнение — и вдруг оно осуществляется, уже осуществилось! И какая была бы обида, какая насмешка, если бы и правда все сошлось — кроме Вашего отношения к герою.

Я читаю у Вас о герцоге Рейхштадтском и думаю…

— Я ведь историк, и поэтому…

— Да, Вы историк. Вы и историк тоже, но Вы гораздо больше, чем историк. Историки пишут историю, а вы пишете судьбы, души. Вы — настоящий поэт. Поэт во всем, вплоть до удивительной смелости языка <…> Вас увлекают, ведут за собой ритм, интонация — да Вы это и сами знаете.

Я многое могла бы Вам сказать по поводу «Наполеона». (Но первое письмо не должно быть чересчур длинным. Я не пишу Вам, я Вас окликаю, как окликали когда-то паромщика.) По поводу «Наполеона», которого я еще раз прочла и еще раз увидела: это одна из трех книг, которые я взяла с собой на море, чтобы прожить их за лето — как бы ни повернулась жизнь — прожить именно их. <…>.

В Вашем случае хочется сказать: в документе иногда больше поэзии, чем в поэзии. Будучи точным в фактах, Вы безграничны во взглядах <выводах/мнениях>, в способности видеть. И тем самым вырастаете до настоящего поэта. Ибо поэт, милый Октав Обри, это прежде всего точность, безошибочность видения. Он никогда не искажает естество факта, он воссоздает его истинную природу. Шиллер, приписав Жанне влюбленность в Дюнуа,[1782] поступил не как поэт, а как автор авантюрного романа. Напротив, маленький Том из одной очаровательной английской книжки поступил как истинный поэт, когда написал в своем школьном сочинении такую фразу: «Дул ветер; ива подметала ветками землю». И, написав ее, специально прошел двенадцать миль до первой ивы, чтобы убедиться, что ее ветки на ветру действительно достают до земли. Вот и Вы — такой маленький Том: недаром Вы поехали на Святую Елену — своими глазами увидеть то, что Вы знали и так от рождения. Все сходится, включая иву.

Вам, Октав Обри, — все права.

Мне очень понравился и Ж. Ленотр[1783] (хотя он меня немало удивил и огорчил неблагородными высказываниями о Германии. Он писал это, правда, во время войны, но по мне это его не извиняет, а наоборот — обвиняет. Но не в этом дело). Итак, Ж. Ленотр мне понравился, но я знала, что он далеко не молод и вряд ли обрадуется какому-то новому голосу. А Вас, Октав Обри, я представляю себе еще молодым (и восприимчивым) — и думаю, что у Вас есть достаточно мужества для того, чтобы принять благодарность полной мерой и даже с избытком.

Я чувствую, что говорю Вам слишком много, но чрезмерность всегда определяла мой внутренний мир.

В. А. А.[1784]

<Середина 1930-х гг.>

<…> Поэт: определенный духовный строй и определенный словесный дар.

Поэт: определенный духовный строй, осуществляющийся только в слове (певчем).

Поэт без стихов (т. е. только духовный строй) — не поэт. Стихи без поэта (т. е. голый словесный дар) — просто рифмованные строки.

Можно ли быть поэтом «в душе»? А музыкантом? А живописцем? А инженером? Что бы вы сказали об инженере, строящем «мост в душе»? О летчике — в душе — летающем? Если ты инженер — строй, либо ты не инженер, а мечта об инженере.

У поэта нет других путей к постижению жизни кроме слова, этим он отличается от не-поэта, у которого — все (кроме)… <неразб>. Называя — постигает. А вот вам живая запись (внезапное озарение, в которое верю) — живая, ибо внезапная, ибо о вещи не думала — на полях же этой тетради:

Я ВЕЩЬ ОКОНЧАТЕЛЬНО ПОНИМАЮ ТОЛЬКО ЧЕРЕЗ СЛОВО (СОБСТВЕННОЕ).

Слово для поэта совершенно самостоятельная единица ценности. Не звук (иначе бы нас удовлетворяло и — а — о, и др.), а данный звук, соответствующий данному смыслу. Ища слова, поэт ищет смысла.

Поэт неизбежно терпит крах на всех других путях осуществления. Привычный, приученный (собой же) к абсолюту, он требует от жизни то, чего она дать не может, ибо она то, из чего, а не то, что. Впрочем, бывают поэты-двоеженцы: Гёте, напр<имер>, Тютчев, сумевшие совместить. Но они были не только поэтами, м. б. и больше, Гёте — неизмеримо больше.

Поэт не самое б?льшее, что есть, т. е. — самая высшая ступень на лестнице ремесла, и самая низшая от точки, где ремесла полагаются. Ибо молитва (святость) не ремесло, а стихи — все-таки ремесло. Artisant du chant — вот что, в конце концов, поэт. Мастер певчего слова.

Еще. Область поэта — душа. Вся душа. Над душой — дух, не нуждающийся в поэтах, если нуждающийся — в пророках. Пророчество в поэте как соприсутствие, не как сущность — как поэзия в пророке. «Какие большие поэты пророки», так говоря — пророка снижаете. «Какие большие пророки — поэты», так говоря — поэта возвеличиваете.

Слово «поэзия» вообще возвеличено и затуманено. Почему вы лучшее в человеке и в мире называете «поэзией» (иные — «музыкой»)? Бог в человеке — да. А ведь это несравненно больше и точнее. Бог в вашем эмбрионе, а не поэзия. Поэзией станет, когда вы его, в стихах, явите.

— Прозу люблю почти так же, как и стихи, и отнюдь не придаю ей оскорбительного общепринятого значения.

«Житейская проза» — не знаю. Проза — проработанная в слове жизнь. То есть, как всякое завершение, уже над-жизнь. Как ваш мост — над-река. (Мосты рушатся и книги проходят, но в данном отрезе — они — вечность; победа над хаосом — душ и рек.)

Прозу от поэзии отличает ритмическая стихия, иногда наличествующая и в прозе, но — иная. (Стихотворные и прозаические ритмы не согласны, а враждебны. Неслиянны). Прозу отношу более к сознанию, стихи к бессознанию (осознанному!) не даром все первые стихи — з?говоры.

Еще: проза поэта — отличная проза, стихи прозаика — дрянные стихи, ибо мог он их писать, он бы только их и писал. (Исключение — тот же Гёте, вообще — исключение). Проза Пушкина — проза поэта. Стихи Гоголя — стихи прозаика. У поэта, приступающего к прозе, та школа стихотворного абсолюта, которой нет у прозаика, приступающего к стихам. «В эту строку я должен вместить все». У прозаика строка не считана, во всяком случае — не слог.

Работа прозаика протекает, главным образом, в мысли, а не в слове, в замысле, а не в слове — мысль переводится в слово — у поэта мысль и слово рождаются одновременно, вся работа протекает в слове, нельзя задумать прозой и написать стихами, нельзя переложить в стихи, что, впрочем, делают посредственные стихотворцы. Одно писать стихами, другое — писать стихи. Вся Италия XVIII в. обменивалась сонетами, а поэты все-таки наперечет. Нужно, чтобы ты вещь не мог сказать нестихами. Тогда будут — стихи.

И еще: нет стихов без чар. (Не очарованы, а чарованы.)

Проза есть — и отличная, весь Толстой, например. Поймите правильно: чары беру не как прикрасу, а как основу, как одну из первозданных сил, силу природы. Нет чар — нет стихов, есть рифмованные строки. «И сквозь магический кристалл…» (Пушкин).[1785] Пушкин, все это зная отлично, не даром кому-то сказал: «Если бы я мог (материальные причины), я бы никогда ничего не писал, кроме стихов». А — какой прозаик! Чары как исток прозаического дарования — Гоголь (полюс Толстого!). <…>