Глава IX
Глава IX
Эта трагедия не миновала, наверное, ни одну казахскую семью.
У каждого своя боль, свое горе. И даже через шесть десятков лет говорить об этом тяжко, а бывает – невозможно…
Старейший казахский писатель Альжапар Абишев не захотел делиться воспоминаниями о тех годах. Выслушал мой вопрос, рассеянно улыбнулся, махнул рукой.
– Не могу, тяжело…
Прошло несколько минут в полном молчании, и он вдруг обронил:
– Моего отца звали Абиш, отца Абиша – Жуматай, отца Жуматая – Жолдыбай. От колена Жолдыбая нас, потомков, было в 1931 году девяносто четыре человека. Вот наша семья… После коллективизации в живых осталось семеро…
Прошло какое-то время, и Альжапар Абишев продолжил:
– Я заранее перебрался в Караганду: догадывался, что грозит беда. Взял с собой из Каркаралинска мать, жену, младших братьев. Мы, пятеро, и уцелели. А из нашего аула выжили только двое.
…Помню, рядом с нашим бараком в Караганде стоял шалаш. Жили там трое джигитов-работяг, из моей смены. Однажды в сорокаградусный мороз они не вышли в ночную. Десятником был немец по фамилии Харон. Поутру возвращаемся мы с ним домой, решили завернуть к шалашу. Второй день мела вьюга, дверь шалаша вся была завалена снегом. Кое-как разгребли ее сапогами, входим. Возле потухающих головешек лежит мертвая женщина, на груди младенец месяцев шести-семи. Пытается сосать, но молока уже нет. Заливается плачем… Харон сразу все понял. Закрыл глаза умершей, подхватил ребенка, закутал его в шубу и – помчался…
* * *
Мекемтас Мырзахметов, известный литературовед, поведал редкий по трагичности случай:
– В детстве, когда, бывало, я вовсю начинал шалить и проказничать, мать все время произносила в сердцах одни и те же загадочные слова: «Ох, уж лучше бы я тогда оставила – тебя…» И так странно она выговаривала это, что я невольно притихал. Ничего не мог понять: где она меня должна была оставить, почему именно меня? А спросить отчего-то не решался…
Потом, когда я подрос и мне исполнилось лет пятнадцать, я однажды все-таки спросил маму, почему она произносит всегда эту непонятную фразу. Мать задумчиво поглядела на меня, отерла слезы и рассказала такую Историю.
…Была ранняя весна 1933 года. Самая ужасная пора, когда голод выкосил почти весь наш аул (жили мы в Тюлькубасском районе Южного Казахстана). Спасаясь от верной смерти, мать решилась уйти в соседнее село к родственникам. Мою маленькую сестренку она несла на руках, а я – мне тогда было года два с половиной – шагал рядом, держась за подол.
Вышли мы под вечер. За околицей аула начиналась колхозная бахча. Только мы ступили на тропу, как навстречу вышла стая волков. К тому времени домашней скотины давным-давно уже не осталось на сотню верст в округе, и голодные звери сбивались в стаи и повсюду нападали на людей, чего раньше и в помине не было.
Мама закричала, стала звать на помощь, но поблизости никого не было. Волки окружили нас. Стоят, воют и землю рвут когтями. Мать оказалась перед ужасным выбором – либо нас всех растерзают, либо она оставит кого-нибудь из детей, а сама с другим ребенком попробует убежать.
Конечно, в казахском сознании исстари заложено: спасешь мальчика – и весь род сохранится. Мама решилась. Она положила на землю завернутую в пеленки девочку, а меня, от истощения еле-еле бредущего, подхватила на руки. И побежала вперед.
Потом, когда она вернулась с людьми, – кто ружьем вооружился, кто дубинкой, – там никого уже не было. Только тряпица валялась, вся в крови.
Ей, моей младшей сестре, я обязан жизнью.
…Я спросил тогда маму – многого еще не понимал! – почему же она не оставила меня. Она сказала: «Сын был нужнее…» Невыносимо представить, что она перечувствовала, что думала про себя всю жизнь…
От слез мать тогда совсем иссохла…
* * *
Много смертей и людского горя довелось видеть за свою долгую жизнь Галыму Хакимовичу Ахмедову. В 1921 году пятнадцатилетним юношей он учился в Оренбурге и запомнил заваленный мертвецами вокзал, повозки со штабелями трупов, с утра громыхающие по улицам. Но то, что увидел спустя десять лет, было куда страшнее.
– Ой, и много же людей тогда поумирало, – рассказывает Галым Хакимович. – На нашей улице в городе Аулие-Ата детдом находился – каждый день трупы детишек телегами отвозили. По утрам их забирали…
В 1932 году Ахмедову (он работал директором техникума) пришлось трижды участвовать в комиссиях, разбиравших случаи каннибализма.
– Из Алма-Аты гэпэушник приехал, по фамилии Петров. Очень похож на казаха. Я заговорил с ним по-казахски – мотает головой, дескать, не понимаю. Оказалось, якут. Четыре ромба в петлицах. По письму, что ли, приехал, в общем, проверять…
Отправились в один из аулов. У одной из женщин нашли под горкой золы человеческую голову, куски мяса. Убила она кого-то. Увезли ее охранники, уж не знаю куда…
В крайнем ауле неподалеку от города, там колхоз имени Свердлова был, остался в живых один парень.
Уцелел потому, что питался человечиной. Женщину зарезал. Стали мы допрашивать его – не признается. «Нет! Не трогал я никого!» Как же никого, когда все тут у него в доме и обнаружилось… «Побойся Аллаха, умирать же тебе скоро!» – сказал кто-то. А он, действительно, опухший уже лежит, не движется. Не выдержал, сознался. Плачет. Говорит: совсем с ума сошел от голода, вот и зарезал…
А третий случай был со стариком из соседнего аула, тот месяц жил на человечине…
Страшно вспоминать тогдашнее, но и молчать об этом больше нельзя. Разве забудешь, как в зиму 1932 года, в злющие холода, шли к нам в Аулие-Ату из Сарысуйского района люди? Какой там шли – еле-еле тащились. Женщины, дети, старики – грязные, полубезумные, в лохмотьях. Удалось ли им спастись? Ведь и город голодал…
А сильнее всего меня поразил один вроде бы незначительный эпизод. Пришел я как-то в самом начале голодовки на базар. Крик, шум, пятна крови на земле. Повернул обратно, а там, недалеко от пустых лавок, яма какая-то, довольно глубокая. И сидит на дне молодой паренек-казах. Прижался боком к земле, голову руками обхватил и дрожит. А голова вся в крови. Ужас, бессловесная мука застыли на лице… Оголодал, видно, он вконец и попытался лепешку утащить у торговки, да неудачно – поймали, и голову разбили…
* * *
…А что же документы официальные? Архивные работники говорят: о голоде времен коллективизации почти ничего не сохранилось. Им вторят историки: данные приходится собирать по крупицам… Словно бы и не было в Казахстане голодного мора, унесшего неисчислимое множество жизней.
Несколько дней я пересматривал в Центральном госархиве республики папки с документами тридцатых годов – материалами различных казахстанских наркоматов. Действительно пусто! Такое впечатление, будто кто-то нарочно вычищал всякое, даже косвенное, упоминание о народной беде. Что же, вполне возможно, что устроители мора позаботились и о том, чтобы замести следы.
Среди тысяч документов лишь в одном встретилось свидетельство надвигающейся всеобщей голодухи. Каркаралинский окружной отдел здравоохранения сообщал 28 мая 1931 года в Наркомздрав республики о санитарном состоянии района:
«С питанием в настоящее время обстоит дело очень плачевно, если не катастрофично. В совхозе «Овцевод» с 1 апреля сняты со снабжения семьи всех рабочих и служащих. Выдают хлебную норму только на самого рабочего и 1/2 литра молока и больше абсолютно ничего, хотя рабочий и имеет семью в 5-10 человек… Ни сахару, ни крупы – ничего не дается.
…В городе около 300 человек заключенных последние дни абсолютно ничего не получают и живут только на передачах, если кому носят.
Служащие за март и апрель на всю семью, независимо от ее количества, включая и себя, получили по 7-ми килограмм плохого пшена. Часть же и ничего не получила…
Работники разбегаются. Один работник Глебенко ушел даже в Семипалатинск пешком за 360 верст. Если картина не изменится, большинство работников, в том числе и врачи, к осени могут уехать совсем.
В домзаке цинга, обострение туберкулеза: цинга в детдомах, среди матерей… в больнице 80 процентов цинготных.
Станицкий».[212]
…Многочисленная родня Жолдыбая, прадеда Альжапара Абишева, как раз проживала в окрестностях Каркаралинска…
* * *
Старое это и почти что позабытое всеми событие – «конфискация имущества и скота 700 крупных баев-полуфеодалов». Но есть люди, которые помнят…
Рассказывает Данабике Байкадамова:
– Отца я помню лет с пяти-шести. Среднего роста, плотный, загорелый, он под вечер приходил домой, устало садился за стол, и, сняв круглые синие очки, долго молча пил чай. Я подсаживалась к нему и спрашивала: «Папа, что это у тебя за стеклышки? И почему ты ими закрываешь глаза?» – «Э, дочка, – отвечал он, – приходится закрывать. Когда я был чуть постарше тебя, много переписал всяких бумаг в канцелярии. А по ночам на толстых белых листах чертил линии. Коптилка тусклая, чертежи еле видать. Утром выйдешь, глаза режет от света. Испортил себе зрение. Вот теперь и ношу очки, чтобы не болели глаза от солнца».
Отец отсыпался и вновь уезжал по делам. На юге за Тургаем люди под его началом перегораживали реки Кабырга и Токанай. Строили плотины и арыки для орошения безводной земли. Отец был на вид строг и замкнут. По скромности своей он и словом не обмолвился в доме, как нужны тургайским беднякам эти плотины. Позже я узнала, что он проделал утомительный путь в Москву, и там, согласно докладной записке, 10 июня 1919 года ему, председателю Тургаиского уисполкома Байкадаму Каралдину, по личной просьбе выделен 1 миллион 720 тысяч рублей для строительства этих плотин. Немало, наверное, хлопотал в отделе земельных улучшений Наркомзема СССР. В степи уже начинался голод, и, если бы вовремя не построили плотины, неизвестно, выжил бы уезд или нет. Отец создал артель «Кенжетай», и люди стали сеять тары – просо – на этих орошенных полях. В артели было 143 семьи, или 840 едоков. Так и спаслись. Да еще скольким помогли пережить невиданный голод!
Никто не учил отца строить плотины. До всего доходил своим умом. Пятнадцатилетним юношей, после окончания Тургаиского русско-киргизского двухклассного училища, он уже работал в уездном управлении. Был переписчиком, переплетчиком, счетоводом, позже стал переводчиком. Выписывал журналы, дружил с ветеринаром, пожалуй, самым грамотным человеком в уезде. Ко всему относился вдумчиво, серьезно и добросовестно. В 28 лет канцелярский служащий 3-го разряда Байкадам Каралдин заслужил серебряную шейную медаль «За усердие» на Аннинской ленте. Наградили папу за устройство в урочище Кырхан плотины для задержания снеговых вод. Благодаря этому тургайцы засеяли хлебом пустоши. С тех пор земляки испытывали к моему отцу особое почтение.
А мама была прекрасной певицей, замечательно играла на домбре – это у нее дар перешел от бабушки, известной всей тургайской степи своим голосом и композициями. Папа, кстати, тоже мастерски играл на домбре, но больше любил слушать мамино исполнение. До революции мама пела и играла в тургайском самодеятельном театре, пользовалась большим успехом. Конечно, времени на искусство у нее почти не оставалось: хватало семейных забот. До меня, появившейся на свет в 1914 году, у родителей было семеро детей, умерших в грудном возрасте. Меня очень берегли, даже наняли русскую няню – Груню. Может быть, эта девушка и выходила меня. Я выросла здоровой и крепкой, а Груню папа выдал замуж за хорошего парня по фамилии Колесников… Дети у нас уже не умирали, и вскоре у меня было уже четыре брата и три сестры, кроме них в доме воспитывалось еще двое приемных детей.
В 1928 году все рухнуло.
Осенью началась кампания по конфискации крупных байских хозяйств, и папу, сына середняка, неожиданно записали в степные полуфеодалы. Баями считались те, у кого было не менее 400 голов скота в пересчете на крупный. У нас в хозяйстве, разумеется, столько скотины не было, но, по несчастью, мать отца незадолго до конфискации завещала перед смертью ему свой скот. Даже с этим 400 голов не набиралось, но это нисколько не смутило уполномоченных. Про все разом позабыли – и про участие отца в восстании 1916 года, когда его, как соратника Алиби Джангильдина, приговорили к смертной казни, и только амнистия Временного правительства спасла от петли, и про заслуги перед советской властью: отец с 1918 года работал председателем уездного Совдепа, после был народным комиссаром Тургайского уезда и председателем уездного исполкома, занимал другие важные должности, а в двадцатых годах создал десятки артелей и кооперативов…
В сентябре 1928 года папа выехал с жалобой на незаконность действий конфискаторов в Кзыл-Орду, но старого товарища Алиби Джангильдина, занимавшего пост заместителя председателя ЦИКа, не застал, а Голощекин даже не принял его заявления. Тогда Байкадам Каралдин отправился добиваться справедливости в Москву к М.И. Калинину, с которым был знаком с 1919 года. Однако на станции Челкар отца перехватили гэпэушники и заключили под стражу. Вскоре его осудили как саботажника и беглеца. Дали полтора года и увезли в семипалатинскую тюрьму.
Перед мамой встал тяжелый выбор – быть сосланной вместе с малолетними детьми или же отказаться от папы. Помощи ждать было неоткуда. Скот у нас отобрали, оставив шестнадцать голов – так полагалось по закону; из дома, где зимовали, выгнали. Мне, старшей из десятерых, было тогда 14 лет, а младшему братишке Мурату всего полгода… Куда тронешься с такой оравой? В далекие края, где ни родных, ни знакомых?.. Мама решила развестись. Так мы и потеряли папину фамилию и стали записываться по маминой девичьей – Тулебаевы или по имени отца – Байкадамовы.
Мы переехали из Тургая к родне в урочище Кабырга. В январе 1928 года туда прикатил на санях один известный в районе бельсенды – активист. Звали его Хамза Жузбаев. Крикливый, наглый, с бесстыжими глазками на рябом лице. Вечно он затевал свары и проворачивал темные делишки. И в тот же день прошел по аулу нехороший слух – о какой-то конфискации. Несмотря на свои пятнадцать лет, я работала учетчиком заготпункта, – счету выучил меня папа, как и навыкам бухгалтера. Прихожу с работы домой, а мамы нет. Кое-как узнала от бабушки, что увезли маму на санях в соседний аул, за двадцать верст. Увез рябой уполномоченный. Я встревожилась – от этого зверя всего ожидать можно. В том ауле жил уважаемый народом аксакал, в молодости прославленный в округе сказитель по имени Бижан. Он доводился нам соплеменником. Сильный и добрый был человек. Всякий раз, бывало, приедет в гости и вмиг соберет вокруг себя нас, детей. Рассадит на коленях, у ног, огладит огромными длинными пальцами черную густую бороду и давай рассказывать старинные легенды, сказки, были, стихи. Мы все его очень любили. И, конечно, я первым делом бросилась к нему. Растерялся старик – оказывается, не знал, что мама у них в ауле.
Я отыскала сарай, где маму держали взаперти. Впустили меня к ней, а на бедной матери лица нет. И так после папиного ареста вся высохла и пожелтела, а тут еще новые передряги обрушились. Молчит и только слезы льет. «Мама, да что с тобой?» – спрашиваю. «Все, дочка, видно, придется нам расставаться». – «Но почему?» – «Конфискация девушек проводится».
Чую, кто-то разглядывает меня с порога дома. Обернулась: незнакомец, в круглой шапке с меховой оторочкой – такие шапки носили кустанайцы. Мусолит меня глазами с ног до головы, а глазки-то маленькие, круглые, как свежие овечьи катышки. Тут рябой активист налетел. «Ну, как тебе невеста? – спрашивает у незнакомца. И поворачивается ко мне: – …А ты, милашка, знаешь, что тебе грозит? Если вздумаешь заартачиться, отвезут тебя на китайскую границу к низкорослому племени – лилипутикам. Там и отдадут в жены: им байские дочери очень нужны для улучшения породы». И захохотал.
Смотрю, мама моя молчит, кивает послушно, а по щекам слезы льются. Неужели и вправду идти замуж за этого, с овечьими катышками вместо глаз?! Ни за что! Я взяла маму за руку и повела за собой. Но Жузбаев преградил путь. Стоит, ухмыляется. «Соглашайся, милая, не пожалеешь. Вон жених какой! Не простой человек – из райфинотдела!!! Мы же тебе добра желаем…».
Вдруг послышался стук копыт, и во двор влетел на распаленном коне мой дядя Кенжеахмет. Соскочил на снег, отодвинул Хамзу Жузбаева плечом и сделал нам знак следовать за ним. Активист кинулся было с угрозами на дядю, но тот и слова не сказал, только замахнулся камчой.
Оказывается, дядина дочь недавно пропала из дому. Соседи подсказали: идет новая кампания по конфискации девушек. Он бросился по родственникам и узнал, что меня с матерью тоже нет. Помчался в аул, думал, что и его дочь здесь… Позже выяснилось – ее увезли и выдали замуж… Если бы не дядя, не знаю, чем бы все это кончилось. Маму, похоже, эти негодяи так запугали, что у нее не было сил сопротивляться. А мужчины в доме у нас не осталось…
Через несколько дней стало известно, что почти всех аульных девушек за одну ночь повыдавали замуж. Наспех, без калыма, лишь бы только спасти от рабства у племени лилипутов… Все это затеяли и осуществили несколько ретивых активистов… А своего названого «жениха» я неожиданно встретила много лет спустя. В 1944 году в зимней, голодной и холодной Алма-Ате я как-то набирала воду из колонки. Обернулась – он! Те же глазки-катышки, ежится с ведром в руке. И надо же – признал меня! Мигом дернулся, отвернулся и спрятал взгляд. Не буду называть его имени, незачем позорить перед детьми и внуками… но после узнала, что этот «жених» в войну в алма-атинской партшколе преподавал. Выдвинулся!…
В конце года мы впервые услышали о колхозах. Нам строго-настрого запретили уезжать из аула. Приказали ждать дальнейших указаний. «Скоро станете жить оседло, трудиться сообща», – говорили уполномоченные. Никто не понимал, что такое колхоз. Нам говорили: у вас будет совместное хозяйство, все там общее. Спать станете под одним одеялом, даже дети будут общими. Люди верили всем этим словам и – боялись…
А в ноябре 1929 года случилось так называемое восстание, хотя на самом деле никакого восстания и в помине не было – я свидетель. Просто прискакали из Кустаная в Батпаккару трое активистов-бельсенды во главе с Хамзой Жузбаевым. Как на подбор – скользкие людишки, с темным прошлым. Как выяснилось впоследствии, они не только занимались махинациями и вымогательством, но и были тайными осведомителями ГПУ. Прискакали и объявили народу: советской власти больше нет, восстанавливается ханское правление. С несколькими подручными согнали коммунистов в мечеть, сбривали им волосы на голове и бороды и заставляли молиться. Пожгли бумаги в милиции, растащили магазин и сбили ограду, за которой томилась общественная скотина. И пошли у них нескончаемые тои-пиры. Что ни день, режут лошадей и баранов и обжираются свежим мясом под водку. Шесть суток праздновали восстановление ханской власти, пока не приехали из Карсакпая солдаты на двух грузовиках и не перехватали этих «повстанцев».
Еще в начале смуты я почуяла неладное. Наши конфискованные лошади, розданные беднякам, прибежали в свои родные стойла, ржут, соскучились по дому. Мы с братьями и сестрами принялись их выгонять – не идут. Да и разве дети справятся с этими большими умными животными! А мы с мамой боимся: не прогонишь лошадей со двора – придут снова уполномоченные и арестуют нас за то, что вновь завладели скотиной.
Вскоре милиция арестовала всех мужчин селения старше шестнадцати лет: в Кустанае зачинщиков смуты заставили дать показания на тех, кто «участвовал в восстании». Постоял с полчаса в куче народа, слушавшей агитацию главаря, значит, участник контрреволюционного действия и заслуживаешь наказания. А кого же не было в той толпе! Да и кто мог увернуться, если Хамза Жузбаев с дружками сами согнали на митинг всех стариков, а молодежь заставили прислуживать себе за дастарханом. Вот и вышло, что все виноваты. Трех зачинщиков беспорядков – еще неизвестно, не были ли они провокаторами, действовавшими по заданию ГПУ, – расстреляли, да, кажется, и несколько наших джигитов поплатились жизнью за свою дурь. Остальных осудили скопом: кому пять лет дали, кому три года, и всех рассадили по тюрьмам.
И начались наши мытарства…
Вскоре мать арестовали и увезли в Кустанай. Ее обвинили в том, будто бы она поддерживала восставших, будто бы дала им коней. Я бросилась следом за мамой. В деле ее никаких документов не было – одно заявление. Удалось вызволить маму из тюрьмы.
Говорю ей: надо уезжать. Тут ничего, кроме беды, ждать не приходится. Но куда поедешь без паспортов? Добрались, через Карсакпай и Кзыл-Орду, до Алма-Аты, рассказали обо всем Джангильдину. Он пообещал устроить младших братьев и сестер в алма-атинский детдом. Вернулась я домой и переписала хозяйство на себя, хотя и было мне всего шестнадцать лет. Оставила с собой двух маленьких сестер, а маму с другими детьми отправила на лошадях в Карсакпай. Там, на руднике, они должны были продать лошадей и добираться с попутными машинами до станции Джусалы, а уж оттуда – в Алма-Ату.
Потом я поручила сестричек бабушке, а сама подалась в Батпаккаринский район, где устроилась счетоводом. Но тут объявился еще один тип, желающий заполучить себе жену без калыма. Это был начальник районной милиции. Ничего у него не вышло, но я поплатилась службой: «жених» написал жалобу в райком, что в советские органы проникла дочь врага народа, разумеется, с вредительскими целями. Не дожидаясь чистки, я уехала в свой аул.
За это время бездельников-активистов развелось еще больше. Шляются круглый день на конях, запугивают слухами народ, а по ночам скот режут, пьют и обжираются. Не долго думая, вечером, таясь от людских глаз, я приехала в сельсовет, где секретарем работал мой одноклассник. Он увидал меня, рассмеялся: «Ты откуда взялась?» – «Дай мне справку, чтобы я смогла уехать из аула». – «Справку тебе?.. Иди вон послушай, что они говорят…» – махнул он рукой в сторону мечети. Я послушалась. Подошла потихоньку в темноте к раскрытой двери, откуда клубился едкий табачный дым. Шло заседание наших активистов. И вдруг я услышала свое имя. «Дочь Каралдина следует записать!» – «Правильно, у нее целых шестнадцать голов скота! Шошай-бай она!!» Председатель спросил: кто за это предложение желает проголосовать? И тут собравшиеся зашумели: «Шошай-бай! Шошай-бай!» – и дружно подняли вверх указательные пальцы. (Тут надо пояснить, что казахи голосовали тогда не поднятием правой руки, а просто поднимали к небу указательный палец. Отсюда и словечко «шошай-бай» образовалось, означающее в словаре ретивых бельсенды-активистов врага народа – человека, подлежащего раскулачиванию. Буквально это слово переводилось так: тот, на которого указали пальцем).
Боже мой, думаю, да они же меня заарестуют! Бросилась обратно к сельсовету. «Эй, – говорю однокласснику Бокану, – выручай! Там меня в шошай-бай записали!» А он опять хохочет. «Дура ты дура, незачем было из Алма-Аты возвращаться. Ладно, помогу. Бросай своих сестер, бабушка за ними присмотрит, а сама беги со всех ног к яру у реки. Там мой отец с лошадьми. Его ведь тоже в шошай-бай записали. Глядишь, унесете ноги из этого проклятого селения».
С отцом Бокана я добралась ночью до аула, через который лежал путь в Карсакпай. Не успела попить чаю, как распахивается дверь и вваливается в комнату посыльный из нашего сельсовета – один из тех, кто заседал в мечети. Цап меня за руку: «А, вон ты где! Ну, я так и думал. Мы же сразу догадались, куда след копыт ведет. Стало быть, сбежать задумала? Не-ет, не выйдет! Каждый шошай-бай должен ответить перед законом. Ну-ка, пойдем со мной!»
Я сжалась в комок от ужаса. Неужели он снова отвезет меня в аул на расправу к этим завистливым и мстительным активистам? Ведь они же засадят в тюрьму за побег, а малолетних сестер пустят по миру…
Неожиданно тишину нарушил властный и сильный голос хозяина дома, Абсемета: «Эй, что ты плетешь?! Как посмел распоряжаться здесь?! Эта девушка – моя гостья, и я никому не позволю тронуть ее пальцем! Да ты, верно, водки напился, если обнаглел вконец и оскорбляешь хозяина очага? Эй, братья, – повернулся он к молодым парням, сидящим за столом, – свяжите его и бросьте в сарай. Пусть проспится и освежит свою дурную голову!».
Когда посыльного, крепко придерживая за локти, отвели, Абсемет подмигнул мне и мягко сказал: «Ничего не бойся, я все устрою. Сам провожу тебя за заставу». Дело в том, что неподалеку от аула, на торной дороге, ведущей к руднику, стояла солдатская застава. Говорят, бандитов они ловили… Каких там бандитов – одних беглых скотоводов!.. Никто не мог свободно проехать мимо нее…
Абсемет одержал слово. С кем-то переговорил на караульном посту, и мы беспрепятственно миновали заграждение. Проехали еще с версту, и он остановил коня. «Ну, милая, мне дальше нельзя. Езжай смело вперед: никаких бандитов здесь нет. Да поможет тебе Аллах!» – И на прощание он поцеловал меня в лоб…
Я поехала одна-отца Бокана Абсемет вернул обратно, сказал, что из-за него пострадает сын…
Непривычно выглядел Карсакпай этой осенью 1931 года. Сотни островерхих шалашей окружили рудник. Между ветхими жилищами неприкаянно бродили истощенные больные люди. «Что это?» – спросила я у одного из встречных. «Не знаешь?.. Беда в степи. Голод. У них отняли последний скот…»
Беженцы надеялись найти работу на руднике, но, конечно, ожидания большинства из них были напрасны. Я смотрела в запавшие глаза столпившихся возле нас людей – они без слов выпрашивали хлеба. Но где было его взять, когда я сама кормилась милостью попутчиков… Дни уже были морозные, а у них ни еды, ни топлива. Живут в шалашах… Там же лежат дети, простуженные и голодные. Их укрыли кошмами, тулупами, но разве спасешься от холода? Это были те, у которых активисты отобрали все, что смогли. Байские дети… Я услышала рассказы о голодающих. Люди бежали на юг, в Пахтаарал и Саксаул, надеясь добыть пропитание, но попали в такое отчаянное положение, что отдавали старикам своих дочерей, лишь бы спастись от смерти. Девушек отдавали замуж за ведро проса…
В Кармакчах я разыскала мать. Она отправила двух детей в Алма-Ату, а брата Бахытжана устроила в кзыл-ординский интернат. Дожидалась меня. Кармакчи – поселок, расположенный на берегах бурной, широкой Сыр-Дарьи. До сих пор не могу представить, как эта, прежде могучая и полноводная, река теперь чуть ли не до дна пересохла…
В Кармакчах положение ухудшалось с каждым днем. Сотни и сотни голодающих переполнили небольшой пыльный поселок. Их привозили на грузовиках из Карсакпая… У столовой, где два раза в день выдавали жидкую похлебку, ругались обездоленные люди, то и дело вспыхивали драки тех, кто не поделил еду. На базаре толпился голодный народ, хотя за пустыми прилавками никто уже не торговал съестным. На деревянных скамьях вокзала сидели двое древних стариков в пропыленных обтрепанных чекменях, с отсутствующими взорами. В их глазах, казалось, застыла мука и желание смерти. Не сразу я узнала этих измученных полунищих старцев; это были известные на весь Тургай девяностолетние почтенные аксакалы, потомки самого знатного в наших краях батырского рода. Не обращая ни на кого внимания, они грызли старые арбузные корки. Кажется, лишь тогда, глядя на них, я наконец поняла, какое страшное бедствие обрушилось на казахов и что за мучения нас ожидают впереди.
Мы с мамой уже отчаялись найти приют, как вдруг кто-то окликнул нас в базарной толпе. Я с недоумением смотрела на русоволосую женщину с приятным открытым лицом, улыбающуюся мне. «Не узнаешь? Крошкой ведь ты тогда была… Ну, Груня я, Груня Колесникова! Твоя няня!» – И женщина бросилась ко мне и трижды расцеловала. Оказывается, Груня издалека узнала маму и лишь потом поняла, кто я… Так мы, совсем было потерявшиеся среди чужих и незнакомых лиц, нашли своих. А значит, нашли и кров и кусок хлеба.
Груня с мужем забрали нас к себе. Поровну делили с нами свой скудный паек, помогли нам с жильем и работой. Весной 1932 года с откочевниками приехала сюда семья моего дяди Амирали, мы наняли юрту и зажили одним большим семейством.
Когда потеплело, дядя предложил переехать на остров, лежащий между Сыр-Дарьей и Кара-Узеком. Дело в том, что в поселке стало уже опасно жить: столовую закрыли, продпомощь прекратилась, и голодающие часто набрасывались с ножом друг на друга, калечили, убивали за кусок лепешки, у всякого подозревая припрятанную где-то еду. Дядя раздобыл лодку, и вскоре мы перебрались на остров. По утрам мы с ним уезжали на службу, а женщины и дети ловили целый день рыбу. Попадались все больше длинные серебристые рыбины, по-местному лаха. Если поймают одну-две, варят в котле, бросив туда горсть проса. Никогда не было, чтобы мы ели тайком, одни: дядя обязательно привозил на лодке голодных людей. Обычно он их и знать не знал, просто отыскивал на улице самых нуждающихся и брал с собой.
Все больше опухших от голода людей привозили на грузовиках из Карсакпая. Среди них было много тургайцев, бросивших свои аулы. Они рассказывали о страшном голоде в наших краях. Мы ходили к землякам, пытаясь узнать хоть что-нибудь о судьбе родственников.
Однажды я встретила в Кармакчах земляка – почтенного пожилого мужчину по имени Турсунбек. В Тургае он пользовался большим уважением – добрый, справедливый, исключительно порядочный. Оказалось, что совсем недавно умерла от истощения и болезни его жена, а сын пропал в толпе. Дядя, узнав, что Турсунбек в поселке, велел мне отыскать его и пригласить к нам на остров. Я нашла Турсунбека с большим трудом. Он сидел в полном одиночестве на берегу Сыр-Дарьи у края небольшого двухметрового обрыва, одетый в тщательно вычищенный чекмень, в круглой черной шапочке на голове. Отрешенно смотрел в быстрые бегущие желтые воды могучей Дарьи. «Агай, – позвала я, – приходите к нам сегодня на ужин. Дядя зовет!» Турсунбек безучастно оглянулся на голос, и я увидела худое, изрезанное морщинами лицо. Глаза его, всегда ясные и умные, покраснели и были мутны. Когда успел состариться человек! «Хорошо, приду», – после затянувшегося молчания произнес он. «Но вы же не знаете дороги, куда же вы придете? – забеспокоилась я. – У нас лодка… Я провожу вас…» – «Ступай. Я обязательно приду», – так же медленно и бесстрастно сказал он. И что-то такое прозвучало в голосе, что ослушаться было невозможно. Спотыкаясь, я зашагала обратно, но через несколько мгновений невольно оглянулась на крик людей. У обрыва никого не было! Я бросилась к месту, где лишь минуту назад сидел Турсунбек, и вдруг взглянула на стремнину реки. Мощный водоворот уносил распластанный знакомый чекмень, а немного впереди мелькала в желтой глинистой воде черная шапочка…
В августе 1932 года меня вновь уволили по чьему-то доносу. Дочь «конфискованного бая» не имела права работать в советском учреждении… Теперь и мы должны были куда-то кочевать. Нас было пятеро: мы с мамой, две сестры и младший брат. Колесников разузнал, что в Мерке работает заместителем председателя исполкома воспитанник отца и наш дальний родственник Буркутов. И мы поездом отправились к нему, уверенные, что он-то поможет. И, действительно, Буркутов устроил нашу семью. Поселились в узбекской хибарке, он сам привез нам накануне зимы саксаул и невиданное по тем временам богатство – мешок муки. «Ну, надеюсь, теперь перезимуете. А к себе взять не могу: полон дом наехало, спать на полу всем места не хватает».
Вскоре в Мерке с запада и севера нахлынули голодающие из восемнадцати аулов Батпаккаринского района. Помню, как огромной толпой они появились на местном базаре – за полчаса раскупили все продукты. На следующий день базар был ограблен, и больше там торговать не решались. Начались кражи, грабежи: где-то утащат курицу, где-то – хлебную лепешку. Накануне зимы каждый искал кров. Трудно вообразить, в какой тесноте тогда жили люди. Село не могло принять всех, кто спасался от голода и холода. Среди прикочевавших было много тургайцев, и, конечно, вскоре кто-то нажаловался на Буркутова, что он пригрел байские семьи. Приехала комиссия, и наш защитник был уволен. Нас с мамой вычеркнули из списка голодающих. Хорошо хоть, в самые студеные месяцы была крыша над головой…
Нужда погнала нас дальше на юг. Буркутов и Джангильдин через своего друга Георга Шмидта помогли нам выбраться из Мерке и переехать в Андреевку, на автобазу. Я стала работать там в бухгалтерии, потом временно устроилась в Чимкентском облпотребсоюзе. Однажды на чимкентском базаре я встретила бывшего тургайского муллу Зияуддина, который в свое время сопровождал повстанческие отряды Амангельды Иманова, благословляя их на сражения. Зияуддин, усевшись по-восточному, разбрасывал на коврике кости, гадая прохожим. Так он зарабатывал на жизнь себе и трем малым детям, что тут же и сидели, тесно «прижавшись к нему. Я подошла и поприветствовала его. Бывший мулла, услышав, что я состою на службе, забыл про гадание и стал умолять, чтобы пристроила детей в интернат. «Да кто меня послушает? Мне самой-то всего восемнадцать». – «Иди, проси! У тебя получится».
Интернат был переполнен. После долгих хождений все-таки удалось уговорить директрису, уже не знаю как, – и она согласилась принять двух дочек муллы, семи и восьми лет. А мальчика не приняла – интернат был женский. С тех пор Зияуддин стал расстилать свой коврик для гаданий неподалеку от ворот интерната. И каждый раз под вечер к нему выбегали дочери и выносили малышу два кусочка лепешки. Кашу они съедали, а хлеб берегли для отца с братом. Так продолжалось недели две. Наконец директорша не выдержала и потребовала, чтобы Зияуддин убирался подальше от учебного заведения. «Они же не едят ни крошки хлеба! – бушевала она. – Умрут же от истощения! И так в чем душа держится…» Мулла молчал, опустив глаза. Я как раз пришла его навестить и, воспользовавшись случаем, стала уговаривать принять мальчика. «Ну, хорошо, возьму. Только пусть он не сидит здесь больше». С того дня Зияуддин пропал: ни я, ни дети его больше не видели. Наверное, погиб с голоду…
В 1986 году я приехала в Аркалык. Там проходило народное гуляние, связанное с мусульманским праздником. Вижу – во время службы один рослый мулла все время поглядывает на меня. После подходит, улыбается: «Не узнаете? Я Султан, сын Зияуддина. Помните, в тридцать втором вы спасли меня и сестер от голода?.»
От папы известий не было. Позже мы узнали, что в Семипалатинске он тоже строил плотины, для чего был отпущен из тюрьмы, – об этом отец сам сообщил друзьям открыткой. А потом его вдруг арестовали и под сильной охраной повезли в Алма-Ату. Последнее, что он успел, это отправить с дороги открытку. По приезде в Алма-Ату его скорым порядком осудила «тройка» и за глаза приговорила к расстрелу. 25 мая 1930 года папу убили… Через тридцать лет я добилась пересмотра дела. В 1960-м пришел ответ из Верховного суда республики, где говорилось, что Байкадам Каралдин реабилитирован посмертно за отсутствием состава преступления. Да что эта бумага! То, что отец не виновен, мы и так знали, самые тяжкие испытания как дети врага народа уже прошли… а расстрелянного отца никакое решение суда не вернет…
Летом 1933 года мама уехала в Алма-Ату. Джангильдин помог с квартирой, и вскоре я перебралась к ней. Знание бухгалтерского дела, что в юности дал мне папа, выручило в очередной раз, я нашла себе работу счетовода в Совнаркоме. В августе вместе с молодой русской женщиной-врачом нас направили в подшефный колхоз «Ынтымак», километрах в пятнадцати от Алма-Аты-1. Селение оказалось совершенно пустым, заброшенным. Дома с разобранными на дрова крышами, выбитые окна без рам, черные провалы вместо дверей. С трудом мы отыскали дом, где можно было остановиться на ночлег. После прибыли сотрудники Совнаркома. И началась работа. Откуда-то из степи приводили и привозили до предела истощенных, едва живых людей. Не разобрать, где мужчина, а где женщина. От вшивости острижены наголо, худые, как скелеты. Никакого тела – все внутрь ушло… Доктор осматривала их, а я записывала данные. Врач спрашивала /каждого: почему вы оказались в степи, а не пошли в город за помощью? Кто-то, помню, ответил: «Голодные в гости не ходят, гордые чужих дверей не открывают, запираются и Бога забывают…» А большей частью отвечали, что кочевали по нужде за голодным скотом, пока тот не убегал и не разбредался…
Постепенно пустые дома заполнялись народом, даже бывший учитель местной школы вернулся. Между тем что-то странное творилось со мной: то ли от увиденного, то ли еще от чего. Не могла спать. А если засыпала, снились ужасы. Часто просыпалась в горячке и дрожала потом всю ночь, не смыкая глаз. А днем мучилась от сильнейшей головной боли… Врач – она вскоре заразилась и умерла – ничего не могла понять и лишь качала головой. Однажды все прояснилось – к учителю приехали земляки, и я случайно услышала его рассказ.
…В этом доме, оказывается, жила семья начальника политотдела МТС, вернее – начальницы, потому что политотделом – редкое явление! – командовала женщина-казашка довольно молодых лет. Она ходила перепоясанная кожаным ремнем с кобурой на боку, где лежал револьвер. У них с мужем был трехлетний мальчик, с началом голодовки тяжело болевший. Как его только ни выхаживали родители!.. Но от смерти все равно не упасли… Поочередно, день и ночь, просиживали у кровати ослабевшего мальчика. Однажды, намаявшись, оба уснули. А поутру мать увидела, что мальчик мертв. Живот его был вспорот, сердце вынуто… Была зима, по белому снегу тянулись от порога капли свежей крови. Выхватив револьвер, мать бросилась по следу. Он привел в дом, стоявший на соседней улице. Там обитал одинокий мужчина, жена и двое детей которого, по слухам, недавно пропали. Женщина распахнула незапертую дверь и увидела, что человек сидит на полу у печи и жарит в ковше сердце ее сына.
«Я тебя застрелю!» – крикнула она.
«Стреляй. Ничего не боюсь», – равнодушно ответил он.
И, неожиданно согнувшись, полез рукою за печь, вышвырнул что-то оттуда к ее ногам. То были три человеческие головы: одна – его пропавшей жены и две – малолетних детей.
Женщина, как стояла с револьвером в вытянутой дрожащей руке, так и рухнула без памяти на пол. Так и не выстрелила…
Много я уже навидалась к тому августу 1933 года, но после этого рассказа слегла. Несколько дней бредила в лихорадке…
В Алма-Ате, куда я вскоре вернулась, повторилась прежняя история: наехавшие в город мои земляки узнали про нас. Кто-то написал огромную жалобу, что дети врага народа Байкадама Каралдина неплохо устроились в столице, тогда как дети бедняков мрут от голода. На восемь месяцев я лишилась всякой работы, а значит, и хлебной карточки. Всех моих братишек и сестер повыгоняли из детдома. И сейчас диву даешься, как мы выжили тогда.
Я слышала, что организатором гонений был партработник Елеуов. Он приехал в столицу из района Иргиза, где все вымерли или разбежались, и ему уже некем там было руководить…
Но за то зло, что он причинил нашей семье, не осуждаю: сама судьба его наказала – трагически погибла его жена, убийцей оказался брат. И тоже одной из причин был голод…
Что еще рассказать? В 1935 году вышла замуж, но прожили с мужем недолго, всего три года. В 1938-м его„ секретаря обкома комсомола, расстреляли. Я осталась с двумя детьми на руках…
В общем, если коротко говорить о своей жизни, то шесть раз меня выгоняли со службы – за отца, и восемь раз – за мужа. Не говоря уже о том, что часто и вовсе не брали на работу. Разрушали нашу семью, разрушали душу… А люди – простые и добрые – помогали выстоять. Все силы духа и тела уходили на одно – на сопротивление погибели. Все же считаю себя счастливой. Я, старшая в семье, как могла поддерживала и воспитывала своих сестер и братьев и своих детей подняла. Наша семья была даровитой: брат, Бахытжан Байкадамов, стал известным казахским композитором, брат Арстанбек прекрасно играл на виолончели, сестра Айслу стала замечательной певицей, народной артисткой республики… Мне самой не удалось завершить высшего образования. Впоследствии, с 1935 года, я стала стенографисткой, признана основоположником казахской стенографии.
Во-от. Младшие почти все умерли, а я, старшая, живу. Дописываю историю нашей семьи, и в этой исповеди моей нет ни капли вымысла. И вспоминаю, вспоминаю пережитое…