ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ЗРЕЛОСТЬ
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
ЗРЕЛОСТЬ
"Дорогая сестренка!
Весь день я дома сегодня, намного нездоровится, и уж сегодня обязательно письмо тебе закончу — письмо, ты права, примерно первое в этом полугодии.
Ты прости меня, Веруся, не обижайся — я не забыл тебя, просто в жизни как-то потерялся сильно. От тебя, по-моему, я все письма получил.
Рад, что семья твоя дружна и здорова. Береги себя. Я всегда с очень большим удовольствием помогу тебе во всем. Ты пиши, не стесняйся: ведь я вам за отца теперь. Сам подчас забываю об этом в сутолоке дел всяких.
Тебя, Веруся, горячо благодарю за теплые и умные письма Дине. От тебя иного и не ожидал, но родичи наши Дину такими письмами не балуют. И знала бы ты,
как она тебе благодарна! Если бы еще мать переменилась к ней… Мама знает ее такой, какой она была года полтора назад. Дина оскорбила при ней кого-то за «непочтительное» отношение ко мне и вздумала спорить с матерью о том, что она меня крепче любит, чем мать, и еще что-то детское в этом духе.
Моя семейная жизнь устроилась так, как и сам я, пожалуй, не ожидал, хотя и стоило это Дине горьких слез (характер-то мой ты немного знаешь). Трудно ей привыкнуть к тому, что она жена испытателя. Да и можно ли к этому привыкнуть? Дина хорошая, очень хорошая. И любит меня. О такой любви я, кажется, и в книгах не читал. Дома у нас тихо, уютно и всегда ждут меня.
Кольке нашему исполнилось семь месяцев. Растет он крепким, жизнерадостным парнем. Говорят, похож на меня, как и Иришка. В течение большей части дня он занимается тем, что пробует на все лады свой голос: правда, что он поет, разобрать пока трудно.
С работой у меня не все завидно. Меня назначили старшим летчиком-испытателем и заместителем начальника летной части института. Теперь ни один серьезный полет не проходит без моего участия или присутствия. Летая, самому руководить летной работой очень тяжело, и я всеми силами стараюсь отойти от этого. Я ведь летчик, ты знаешь.
Недавно министр подписал приказ о присвоении мне звания летчика-испытателя первого класса. В Советском Союзе я среди всех одиннадцати летчиков-испытателей первого класса самый молодой.
Крепко целую тебя, Веруся, и твою семью.
Дина тоже вас целует.
Будьте обязательно здоровы!
Твой Алексей!»
В этом письме много еще от «прежнего» Гринчика. Ну, к примеру, не забыл помянуть, что из всех испытателей первого класса он самый молодой. И все же заместитель начальника летной части уже мало похож на того молодого пилота, который лет пять назад (был и такой случай) крутил петли на тяжелом бомбардировщике.
Будто и не много времени прошло с тех пор. Но год службы испытателя засчитывается по закону за два, год службы на фронте — за три. Это верный счет. По этому счету Гринчик прожил за годы войны большую жизнь.
Он шел воевать, как миллионы его сверстников, не зная еще, что это будет за война. Ему, летчику, она представлялась своего рода служебной командировкой: в Крым отправляются на планерные состязания, на Балтику — испытывать гидропланы, на Халхин-Гол — воевать… В деревне под Ржевом, куда перебазировался аэродром, нашли колодец, набитый трупами. Были среди убитых дети. Напарник Гринчика, с которым вместе ходили на штурмовку, в ту ночь напился.
— Ты меня обидишь, выпей, — медленно говорил он Гринчику. — Слышишь, что говорю? Конечно, ты инженер, грамотный, я понимаю… Легче будет, Лешка, я знаю. На это ведь нельзя смотреть человеческими глазами. Выпей.
— Уйди, — сказал Гринчик.
Дине ничего не писал о колодце. Написал только: «Мне теперь пулемета не хватает». Воевал зло и расчетливо. Сбил, не считая групповых трофеев, пять вражеских самолетов. Тогда, под Ржевом, это было очень много.
Гринчик посуровел за войну. Научился люто ненавидеть плохих людей и не скрывал этого. Не умел скрывать и не хотел. В их части появился летчик, за которым хвостом тянулась дурная слава. Ничего вроде и не было известно толком, послужной список был хорош, и анкета по всем пунктам правильная, а не любили его. И, чувствуя это, летчик держался заносчиво. Как-то зашел в штаб, остановился в дверях, не выпуская папироски изо рта, не сняв фуражки, нагловато, в упор разглядывая людей.
— Да ты, оказывается, еще и невежа, — громко сказал ему Гринчик. — Мало того, что живоглот!
Впервые вот так, в лицо человеку, было брошено прозвище, которое тянулось за этим летчиком с одного фронта на другой.
— Что я тебе сделал? — рванулся он к Гринчику. — Что я вам всем сделал?!
Летчики молчали.
— Так ты хочешь, чтобы все узнали, что ты сделал? — сказал Гринчик, не поднимаясь с места. — Вспомни блокаду ленинградскую…
«Живоглот» побледнел.
— Врешь! — крикнул он.
— Вот и вспомнил, — сказал Гринчик. — Когда руку свою надо было отрубить — может, какой умирающий съел бы, — ты что делал? Золотые часы на хлеб выменивал… Да как ты можешь в глаза нам смотреть? Вон отсюда.
Минуты две стояла тишина. «Живоглот» вышел.
Случилось так, что через несколько месяцев жене Гринчика пришлось просить этого человека о помощи. Она была в эвакуации, в Казани. И ей необходимо было в Москву: там, в Серебряном переулке, лежал в госпитале Гринчик. Только один самолет летел в Москву, и это был самолет «Живоглота» — Дина знала это прозвище, как знала и всю его историю. После описанного скандала он добился перевода в другую часть, и вот судьба свела их… Дина шла по пустынному летному полю к самолету и не знала, как быть. Гринчик ранен. Гринчику плохо. Она во что бы то ни стало должна быть рядом с ним. Но он не простит, если узнает, что она кланялась негодяю. Что делать?
— Живоглот, — сказала Дина, — вы отвезете меня в Москву? Там в госпитале лежит мой муж. Его фамилия — Гринчик.
Летчик вздрогнул. Это был второй случай, когда его так назвали в лицо. Перед ним стояла маленькая женщина. Большие серые глаза смотрели настойчиво и серьезно. Он не нашел в себе силы отказать ей.
Когда садились в самолет, все же не выдержал:
— А похожа ты, Гринчик, на своего мужа!
— Да, — сказала она. — Когда муж с женой долго живут, становятся похожи.
Гринчик о многом передумал в госпитале. Больше месяца продержали его врачи — было время для размышлений. Вначале он прислушивался к себе: болела нога, донимали уколы и перевязки. Слышал иногда за окном гул пролетавших машин, а самого летать не тянуло — лежал, отдыхал, послушно принимал лекарства. Потом вышел как-то в госпитальный садик, увидел самолеты в сером небе — шло звено ЯКов, пеленгом, — и так ему вдруг захотелось в кабину! Тогда понял: началось выздоровление. Постепенно, очень осмотрительно взялся испытывать себя — испытатель. Пробовал делать движения, необходимые в полете, — боль мешала с каждым днем меньше. И все чаще думал Гринчик об испытаниях. Думал по-новому, не так, как до войны.
На фронте он впервые до конца осознал значение своего труда. Не теоретически (так он и раньше представлял себе), а на практике, на собственном нелегком опыте. Узнал истинную цену скорости, скороподъемности, высоты, дальности, маневра — цену жизни и смерти человека. Познал настоящее чувство ответственности. Не только перед начальством (это-то ему всегда давали почувствовать), но и перед фронтовыми летчиками, для которых создаются самолеты, перед пехотинцами, которым эти самолеты помогают воевать, перед детьми, стариками, женщинами, которых они защищают. Прежде Гринчик выполнял задания какого-то абстрактного «заказчика», теперь он помнил живых людей, видел, как они воюют, точно знал, во имя чего воюют.
После госпиталя Гринчик снова трудился на лесном аэродроме: всех испытателей отозвали с фронта. Сам часто летал, тщательно готовился к испытаниям. Но больше всего выматывала Гринчика ответственность за чужие полеты. Не раз приходилось ему участвовать в аварийных комиссиях, как и Галлаю, Анохину, Шиянову, другим опытным испытателям. И каждое происшествие в воздухе невольно заставляло их задумываться: а как бы они вели себя, если бы попали в такую ситуацию? Спасли бы самолет или тоже не сумели бы этого сделать?.. Размышляя о разного рода авариях, они вспоминали случаи, когда от летчика действительно мало что зависело. Попал, скажем, человек в новый режим, никем еще не испытанный, о котором даже ученые не догадывались (первый штопор, первое столкновение с флаттером и т. п.). Или в самой конструкции был скрытый дефект, проявивший себя так внезапно, что ничего уже нельзя было предпринять. Или просто какой-нибудь дичайший случаи: Галлай пострадал однажды… из-за вороны.
Он шел на бомбардировщике, откуда-то сунулась глупая птица, он слишком поздно заметил ее и ударил фонарем. Ворона пробила стекло, шмякнулась изо всей силы о лицо пилота и попала вовнутрь фюзеляжа, где сидел инженер-испытатель. Галлаю разбило лицо, он потерял сознание, навалился на штурвал, и тяжелая машина послушно начала падать. Не очнись он вовремя, друзьям уже не пришлось бы подшучивать над этой историей.
Галлаю повезло, он посадил машину, и, как водится в авиации, случай тотчас был переведен в разряд «комического». Вечером в летной столовой Гринчик демонстративно отодвигал свою тарелку:
— Братцы, чем-то пахнет. Дичью, что ли?
— Вороной! — хором кричали догадливые «братцы».
Но Галлай знал великолепный прием защиты: он сам первый начал хохотать. И тут же, опередив чужие остроты, рассказал анекдот о собственной неудаче.
— Это все чепуха, — сказал он. — Вы лучше войдите в положение моего инженера. Сидит. Летит. Вдруг слышит страшный удар. И сразу — струя холодного воздуха. Думает: «Дело плохо». Тут на него летят клочья мяса, кровь. «Ну, крышка Галлаю!» И вдруг… — Опытный рассказчик делает паузу, оглядывает всех. — И вдруг летят… черные перья! Нет, вы только представьте себе: что он мог подумать?
Смеялись тогда много. А ведь могла быть катастрофа. И попади в эту переделку любой другой, хоть самый сильный летчик, он столкновения с вороной, тоже не смог бы избежать.
Бывают такие происшествия в воздухе. И все же, как говорили мне самые опытные испытатели, они почти точно знали, что примерно в семи случаях из десяти аварии не допустили бы. А эти люди имели право на такие утверждения. У каждого из них за плечами были десятки несостоявшихся катастроф и аварии: бездвигательных посадок, отказов управления, пожаров в воздухе, поломок и т. д. и т. п. Во всех этих случаях летчиков подстерегали неожиданности, но пилоты во всеоружии встречали их и не только сами оставались целы, но, как правило, сохраняли свои машины.
Хороший испытатель — враг случайностей, враг всевозможных «авось да небось», убежденный противник лихачества: где, мол, наша не пропадала!
Он все время готовит себя к встрече с неожиданностью.
Так работал теперь, так учился работать и Гринчик. Получит новый самолет — старается узнать, какова у него потеря высоты при развороте. Если солидная потеря, сразу решает для себя: случись какая-либо авария на высоте, ну, скажем, до шестисот метров, разворачиваться нельзя, не успеешь. И если самолет в этот момент смотрит в сторону от аэродрома, придется где-то там и садиться. Возвращается Гринчик с задания: все он сделал, все выполнил, настроение отменное — казалось бы, радуйся да и только. А он привычно высматривает подходящие посадочные площадки. Так, на всякий случай. Прикидывает, что ему делать, если вдруг откажет двигатель на первом развороте, на втором, при северном ветре, при западном…
Это расчетливость, и она с храбростью не спорит: можно только пожалеть, что не все понимают это. В сущности, расчетливая осторожность, о которой мы ведем речь, — она и мужеству развязывает руки, смелости дает настоящий простор. Когда человеку не нужно тратить силы ума на решение в воздухе проблем, которые можно решить на земле, тогда и приходит к нему зрелость — уверенная свобода мастера. И, занятый все время главным, он будет по-настоящему смел.
Все это знал, понимал, должен был знать и понимать наш герой, когда взялся испытывать первый реактивный истребитель. И он учился требовать с людей, как требовал с самого себя. На лесном аэродроме все запомнили, как новый заместитель начальника летной части отстранил от полетов своего давнего хорошего друга.
Этот испытатель, встретив на летном поле Гринчика, поздоровался с ним: «Здорово, король!» Так они называли друг друга на войне — «короли воздуха». И Гринчик улыбнулся в ответ: «Здравствуй, король!» Потом спросил: «Ты не очень занят?» — «Совсем не занят». — «Ну, зайди ко мне. Надо поговорить».— «А зачем заходить, король? Давай здесь». — «Через пять минут я буду в кабинете», — сказал Гринчик.
Испытатель посмеялся «Лешкиной прихоти», однако пришел. Гринчик усадил его в кресло, сам сел рядом. Впоследствии этот летчик рассказывал, что и подумать не мог, какая над его головой собиралась гроза.
— Продолжаешь пить,— сказал Гринчик. — Говорили тебе, говорили… Обещание давал. Пьешь!
— Брось ты, Лешка.
— Не перебивай. Самое ужасное в нашей жизни — похороны. Просто жаль мне тебя, что ты можешь погибнуть. В каком виде приходишь на аэродром!
— Я пьяный никогда не приходил.
– Полупьяный! Сидишь в кабаках до трех часов ночи, пока не выгонят. А утром к нам. У тебя же руки дрожат. Ты посмотри на себя: щека дергается, правая… Нет, на испытаниях ты не можешь работать. Вот тебе лист бумаги, пиши заявление.
— Алексей Николаевич!
— Ты не перебивай. Кстати, я для тебя по-прежнему Лешка. Пошлют снова на фронт, счастлив буду рядом с тобой воевать. Такой летчик, как ты, дважды не родится. А испытывать самолеты я тебе не дам. И учти: тебя не выгоняют. Никаких приказов сверху у меня нет. Я сам это решил, твой друг.
— Предупреждение, король? Тогда я все понял.
— Бери бумагу, пиши. Твой характер мне известен: тут предупреждения да обещания— пустое. А когда уйдешь от нас, все взвесь. Очень подумай. На что ты тратишь себя!
— Спасибо вам, Алексей Николаевич, за такую «дружбу».
— Ну ладно, король, хватит играть в жмурки. Я ухожу, мне некогда. Мне сегодня на двух машинах летать. На моей и на твоей — вместо тебя. А тебя в воздух не выпущу. Ясно? Заявление оставишь на столе.
Тогда многие осуждали Гринчика, ходили хлопотать за «пострадавшего», но Гринчик был тверд: «Жалеете? С вашей жалости он вовсе сопьется. Надо так жалеть, как я жалею!» И только много позже летчики сумели по-настоящему оценить происшедшее. Сумели после того, как этот испытатель (надо сказать, пилот высочайшего класса) бросил пить, вернулся на лесной аэродром и провел выдающиеся испытания. Это случилось полтора года спустя…
Таков был Гринчик в ту пору, к которой мы теперь подошли. Когда-то он всячески старался подчеркнуть свою «авиационность», больше всего боялся прослыть «гнилым интеллигентом»: ему казалось, что это уронит его во мнении товарищей. Теперь же, быть может, назло спорщикам, он усиленно подчеркивал свою «инженерность». Это сказывалось во всем. Он чаще встречался с конструкторами, чаще ездил в ЦАГИ, поступил в аспирантуру авиационного института. Экзамены сдал хорошо, одну только схватил тройку — по английскому языку, — и самолюбие его было уязвлено. Взялся всерьез изучать язык. Выбрал тему для диссертации, начал собирать материал. Очень много читал. Особенно пристрастился к стихам и, бывало, читал их на летном поле. В такие минуты его большое смугловатое лицо становилось немного печальным. Казалось, что он сам чуточку удивляется произносимым словам:
На небесном синем блюде
Желтых туч медовый дым.
Грезит ночь. Уснули люди,
Только я тоской томим…