44. Второй раз в Воркуту

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

44. Второй раз в Воркуту

В Бутырках мы сидели, пока не пришло указание, куда нас везти. Наконец, вызывают с вещами, запихивают в голубой ворон и везут. Выходим – на рельсах стоит длинный состав из столыпинских вагонов.

Столыпинский вагон (он перешел к нам с царских времен) устроен так: внутри – клетки, как в зверинце, но гораздо ниже. В них – полки в два этажа, и третья еще на пол-этажа. И все набито людьми. Вдоль клеток по узкому коридору ходит укротитель-конвоир. Снаружи на окнах решетки. Но окна имеются только в коридоре, наружная стена клеток – глухая.

Нас перегнали из новенького, нарядного голубого автобуса в старые темно-зеленые вагоны имени Столыпина. Дело происходило в холодный ветреный февральский день на какой-то из подмосковных товарных станций. Наш ворон остановился далеко от вагонов – мешало переплетение рельсов, и мы должны были бежать по путям бегом под аккомпанемент охраны: "Шире шаг, шире шаг!" Конвоиры держали автоматы наизготовку, лица их были испуганы, словно кто-то подгонял их самих. Они тяжело дышали от крика, мы – от бега с узлами в руках. Только прохожие не дышали вовсе.

Много людей переходит пути на подмосковных станциях. Их тоже подгоняли: "Проходите, проходите!" – они и не останавливались, боясь даже взглянуть в нашу сторону. Ни один не поднял опущенных в землю глаз. Я на бегу пытался всматриваться в лица, нелепо надеясь вдруг, неожиданно, чудом несказанным, узнать кого-нибудь, поймать чей-нибудь взгляд! Но прохожие проскальзывали, прижимая к груди свои сумки, портфели и авоськи. Верили ли они в нашу виновность? Впрочем, на лбу у нас ведь не написано, что мы политические, их ведь вообще нет, помните?

А уголовников нечего жалеть – они ведь тоже никого не жалеют, последнюю трешницу из сумки вытащат. Убивать их, че на них смотреть!

Так рассуждает прохожий, пока его собственный сын не попадется на краже. Тогда он начнет винить товарищей сына, не умея и не решаясь задуматься над причиной этого явления. Кандидат исторических наук, в 1957 году писавший, что только ОТДЕЛЬНЫЕ ЛЮДИ пострадали от нарушения революционной законности, решился, возможно, после 22-го съезда произнести слова "преступления Сталина". А затем он опять забыл их, хотя исторические факты, известные ему уже десять лет, не могли измениться. Кандидаты флюгерной философии могут показать, откуда ветер дует. Но еще ни один флюгер не объяснил, откуда берутся ветры – в том числе и те, что нашептывают мальчишке залезть в чужую сумку.

Не дождавшись сочувственного взгляда прохожих, вскарабкался я в вагон. Нас впрессовали, заперли дверь, и в проходе перед решеткой появился начальник конвоя – молодой сержант с отличной выправкой:

– Внимание, заключенные враги народа! Объявляю: воду вам будут носить два раза в сутки. Одно ведро на купе. В туалет поведем один раз в сутки. Понятно?

Соблюдая высокий штиль, сержант вместо "оправки" говорил "туалет".

Враги народа зароптали. Но сержант не боялся лежачих.

– Объявляю: много разговариваете. Кто будет шуметь, того и вовсе не пущу в туалет. Понятно?

Нашему вагону попался особенно удачный начальник конвоя. А может, он считал свои действия необходимой начальственной строгостью, а вовсе не жестокостью? Чем его начинили, тем от него и пахло. Его грудь сияла, вся увешанная значками – медалей он, по молодости лет, не имел. Он обожал свои побрякушки, и без конца поправлял их.

По выговору он был вологодский. В лагерях мы часто слышали поговорку: "Вологодский конвой шутить не любит". Не думаю, чтобы она была справедлива, чтобы в вологодском краю люди были жестче других. Но такие вот сержанты повторяли ее с гордостью и удовольствием. Каждый гордится, чем может…

Конвоирами были солдаты. Я сам был им в свое время и понимаю их. А молоденького их сержанта тешило то, что тешит порочного ребенка: возможность проверить свою силу на слабейшем. Он чувствовал свое превосходство над взрослыми, много старше его и, как он мог догадаться, образованными людьми, полностью зависящими от него. Видеть, что есть кто-то ниже тебя – это возвышает ничтожного.

Прошло два, три, четыре дня. Мы сидели скрюченные, прижимая животы руками. Мы старались не пить, чтобы умерить боли. Но не пить труднее, чем не есть. В дорогу нам дали сухой паек: хлеб и селедку.

Каждый день нас скрючивало все больше, словно в кишечник набивали по новому булыжнику. Вдобавок, состав подолгу стоял на станциях.

– Внимание, заключенные враги народа! – объявлял сержант. – Стоянка на неопределенное время. В туалет пойдете, когда поезд тронется. Раз-го-вор-чи-ки!

За восемь дней пути он не сделал исключения ни для одного человека. Он соблюдал справедливость, беспощадную справедливость, которой его настойчиво учили. Мы просили позвать врача. Он ответил:

– Врача нет. Много разговариваете, заключенные!

Он верил, что мы фашисты. Нас честили так нередко – и конвоиры, и надзиратели, и уголовники. Я не виню сержанта: он просто ПРЕТВОРЯЛ В ЖИЗНЬ то, что носители высшей идейности облекали теорией.

Мы не знали, куда нас везут – названий станций прочесть не удавалось. Через восемь дней, наконец, вывели. Воркута! Да, мир невелик.

Воркута выросла за те годы, что мы были в разлуке. Она и дальше развивалась невиданными темпами. А в некоторых отношениях – и невидимыми.

В 1959 году Печорскому угольному бассейну (он состоит из шахт Воркуты и Инты) исполнилось 25 лет. По случаю юбилея издали книгу – без малого 600 страниц. Ее рассылали в разные инстанции и дарили ветеранам.

"Сейчас – пишется в книге, – очень трудно восстановить в подробностях историю строительства и первых лет эксплуатации шахты, но даже то немногое, что сохранилось в документах и в памяти старожилов, позволяет представить картину поистине героического труда строителей". Верно сказано. Ведь это про нас, про Гришу Баглюка и других моих друзей, оболганных и заклейменных…

"До 1940 года – говорится далее, – когда в шахту были спущены первые лошади, откатка угля и породы от забоев до ствола тоже производилась вручную…"

Помню, очень помню. От забоев до ствола. Пишется коротко, а вы попробуйте катать вручную, на себе! Я катал; забойщик получился из меня неважный, но лошадь получилась, что надо.

Воркута описана в юбилейной книге со всех сторон. Единственное, о чем на шестистах страницах нет ни слова, – КТО? Кто были они, те безымянные, строившие первую клеть, рубавшие уголь, проложившие железную дорогу от Котласа до Воркуты – и самое Воркуту воздвигшие? Где они черпали силы? Как попали туда – и куда девались?

В книге их именуют "строители", "шахтеры", но чаще всего – "люди". Так помещики называли своих крепостных: "мои люди".

Люди ощущали на себе заботу, подчеркивается в этом труде. Да, мы хорошо ощущали на себе заботу Сталина, Ежова, Берии, Корнева и иже с ними. Забота о людях продолжается и сегодня – на этот раз обо всех советских людях. Чтобы они не волновались, узнав, кто строил Воркуту – и Норильск, и Чирчикскую ГЭС, и Волго-Дон, и еще десятки и сотни великих строек! – из юбилейных книг, из романов и повестей, изо всей истории страны вычеркивается слово "заключенный". Ни одного зека не привезли в Печорский угольный бассейн за все двадцать пять лет! Ни один зека не положил костей своих обочь трассы Котлас-Воркута! Да и самое слово "зека" непонятно советским людям – откуда оно?

Между тем – это очень просто – слово это взято из официального языка государственного учреждения по имени ГУЛАГ – главное управление лагерей – могущественной, широко разветвленной организации по снабжению строек рабсилой. Рабсилу не продавали, как на невольничьих рынках Америки, а сдавали внаем хозяйственным организациям, как в Воркуте, скажем, комбинату Воркутуголь.

Юбилейные сборники и романы типа "Далеко от Москвы", изображающие под видом единого коллектива трудящихся обычный лагерь с комсоставом наверху и заключенными внизу, – эта литература мое самолюбие не задевает, а оскорбляет мои гражданские чувства: почему от меня скрывают то, что отлично известно за границей? Чем я хуже?

В вышеназванной юбилейной книжке сообщается, как росла добыча угля в Воркуте. 309 тысяч тонн в 1941 году – и рост в одиннадцать раз за четыре военных года! Но ни в этой, ни в других книгах нет ни словечка о том, во сколько раз умножились за четыре года эшелоны рабсилы, отправляемой на Север. Данные о численности лагерей никогда и нигде не публиковались. А они пережили уже не один юбилей.

Попробуем прикинуть сами. Мой друг, многие годы после своего освобождения проработавший экономистом в Воркутинском рудоуправлении, рассказывал: Воркута переписывалась по поводу "переброски рабсилы" со многими лагерными хозяйственными организациями – приблизительно с двумястами. Среди двухсот корреспондентов Воркуты имелись огромные лагеря, численностью в полмиллиона и больше (Байкало-Амурская магистраль, Волго-Дон, Караганда). В Воркуте в те годы было тысяч 50–60 заключенных. При тех масштабах, до которых вырос Гулаг, он был не в состоянии управлять таким большим числом рабочих; в результате появились территориальные управления. Исходя из этих соображений, а также по другим признакам, проскальзывавшим в переписке, мой друг принял шестьдесят тысяч зека, т. е. воркутинскую цифру, за среднее. Результат – двенадцать миллионов лагерников. Эту цифру он считал минимальной. По другим источникам (напоминаю – неофициальным, ибо они – табу) тоже получается не менее двенадцати миллионов, а по некоторым исчислениям – до пятнадцати и даже восемнадцати.

В годы войны, когда каждый человек был нужен как солдат или работник обороны, 15 миллионов лагерников отвлекали на себя не менее миллиона здоровых военно-обученных в качестве конвоиров, надзирателей, воспитателей и пр., не говоря уже о том, насколько малопроизводителен вообще лагерный труд. Цифры добычи угля в шахте не отражают общей лагерной картины: на каждого с сошкой семеро с ложкой. Два с половиной миллиона тонн угля, добытого в 1944 году надо разделить на всех, кого держали в Воркуте ради этого угля. Выйдет по сорок тонн в год на каждого.

Это трудно не понимать, но обойти молчанием – можно. Что и делается в книгах и статьях о Воркуте. Вот, например, в широко распространенном издании "Вопросы и ответы" (№ 225 за август 1969 г.) печатается ко Дню шахтера статья "Тепло из вечной мерзлоты".

"Трассой мужества" названа в ней та самая трасса Котлас-Воркута, которая вся уложена на костях заключенных! С восторгом пишет автор статьи, что "развитие мировой угольной промышленности не знало таких темпов, какие были развиты в советском Заполярье". "Не было еще в истории, – продолжает автор, – такого угольного бассейна, который бы каждый год удваивал добычу". Еще бы! А был ли в истории такой угольный бассейн, в который гнали бы эшелон за эшелоном арестованную рабсилу в сопровождении конвоя?

Окончание строительства "трассы мужества" Котлас-Воркута как раз и позволило во много раз увеличить поток эшелонов зека в Воркуту, после чего и пошли оттуда эшелоны угля в освобожденный Ленинград.

Заканчивается статья многозначительным утверждением: "Создание Печорского угольного бассейна в годы войны – свидетельство мощи и жизнеспособности социалистического общественного строя". Итак, исправительно-трудовые лагеря Воркуты и Инты (в их числе – и каторжные Речлаг и Минлаг) призваны свидетельствовать о том, что мы уже достигли социализма. Ну и ну! Лагерь с заключенными и надзирателями, с карцером и штрафным пайком, с вологодским конвоем, вышками и собаками – как свидетельство положительных сторон ("мощь и жизнеспособность") социализма – это верх цинизма. Поистине, мы получаем удивительно ясные ответы на самые трудные вопросы.

Статья в "Вопросах и ответах" не оригинальна. Во всех газетах, журналах и книгах стройки, созданные лагерным трудом, именуются социалистическими. Воркутинская юбилейная книга хватает еще выше. "То, что сделано советскими людьми за 25 лет в Коми АССР, можно смело назвать революцией". Вот так. Не больше и не меньше.

Официальное наименование лагерных строек от Воркуты до Караганды стройками социализма не может не возбудить вопроса о том, что же такое в самом деле социализм и чем он характеризуется. Умолчание юбилейной книги – не просто умолчание, а огромная по масштабу ложь. И требование не писать лагерных повестей и воспоминаний вызвано не заботой о соблюдении пропорций света и тени, а стремлением замолчать, скрыть от народа правду о Гулаге и его бескрайнем архипелаге…

… И вот нас, эшелон рабсилы, привезли на один из островов архипелага, выгрузили из вагонов и повели, окруженных сталинской заботой и немецкими овчарками, по заснеженным улицам города.

Да это большой город! Какой она стала, наша Воркута! Сколько шахт и терриконов вокруг! А строителей и шахтеров! А людей! А хозяев!

Воркута сильно изменилась за прошедшие десять лет. Впрочем, о переменах мы уже прочли в юбилейных статьях. Единственно неизменное, о чем статьи как раз умолчали, тоже прогрессировало: караульных вышек стало во много раз больше, а на бушлатах "людей" расцвели номера. У иных – по три номера, куда ни повернется человек, он зашифрован.

Несколько дней нас на работу не водили, а читали лекции по технике безопасности, объясняя, каков рудничный газ метан и как его обнаружить с помощью шахтерской лампы. Многое было мне знакомо, за исключением нововведений в самой системе лагерей.

В Воркуте теперь имелись две лагерные системы: Воркутлаг с обычным режимом и Речлаг – с усиленным, т. е. более жестоким. В других местах таким строгорежимным лагерям давали другие псевдонимы: Морлаг, Озерлаг, Минлаг. Осужденных на каторжные работы посылали в Речлаг, режим имел в виду их. Хорошо, а как же мы – те, кто не приговорен к каторге, а все же оказался в Речлаге?

– О, есть разница! – объяснил мне один каторжанин. – Вас называют зека, а нас катээр. У вас два номера, на бушлате и штанах, а у нас три.

Почти все мы, привезенные с подмосковного объекта, попали в Речлаг, хотя и были простые скромные зеки. Обложки наших формуляров – это я видел еще в шарашке, садясь в голубой наш ворон, – были перерезаны наискосок жирной красной чертой. Красный цвет явно приобрел новое значение в руках сталинского аппарата.

В Воркутлаге, на обычном режиме, находились, в основном, социально-близкие – воры, растратчики, убийцы, нашего же брата мало. В Речлаге, напротив, почти сплошь пятьдесят восьмая статья. Если же вору или убийце прибавляли за что-либо статью 58, она перевешивала, он переставал считаться бытовиком и подлежал перевоспитанию в Речлаге. Таким образом, политических у нас вроде бы и нет, но все же они есть. И надо смешать их в амальгаму с карманниками и домушниками, чтобы подчеркнуть – все преступники – просто уголовники. Кроме того, перевоспитание в смешанном контингенте удается лучше – карманники благотворно влияют на инженеров и писателей. Поэтому за побег, например, карали по статье 58, он приравнивался к саботажу – как же, беглец убегает не от решетки, а от труда.

Представьте себе такую, вполне реальную ситуацию: вы сидите в лагере по ложному обвинению, но все ваши апелляции остаются без ответа. И вы решаете бежать – может быть, для того, чтобы самому попасть на прием в Верховный суд. Вас ловят, дают новый срок, на этот раз – за побег, и обижаться вам не на что: получили за то, что действительно совершили. Вот почему осужденному без вины нельзя и мечтать о бегстве, ибо тем самым он создает себе подлинную вину. Жанна д’Арк сказала своим судьям: "Заключенный имеет право бежать". Она и сама делала такую попытку. Ее сожгли на костре. Современный суд, пожалуй, мог бы ее оправдать (если бы прокурор не сумел доказать, что ПО СУЩЕСТВУ она – изменница родины). Но как быть с попыткой к бегству? Значит, оправдать по обвинению в союзе с дьяволом, но обвинить за попытку к бегству.

В Речлаге, среди "чистых", так сказать, политических, осужденных не за побег и не за антисоветскую татуировку, а за вещи, более близкие к политике, преобладали украинцы с Западной Украины (их называли "западниками"), в том числе, немало таких, что служили в отрядах Бендеры.[88] Ту же самую статью 58, пункт первый, имели и солдаты, побывавшие в плену. Затем шли, по той же статье, действительные изменники, всякие полицаи, каратели, бургомистры. Следующие, тоже немалые группы – литовцы, латыши и эстонцы (та же статья, измена Родине). Далее – немцы. Следом – болтуны, осужденные большей частью за анекдоты и террористы, в число которых попали, главным образом, рассеянные люди, второпях схватившие газету с портретом Сталина, чтобы употребить ее не для утренней молитвы. И, наконец, сидели у нас еврейские писатели и инженеры, врачи и рабочие, которым приписали непонятную смесь из космополитизма и буржуазного национализма.

До недавнего времени я думал, что эту смесь умели составлять только следователи Берии. Как я ошибался! Как-то попалась мне книжка "Иудаизм и сионизм" (на украинском языке). Издана в Киеве. Автор – Трофим Кичко, кандидат философских наук. Он пишет: "На первый взгляд кажется, что космополитизм есть прямая противоположность национализму. Однако, это далеко не так. На деле космополитизм есть наиболее законченная форма буржуазного национализма, его оборотная сторона". И тут – знакомое "НА ДЕЛЕ"! До чего сходны приемы доказательства! Говорить "на деле" и "по существу", нимало не пытаясь рассмотреть само дело и само существо. Все они одинаковы, от Сталина до Кичко…

Когда врачи осмотрели нас и распределили по категориям здоровья, в барак явился начальник лагерного пункта со своим помощником по кадрам – начальником ППЧ (планово-производственная часть). ППЧ был капитаном с еврейской фамилией. Держа в руках наши формуляры, он вился вокруг майора мелким бесом. Заглянув в мой формуляр и, вероятно, желая показать, что он носитель идейности и ни в коем случае не пощадит еврея, дабы никто из бендеровцев не подумал чего плохого, он наморщил лоб. Врачи определили мне вторую категорию, что означало – годен для работы на поверхности, но не в шахте.

– А вот этого, – показал он на меня, – гм, вторая категория, на подземные работы не положено. Но вы же знаете, товарищ майор, у нас в шахте не хватает людей. Пошлем его, а?

– Пошлем, хрен его не возьмет!

Не на мне одном капитан демонстрировал свою идейность. Меня назначили в пятую бригаду.

– Завтра пойдешь с нами на развод – сказал бригадир. – Ребята, вот новый лесогон. Только смотри, старик, не подкачай!

Я не был стариком – 48 лет. Многие и помоложе отращивали бороды, чтобы выглядеть старцем – в лагере это стоящее дело. Тебя называют батей и не очень нажимают в бригаде, хотя выработка зависит и от тебя. Я бороду не отпускал, а, как и все желающие, вставал в очередь к банному брадобрею – бритвы в Речлаге строжайше преследовались. Может, кого и коробит описание Солженицына, как парикмахер вытирает бритву о голую грудь клиента, но это – правда. Правда об унижениях, которым лагерник подвергается на каждом шагу, особенно коробит вертухаев, придумавших всю эту систему унижений. Солженицына они ненавидят и клевещут на него именно за то, что он правдив.

Бритвы, ножницы, ножи для хлеба, железные кочерги в зоне не дозволялись. Топоры – тем паче. Однако когда рецидивист намеревался кого-нибудь убить, топор всегда оказывался у него под рукой.

Обыски в бараках производились часто, несмотря на то, что нас обыскивали ежедневно после работы перед входом в жилую зону: не проносим ли мы с производства ножи, топоры, водку и – авторучки. За ними охотились, вероятно, потому, что надзирателям хотелось иметь их.

Подведут нас, группу человек сто и больше. Из вахты выходит надзиратель, иногда – два. Распахиваешь бушлат, тебя ощупывают от шапки до чуней. Кого обшмонали, проходит вперед, но ворота вахты не открывают, пока не обыщут всех.

Водки проносили достаточно, но если ты попадался – твоя добыча переходила надзирателю в качестве трофея, без добавочного наказания. Лагерные строгости применялись в других случаях: отказ от работы, увечье, неподчинение. Кроме карцера-одиночки, сажали в барак усиленного режима – БУР. В БУРе уголовники чувствовали себя неплохо: можно не идти на работу, это главное, и еще можно играть в карты – здесь не шмонали. В обыкновенных бараках играли в козла, карты же отбирали.

БУР запирали на день и на ночь. Да и обыкновенные бараки долгое время запирались на ночь. Дневальные втаскивали многоведерный ушат – он служил парашей. Утром мы по очереди выволакивали его, одевали свои хлопчатобумажные, стеганые на вате бушлаты, чулки из старых телогреек, обували чуни, сделанные из отбывших срок автопокрышек – и шли рубать уголек. Конвой матерился беззлобно, по привычке, но собаки ненавидели запах нашей потной одежды и лаяли, не умолкая.

Конвоиры оставались за воротами шахты. Вступая на ее территорию, мы на всю смену переходили от хозяина к арендатору. Нам платили деньги – не заработную плату, а премиальное вознаграждение. Ты не заработал, тебе дарят деньги, которых могли бы и не дарить. Цени нашу заботу, заключенный! Премиального вознаграждения лишали за разные провинности; лишение зарплаты выглядело бы несправедливостью, а так – все правильно: ведешь себя хорошо – получай награду, провинился – награды лишаешься.

Хозяйственная организация – Воркутуголь – платила за нас лагерю, а он платил нам, прикарманивая большую часть денег за обслуживание, главным образом – на оплату руководящего штата.

Рассмотрев штаты небольшой лагерной единицы, мы сможем понять многое за ее пределами. "Отдельный лагерный пункт", сокращенно ОЛП, включал от трех до пяти тысяч заключенных. Конвой, водивший нас на работу и стоявший на вышках, нес службу охраны. Я буду рассматривать не его, а наше начальство с его штатом, начиная от сержантов-надзирателей до майора – начальника ОЛП. Эти работники несли не воинскую службу, а приравненную к ней службу руководства, учета, запрещения, разрешения, обыска, воспитания, наказания, изъятия, ареста, запугивания и слежки.

Изобретая самый никчемный запрет, тем самым изобретали кучу ненужных должностей с солидной оплатой. Один наблюдает, чтобы запрет соблюдали, другой налагает взыскания за несоблюдение. Третий поощряет соблюдающих, четвертый занимается разъяснением данного мероприятия, как жизненно необходимого для нас. Пятый докладывает шестому об успехах и некоторых рытвинах на пути, а седьмой учитывает их общую трудовую деятельность и начисляет зарплату плюс северные плюс премии за перевыполнение и преданность делу коммунизма.

Непосредственными нуждами заключенных занимались только две службы: хозчасть и санчасть. Но было еще с полдюжины других "частей": планово-производственная (ППЧ), учетно-распределительная (УРЧ), культурно-воспитательная (КВЧ), спецчасть (ее функции – тайна!), затем – следователь, начальник режима, следящий за успешным выполнением всех запретов, далее – заместитель начальника ОЛПа по политической части. Идейная сущность его работы мне не вполне ясна, но нет сомнения, что это была важная работа, раз ее поручили такому важному, толстому майору, всегда отлично выбритому и пахнущему одеколоном. Когда распространяли среди заключенных государственный заем, он вызывал тех, кто подписывался на слишком малую сумму и агитировал их, главным образом тем, что угрожал ограничить переписку. Он и занимался всей этой работой – выдачей льгот и разрешений на то, что не стоило лагерю ни гроша – на право написать лишнее письмо или получить лишнюю посылку.

И, наконец, одна из основных фигур в нашем руководящем штабе – оперуполномоченный – идейный лидер шмонов и подслушивания, гроза ОЛПа, ставящий птички и крестики против фамилии каждого заключенного. Это он брал на карандаш грешников, чинил расправы, награждал карцером и писал рапорты на неисправимых. В лагере ему дали кличку "кум". Кому он приходился кумом? Не иначе как рабочему классу. Он крестил его детей в бездонной купели великого культа.

И всех этих майоров и капитанов, а также сержантов-надзирателей мы должны были содержать своим трудом. Комбинат Воркутуголь оплачивал наш труд, как он оплачивал работу вольнонаемных, но деньги получал лагерь, деливший их на корешки и вершки.

Способы оплаты лагерного труда в принципе те же, что и на воле – норма и сдельщина. Разница лишь в размерах, а также в наименовании – премия, а не плата. Умышленно скудная "премия" лагернику приучала всех наших начальников равнодушно переводить не выполняющих норму на штрафной паек – 300 граммов хлеба да миска баланды раз в сутки – отчего те еще более слабеют и еще хуже ее выполняют. Злобные и мстительные слова "лагерь – не курорт" я слышал не от одних искалеченных своей службой надзирателей, я их и в газетах читал, и не столь давно. Словно бы нет иного выбора: либо Сочи, либо паек, заранее рассчитанный на то, чтобы уморить человека голодом. Норма питания, выработанная для политических заключенных, сама по себе, не говоря уже о режиме, свидетельствует о жестокости сталинизма, который мстит инакомыслящим тайно, если не может убить их открыто.

Не придумай заключенные туфту, не найдись среди прорабов и десятников нормальных сердобольных людей, не исхитрись мы обходить бесчисленные "правила", – от голода и изнурения умирали бы все. Не то что десять, а и пять лет невозможно протянуть на одном лагерном пайке, если работать (ведь именно это предусмотрено при установлении пайка), а не туфтить.

Обязательным условием финансового соглашения между комбинатом Воркутуголь и лагерем было требование, чтобы проданная рабсила систематически повышала производительность труда – без роста производительности нет и роста экономики. Но покупателю было все равно, каким способом заставят нас повысить производительность: путем словесной агитации через КВЧ, или с помощью карцера из рук "кума", или посредством премиального вознаграждения, или хитро сочетая все три метода. Важен результат: уголек – и побольше!

Начальник Воркутугля товарищ Корнев спустил плановое задание до смены, в смене десятник спустил план по бригадам. Все, давайте! Строго говоря, Корнев попросту требовал от продавца рабсилы честного соблюдения условий сделки. Покупатель рабсилы давал нам механизмы, как и вольнонаемным шахтерам, за каждого зека он платил полноценным рублем – не его дело, что больше половины этого рубля попадало начальникам. Механизация приносила увеличение добычи, кто бы ни стоял у врубовки: зека или вольный.

В 1961-62 годах в шахте еще сохранилось немало ручных профессий: навалоотбойщики, лесогоны, крепильщики, люковые. Были механизированы лишь зарубка и доставка.

Работа лесогона, ручная с начала до конца, считалась относительно легкой: дерево легче угля или породы. Но лагерь обязался поставлять доброкачественную рабсилу (для того и врачебные комиссии, определявшие пригодность каждого из нас для подземной работы). От слабосильного работника и отдача меньше. Назначая меня в шахту, идейный капитан смошенничал и подсунул покупателю второсортный товар.

Но раз тебя уже спустили в шахту, земеля, давай ишачь! Трудись, земеля, жми! Ты не к теще на блины приехал, понятно тебе?

* * *

Даже если бы я не попал во второй раз на север, – как забыть? Когда плетешься на шахту, а сзади и спереди идут конвоиры с собаками, тогда не телу одному, а и душе становится холодно в беспощадном синем полусвете северного сияния, обливающего онемелую землю ОЛПов.

Через все небо протянут бесконечный, извивающийся крупными складками сине-зеленый занавес с неровной каймой внизу. Складки занавеса переливаются всеми оттенками того цвета, что недаром именуется в живописи холодным; их перемежают длинные, свисающие вниз узкие хрустально-светлые полосы. Вроде тех звонких хрустальных подвесок, из которых собирали модные некогда абажуры. Так и кажется, что зелено-голубой абажур зазвенит над головой тонким стеклянным звоном.

Но ничто не нарушает беспредельную тишину. Полярное сияние чаще всего видно в ледяные немые ночи… Морозы продолжаются и под апрельским солнцем. В мае оно перестает уходить с неба. В двенадцать часов ночи – условной ночи – оно чуть касается горизонта, но через пять минут снова выплывает, медленно кружась среди багровых волн. А те постепенно бледнеют, становясь сперва серо-оранжевыми, потом серо-голубыми. Серый налет на небе остается вечно. В самое ясное утро небо страдает странной бледностью. Плохо, наверно, высыпается. Всю ночь слышны ему матерная команда да уносящийся к звездам собачий лай.

…Собаки лают. Путь наш долог.

Не вихри ль мировых глубин

Свивают в складки льдистый полог,

Сигналя светом голубым?

Не флаг ли то с планет безмолвных?

Дошлет ли нам далекий дом

Свой слабый зов в ревущих волнах?

По морю странному бредем

За ложь и грязь платить трудом.

* * *

В пятой бригаде работали молодцы не подбор. Бригадир поручил мне доставку леса из снисхождения к моему возрасту. Но снисхождение забывается, когда возникает опасность не выполнить сменное задание и лишиться премиального вознаграждения из-за слабосильного лесогона.

Вознаграждение шахтерам доходило до трехсот (по-нынешнему – тридцати) рублей в месяц, и мы покупали на них маргарин и леденцы к чаю в лагерном ларьке. Чтобы купить их, приходилось стоять по три-четыре часа в очереди, хотя кроме маргарина (и то не всегда), леденцов и гнилого лука в ларьке ничего не было. Лук нам продавали в качестве нагрузки – его выбрасывали тут же, за дверью, а ларечник подбирал и продавал его снова. Очередь он создавал нарочно: если бы начальство увидело, что всей-то работы в ларьке на час-два в день, ему грозила отправка в шахту. Ларечник, зека по фамилии Лобженидзе, за короткое время награбил у нас двенадцать тысяч рублей – их нашли при шмоне зашитыми в матрац. Он, разумеется, делился с кем надо, но и на старуху бывает проруха!

Кроме ларька, завели у нас так называемую "коммерческую" столовую. Далеко не каждый лагерник и, тем более, не каждый день мог позволить себе сходить туда. Для пятой бригады – она считалась передовой – там оставляли на ужин десятка два пирожков с повидлом, по полтиннику штука. В лагерной столовой кормят только два раза в день, ужина не положено. Мы и зарабатывали на пирожки – два раза в день есть – плана не дашь.

Весь в поту, толкаю по промежуточному штреку груженую стойками и обаполами козу (коза – вагонетка для леса, без бортов). Как назло, забурилась при повороте. Пыхчу, поднимаю. Ни с места! Во тьме шахты быстро приближается огонек – бригадир послал подмогу.

– Что у тебя тут случилось, батя? Скорей, скорей, врубовка кончает цикл, крепить надо. Крепильщики ругаются… Ага, забурилась, чертяка! Ты нажми на концы стоек, а я поддам плечом. Стань на стойку. Подпрыгни, жми всем весом. Ай, ай, ай, какой ты легкий! Пусти-ка, я нажму, а ты поддай. Ну, надуйся! Раз-два, двинули! Еще! Еще! Слава Христу!

Сдвигаем, катим до конца рельсового пути. Тут надо разгрузить козу, протащить лес волоком полсотни метров, а там гнать вниз по лаве. Врубовка дошла уже донизу, машинист бешено орет:

– Где ты там с лесом, туды тебя и распротуды, Янкель, Шмуль, Хаим, Мошка, пархатая твоя морда!

Нашелся в бригаде украинский юноша, Миша Смоляк, попросившийся ко мне в напарники. Он сказал:

– Не думайте, Михайло Давидович, что все мои земляки такие, как врубмашинист. Я его уже пробирал.

Миша Смоляк стыдился за своего земляка. Осудив его, он вступился за честь своего народа. Бендеровцем Смоляк не был. Его, солдата Советской армии арестовали за "украинский национализм". Если любовь к своему народу при уважении к другим есть национализм, то Миша грешен.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.