Могила Годольфина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Могила Годольфина

«В шекспировские времена у англичан наибольшим спросом среди конных пород пользовались: барб – из Турции, наполитано – из Италии и хинет – из Испании. У Шекспира в «Ричарде II», «Гамлете «и «Отелло» упоминается барб, знаменитый своей резвостью и выносливостью».

Шекспировская энциклопедия

Неподалеку от Кембриджа, на холме, спит вечным сном Годольфин Арабиан, он же Барб, родоначальник чистокровной скаковой породы.

В Кембридже есть что посмотреть, где преклонить колени. Здесь заведывал кафедрой Ньютон, там учился Дарвин, вот лаборатория Резерфорда… «А там, – указывают, – могила Годольфина».

Но указывают взмахом руки, за город куда-то. А в Англии общество – классовое, классы – те же барьеры, их и на коне не перескочишь.

– Знаете, – говорят, заметив, что я все посматриваю туда, на холмы, – либо лошадьми торговать, либо изучать литературу!

Действительно, было дело, торговал я в Англии нашими лошадьми, хотя и сейчас программа перегружена, но сердце не камень или, как говорят на конюшне, порода сказывается – тянет туда, где спит вечным сном великий конь, совершивший в скаковом мире примерно то же самое, что в мире науки сделал Ньютон.

Кстати, они – современники. Имя Годольфин Арабиан означает Годольфинов Араб, то есть конь принадлежал Годольфину. Ньютон был хорошо знаком с лордом Годольфином-старшим, отцом хозяина знаменитой лошади. В то время Ньютон заведовал кафедрой в Кембридже, а по соседству, в Ньюмаркете, на холмах Гог-Магог, Годольфин-младший основал в своем имении конный завод. Так что из Кембриджа до могилы легендарного скакуна рукой подать, но – попробуй! Сам Чарльз Сноу сделал мне выговор за попытку сочетать литературоведение с коневодством. Придет время, пора будет мемуары писать, так и скажу: «Лорд Сноу отсоветовал». Одним словом, колесо истории пошло обратным ходом. Если когда-то тренер говорил: «Плюнь ты на этих писателей и давай лошадей поить!» – то известный писатель в отношении лошадей предостерег: «Вас могут понять неправильно».

– Кони и книги – разве это не в традициях английского спортсменства?

Сноу пояснил:

– Помимо традиций спортсменства, у нас есть и традиции снобизма.

Вопрос о снобизме и скачках стоит очень остро, я мог сделать такой вывод из беседы с другим известным английским писателем.

– Что?! – и Пристли сверкнул глазами.

Гром и молния вызваны были вопросом, как он смотрит на лошадей. Еще древние знали: ключ вдохновения бьет там, где конь ударит копытом. Зконодатель английской поэзии Филип Сидней, чьи взгляды воздействовали на Шекспира, поэтическую программу начинал с конюшни. Гете говорит, что поэтические силы проснулись в нем после того, как он упал с лошади. У Толстого сказано: «Как меня стукнула об землю лошадь и сломала руку, так я сказал себе, что я – литератор». Правда, Фолкнер упал с лошади и не только перестал быть писателем, он – погиб, но трагическое исключение лишь подтверждает правило. Фолкнер до старости лет рисковал садиться на дурноезжий молодняк, а тут действительно важна выездка. Законы поэтического мастерства Сидней выводил из бесед с берейтором, профессиональным объездчиком. Так что, казалось, естественно с писателем, к тому же писателем сугубо английским, завести разговор о лошадях.

Пристли стал, однако, сумрачен:

– Почему вас интересуют эти лошади?

– Видите ли… я… я когда-то ездил верхом.

– А я всю жизнь хожу пешком! – отрезал Пристли.

Странно, в книге его воспоминаний есть фотография – он верхом на муле. Оседлавший мула не совсем лошадник, но согласитесь, его также нельзя считать вполне пешеходом. Все же вопрос о лошадях занимал Пристли глубже, чем могло показаться. С точки зрения пешехода, он проделал разрез или, лучше сказать, разнос английского общества, обрушившись на тех, кто пытается как-нибудь возвыситься – в седле, в министерских креслах, в глазах публики: страсть к лошадям Пристли рассматривал как предрассудок, всадник – символ сословной спеси.

– Повторяю вам, я пешеход! – гремел Пристли. – И скоро мы вас, конников, вышибем из седла!

Декларацию пешехода он подкрепил энергичным жестом, напоминавшим, впрочем, кавалерийский взмах шашкой.

«Пора уточнить соотношение факта и вымысла в литературе» – с таким тезисом прибыл я в Кембридж. А в Кембридже на этот счет были разработки фундаментальные. В труде «Великие писатели» знаменитый доктор Л. раскрыл, что такое серьезное литературное мастерство. В «Основах критического анализа» прославленный профессор Р. развил идею о том, что всякий постигает книгу в меру своих сил: один смотрит Шекспира как кровавый боевик, другой как трагедию мысли.

Доктор Л. и профессор Р. были тоже выдающимися реформаторами. Упоминая любого из них, тут же говорили: «Неужели он еще жив?» И при этом не хотели сказать ничего плохого. Напротив, эти два кембриджских светила уже давно оказались приобщены к сонму классиков, и стало принято говорить: «Еще Сократ указал, а профессор Р. разработал»… или «В один голос с Аристотелем доктор Л. утверждает…». Странно было думать, как люди, стоящие на короткой ноге с вековыми авторитетами, могут попирать грешную землю наряду с нами.

– Видите ли, – предупредили меня, однако, – доктор Л. плох, а профессор Р. стар, так что следует выбрать удачный момент…

Ситуация осложнялась еще и тем, что, усердный читатель труда «Великие писатели» и «Основ критического анализа», я в них… изверился. Конечно, есть законы мастерства. Но в чем они? В подборе удачных слов? Как же объяснить тогда, что живут и Гамлет, и Робинзон, и Гулливер, столетия живут, хотя большинство узнает о них из книг, написанных совсем другими словами, не теми, какими написали их Шекспир, Дефо, Свифт: ведь чаще всего читаем мы переделки. Когда-то в России самой популярной шекспировской строкой считалось «Страшно! За человека страшно мне». Театр замирал, как только произносил это Павел Мочалов. Но ведь строку переводчик вставил от себя.

* * *

Вот и Лондон. Вот Тауэр. Нет, не Шекспир, не Ричард Третий и не принц Кларенс, утопленный в бочке малаги, вспоминаются мне при взгляде на эти седые башни, ров и изгородь…

…Слышу стук копыт о настил, и мотор автобуса – движемся через Лондон в графство Кент, где будет аукцион наших лошадей. Наездник Катомский, жокей Гришашвили… Мы были первыми! Кони застоялись. Нетерпеливо стучат. А мы сидим на сене. Башни Тауэра проходят за окном нашего фургона. «Там казнили английских королей», – говорю Катомскому с Гришей. «З-замолчи, с-скотина!» – кричат они жеребцу Мой-Заказ, который нас особенно довел своим стуком. И в памяти у меня теперь при виде Тауэра звучит назойливое копыто.

…А вот профессор Самарин Роман Михайлович, и я с ним, его ученик, недавний выпускник Московского университета, а с нами еще профессор Ефимов, и здесь мы стояли, у той же изгороди, у тех же ворот, где и сейчас возвышается вроде бы тот же самый гигант-гвардеец. «Следы в песках времен»… Различаешь уже не только наслоения далеких эпох, перебираешь страницы личной летописи.

– Брось ты этих королей, – сердится Катомский, – и подкинь жеребцу сенца, а то ведь покоя не дает. З-замолчи!

И Тауэр проходит мимо нас.

– Не бойся, Роман Михалыч! Говорю тебе, не бойся, подходи! – так Ефимов предлагал Самарину как следует рассмотреть гвардейца.

Самарин был человеком совсем не робкого десятка, но Ефимов предлагал приблизиться к часовому вплотную, так, чтобы только чугунная решетка разделяла нас. Дело шло к вечеру, спускались сумерки, старинный замок-музей был уже закрыт, публики вокруг почти не наблюдалось, и часовой не терял времени даром. Неся службу, картинно возвышаясь в своей золотой каске у ворот, он то и дело наклонялся за столб, а там у него была припрятана девушка. И надо полагать: «Позволь губам моим, двум пилигримам, мой сладкий грех лобзаньем искупить» (как говорит Шекспир).

– Подходи же, Роман Михалыч, подходи без страха! – твердит Ефимов.

Александр Иванович Ефимов был первым нашим профессором русского языка, приехавшим читать лекции в английских университетах. Мы же с Романом Михайловичем составляли нашу первую делегацию на Шекспировской конференции, которая должна была состояться в Стрэтфорде, на родине Шекспира. Мы были первыми! Но Ефимов приехал в Англию раньше нас и уже чувствовал себя здесь старожилом.

– Не бойся, говорю тебе, у них тут это просто!

Обжившись в Англии, Ефимов взял себе за правило нарушать все английские традиции и порядки, какие только мог нарушить. Заядлый рыбак, он ловил рыбу в Кенсингтонских прудах, а там ясно написано: «Поймал – отпусти», Ефимов же, подцепив на крючок какую-нибудь корюшку (судьбу которой обсуждали члены Пиквикского клуба), клал трепещущую рыбку в карман, приговаривая: «Вот еще, стану я заниматься этой…» Дальше он выражался вполне по-русски, но не совсем университетски. Александр Иванович вышел из той среды, что получала и азы, и профессорские звания прямо в первом поколении. Но человек живой, одаренный, восприимчивый, отзывчивый, он несся через пропасти и кручи, как бы не замечая их. Матерая английская профессура смотрела на него с умилением. Истосковавшись по «истинной славянской душе», британцы получали от Ефимова нашу душевность в таких количествах, что, казалось, они ее как-то специально упаковывают и сохраняют про запас. Один профессор-патриарх, уже приближавшийся к пенсионному возрасту, поделился с Ефимовым своими горестями: порядки в Англии жесткие – что можно, то можно, а что нельзя, то нельзя – шестьдесят пять стукнуло, и до свидания!

– А ты приезжай к нам, – говорил ему Ефимов. – Брось все и приезжай. Не бойся! Будешь читать не только до седых волос, а хоть до полной лысины. У нас это просто. Говорю тебе, приезжай! Не пожалеешь.

Настойчивой ефимовской рекомендации английский славист не последовал, но – слезы выступили на глазах у старика.

А Самарин не стал – он родился уже все знающим. Вышел из старинной профессорской среды, и в нем, выражаясь все так же по-лошадиному, сказывалась порода. Как смотрели на него английские коллеги, «отцы шекспироведения»! Сначала, надо признать, несколько побаивались. Робели. Ведь мы были первыми. А ну, как выйдет на кафедру красный шекспиролог, приехавший с каким-то молодым шпингалетом (ясно, комиссар при профессоре), и начнет свою р-революционную пропаганду… Но уже на второй день, хотя еще не прошло ни одного заседания, Самарин был англичанами совершенно усвоен. На второй день им обоюдно казалось, что они знают друг друга давным-давно, поколений пять-шесть подряд, лет сто.

В тот раз, возле Тауэра, мы долго еще стояли в меркнущем лондонском воздухе. Самарин размышлял вслух об истории, о наслоении эпох, сравнивал стили, упоминал имена, цитировал. «Все ты знаешь, Роман Михалыч, все знаешь», – с удовольствием слушая его, приговаривал Ефимов. А я, признаюсь, и половины не понимал. Не успевал за сложными сопоставлениями. Так и сказал:

– Слушаю вас, Роман Михайлович, и плохо понимаю.

– А чего ж ты, брат мой, хочешь? – включился Ефимов. – У тебя против самаринского образованьице слабенькое.

Тут меня даже обида взяла:

– Простите, но кто мне дал такое слабое образование!

От этой дерзости оба моих прежних профессора сначала опешили, а потом расхохотались. Это прямо здесь, где стою сейчас, у ворот Тауэра, а чуть подальше проезжали мы с лошадьми.

– Простите, – обратилась ко мне одна из наших преподавательниц (мы приехали целой группой вести занятия и научную работу), – вы не знаете, в какой башне была заключена Мария Стюарт?

Был бы на моем месте Самарин! «Извините, не могу сказать». Вечером выяснил: Мэри, королева шотландская, была казнена в замке Фотерингей, в графстве Нортхэмптон. В Тауэре она никогда не была. Зато все читали «исторические» романы. Нет, пора, наконец, выяснить, что сильнее – правда или вымысел?

* * *

Вдруг библиотекарь кэмибриджского колледжа Троицы, куда я получил доступ, обратил мое внимание на статью в местной газете:

– Смотрите, по вашей части!

Смотрю и глазам своим не верю. Как, и это здесь, в Кембридже? Под рубрикой «Известно ли вам, что…» рассказывалась – в который раз! – история Годольфина Арабиана. Странно. Этой лошади посвящена целая литература: новеллы, романы и специальные иппологические исследования. Естественно, именно здесь вспомнить Арабиана, он же Барб, его реальную и литературную историю. Но, отправляясь в Кембридж, я надеялся, что найду здесь не какую-то беллетристику, а просто правду. И вот читаю: «По Ньюмаркетской пустоши под расшитой попоной на позолоченных поводьях ведут вороного жеребца».

Так излагал дело местный корреспондент, будто ведя репортаж с ипподрома, помещавшегося все на той же Ньюмаркетской пустоши, по которой когда-то вели Годольфина Арабиана. Кое-что в репортаже было верно. Ньюмаркет – старейший английский ипподром. Дефо, любитель лошадей и правительственный информатор, бывал здесь среди зрителей, не говоря уже о том, что сам король выступал в качестве жокея. Именно королевское участие прибавило скачкам особую привлекательность в глазах известной публики. Публику эту описал Дефо. Он вообще первым описал Ньюмаркет (как первым описал самочувствие человека на острове, а также – «одиночество в толпе»), и с тех пор сцена скачек стала своего рода эталоном литературного мастерства: не можешь как следует описать скачки, проходи дальше, не задерживай других!

Скачки описывали с точки зрения зрителя, с точки зрения всадника и, конечно, с точки зрения лошади. Понимавший в лошадях Дефо смотрел взглядом знатока на скакунов и взглядом сатирика – на толпу. «Ах, Ньюмаркет!» Еще бы! В седле сидит сам король, а кругом принцы, принцы и герцоги. Правда, многие английские принцы плохо говорили по-английски, потому что были французского, голландского и немецкого происхождения. Многие герцоги стали герцогами только вчера или даже прямо сегодня. Ведь это были революционные или, вернее, послереставрационные времена: произошла в Англии буржуазная революция, республиканский строй не удержался, но и реставрация не была возвращением к старому. Куда же возвращаться? Эту полуреставрацию назвали «славной революцией»: власть взяли новые хозяева, которые, однако, жить хотели по-старому. Некто Джон Черчилль, например, получил титул герцога Мальборо и такой дворец в придачу, что под бременем затрат на его строительство и содержание затрещал государственный бюджет.

Свои владения возле Кембриджа на холмах Гог-Магог лорд Годольфин получил в те же времена. Такие карьерные успехи кружили головы, жизнь представлялась скачкой на Большой приз. Поощрение конного спорта считалось признаком хорошего тона. Именно тогда и зародились эти две традиции, о которых говорили Сноу и Пристли, – спортсменство и снобизм. А лошади, что ж, они всегда лошади: верные, благородные животные, – именно так смотрел на них Дефо. Он занес в свою путевую книгу замечательный факт: два скакуна до того перенервничали, что даже Богу душу отдали. Только как они скакали! Быть может, некогда это и представлялось скачками, но на взгляд современный, то была езда шагом. Зато все преобразилось некоторое время спустя, когда один за другим здесь стали выступать потомки небольшого вороного арабского жеребца.

Годольфинов Араб передавал потомству свою резвость, свой неукротимый пыл, свое сердце. У него был только один недостаток – рост. Маловат был великий конь, маловат: от земли до холки сто пятьдесят два сантиметра. По нынешним понятиям зачислили бы его не в лошади, а всего-навсего в пони, потому что настоящий лошадиный рост начинается со ста пятидесяти пяти, по меньшей мере. Но времена меняются, и все мы, включая лошадей, меняемся вместе с ними. Главное из достоинств, которыми обладал Годольфин Арабиан, обозначается у конников понятием «класс» или «кровь», и с этой точки зрения каждый понимающий сказал бы, что в небольшом коньке было «много лошади», то есть породы. А на Ньюмаркетскую пустошь привели Арабиана символически, ради того, чтобы собственными глазами смог он убедиться в торжестве своей крови, в прогрессе резвости, которую показывали на скаковой дорожке его дети.

Это все так. Но кто он и откуда, этот феноменальный Арабиан?

«Подобно сказке о Золушке, жизнь Годольфина Арабиана – романтичная история. Началась она в 1731 году (год смерти Дефо, спустя четыре года после кончины Ньютона), в тот момент, когда по приказу тунисского бея восемь берберийских жеребцов были отправлены на борту корабля французскому королю Людовику XV» – так повествовала кембриджская газета. Помните, в «Мертвых душах» разные небылицы рассказывает Ноздрев? Рассказывает, выдумывает, сам верит и заставляет верить других, а все за счет правдоподобных деталей. Сами собой, говорит Гоголь, представились такие подробности, что от них нельзя было отказаться. И как тут быть, как, в самом деле, отказаться от ярких красок в «сказке о Золушке» на лошадиный манер?

А знаток уже здесь, с первых строк, поймал бы автора за руку, сказав: «Простите, вы противоречите самому себе. Сначала речь шла об арабской породе, а теперь вдруг вы говорите о берберийской». И знаток, разумеется, будет прав. На уровне знатоков спор и теперь еще не решен, так окончательно и не ясно, был ли Арабиан арабом или же был бербером, он же барб – так иначе произносится бербер. У Роланда и у шекспировских королей – барбы. В старинных книгах, где Годольфинов конь упоминается, его называют то Арабиан, то Барб. У него была целая серия кличек. Изначально именовался он Шам, что значит «Араб» по-арабски, а, кроме того, по масти и крови величали его Черный Принц.

Мы не можем сейчас вдаваться в значение подобных отличий, этих «тонких разграничений» (как сказал бы доктор Л.), но с точки зрения «уровня достоверности» (термин профессора Р.) достаточно учесть, что колебания между разными оттенками породы и мастей еще не имеют принципиального значения.

Итак, из Туниса лошади попали во Францию. Но как Арабиан оказался в Англии? В силу каких причин арабские лошади не пришлись ко двору, французскому двору? Обычная и достаточно красочная версия сводится к тому, что французы арабских лошадей просто проглядели. А те, кому вовсе не жаль красок и слов, добавляют: сам король испугался маленьких норовистых «варваров». Короче, король стал смотреть дареным коням в зубы. Некоторые, прямо на правах очевидцев, описывают, как при виде арабских коней Людовик в недоумении пожимал плечами, а конюх-араб, сопровождавший живой подарок, не мог понять замешательства придворных. В некоторых версиях подробно описывается недоумение короля, а в кембриджской газете приводилось даже имя конюха.

Но, конечно, ни один знаток не подпишется под этими «красками». Более того, один из знатоков того времени, виконт де Манти, видел Арабиана (он же Барб) и оставил описание, которое, как говорится, изобличает в нем, виконте, человека, полностью понимавшего, что же он видел, а именно – прекрасных форм породистую лошадь. Это нам так удобно, ради сюжета, думать, будто все дело в том, что – не поняли, а на самом деле все обстояло иначе. «Он был прекрасно сложен, – свидетельствовал современник, – утонченно пропорционален, сухожилия точеные, ноги, как из железа, и поразительно легок на ходу»…

Почему этим лошадям не нашлось места в конюшнях Версаля? Ответа просто нет. Известно лишь, что одного из арабских коней, которому суждено было стать Годольфином, купил мистер Кук, англичанин. Как и почему, неизвестно. Но именно этот пробел и заполняет первая из наиболее красочных новелл о судьбе Годольфина Арабиана.

«…Мистер Кук почувствовал сильный толчок в плечо, повергший его в пыль на землю. Англичанин был опрокинут водовозкой» – так описывает первую встречу мистера Кука с Арабианом известный французский писатель Морис Дрюон.

Мне удалось с ним беседовать – о лошадях, и Дрюон подтвердил, что не претендует на специальную точность. Он просто следовал уже сложившейся традиции. А начало этой традиции положил еще в прошлом веке его соотечественник, романист, тогда тоже очень популярный, Эжен Сю. Насколько Эжен Сю был близок к лошадям, мне проверить пока не удалось, но и без того известен его повествовательный принцип: «К чертям факты!» И появились взамен фактов подробности, от которых, в самом деле, трудно отказаться. В особенности от этой бочки. Но у писателей свои права на вымысел, а ведь бочку не забыла и газета. Только в газете все излагалось по газетному, информативно: «Гордый Шам был вынужден влачить водовозку по мощеным улицам Парижа».

И доктор Л., и профессор Р. в один голос утверждали (вместе с Гете), что понять текст как следует можно, лишь побывав там, где текст был написан. Но, читая все это там, в Кембридже, я просто не мог понять, где нахожусь. Можно понять бойкого беллетриста старого пошиба, работавшего под девизом «Плюю на правду!». Можно понять нашего современника, который пишет, так сказать, в духе «охотничьих» рассказов, где вымысел имеет свои границы и права. Но текущая, к тому же местная, пресса!

* * *

В библиотеку и на лекции я отправлялся пешком, через весь город.

…Спешит на работу молодая женщина. Идет мне навстречу, прижимает одной рукой книгу, переплет которой смотрит на меня, и я читаю: ANNA KARENINA. В мягкой обложке. Массовый тираж. Туманным британским утром. Как будто, так и надо. Все на своих местах. За спиной у меня возвышаются остроконечные средневековые шпили. На меня надвигается – TOLSTOY. Женщина идет торопливо, даже стремительно, но если уж запаслась книгой, то ей еще и ехать придется. Наверное, путь неблизкий. Сейчас она сядет в пригородный поезд или в междугородный автобус, сядет, раскроет эту книгу и… Ах, был бы на моем месте Александр Иванович Ефимов, уж он бы робеть не стал. «Мадам, моменто!» – и на своем особом эсперанто сумел бы выяснить, почему англичанка выбрала русский роман под названием «Анна Каренина» и что о прочитанном думает.

В аудитории вижу перед собой совсем молодые лица. Это школьники и студенты, изучающие русский язык. Народ, как и у нас, деловой, прагматический, им вынь, да положь ответ на экзаменационный вопрос, так, чтобы потом и в книгу заглядывать было бы не нужно.

– Скажите, а можно Чичикова считать воплощением абсолютного зла?

– Можно.

– А может быть, нельзя?

– Может быть, и нельзя.

– Что это вы так индифферентно отвечаете? Вы уж нам определенно скажите, а мы запишем.

– Так ведь что же тут можно сказать определенно, если так «Мертвые души» рассматривать?

– А нам «Мертвые души» не задавали. У нас только один вопрос: «Чичиков как абсолютное воплощение зла».

* * *

В истории Годольфина Арабиана кембриджская газета не только приводила подробности, так сказать, «известные», но добавляла новые, буквально зажигательные.

«Падаль проклятая! – и водовоз угрожающе поднял кнутовище, тут мистер Кук схватил его за руку», – было у Мориса Дрюона. А в газете было так: водовоз не кормил Арабиана, надеясь таким путем усмирить его пылкий, совсем не нужный в извозной работе нрав. Конь ослабел настолько, что упал прямо в оглоблях. А водовоз зажег у него под пузом огонь, чтобы тем самым взбодрить лошадку. «Но мистер Кук остановил его»… По всем версиям, мистер Кук и водовоз быстро сторговались, поскольку обе стороны были заинтересованы в сделке. Только в сумме имеются расхождения – между авторами. Морис Дрюон, например, говорит о семидесяти пяти франках, газета называет пятнадцать луидоров, между тем один луидор – двадцать франков.

Все это еще мелочи, еще бледные краски по сравнению с теми, что появляются в дальнейшем течении той же истории.

Известно, что арабский конь был переправлен через пролив и поставлен в конный завод мистера Кука, находившийся соответственно в Англии, в графстве Дерби. Однако вскоре завод остался без хозяина – мистер Кук умер, завещав всех кобыл своего завода лорду Годольфину. А жеребцов, в том числе и Арабиана, унаследовал некто Роджер Вильямс. Тогда лорд-коннозаводчик купил у наследника арабского жеребца, и Арабиан, став Годольфином, был переведен под Кембридж, на холмы Гог-Магог. Жеребцу, как видно, знали настоящую цену. Но в рассказах мы найдем нечто совершенно другое. Оказывается, именно в заводе лорда Годольфина попал Арабиан в положение Золушки. Достоинств его и здесь не признали. На первом месте в заводе числился жеребец Гобгоблин, что означает Дьявол, и своей клички жеребец стоил…

* * *

– Проходи, Роман Михалыч, проходи, не бойся, – руководил, как обычно, Ефимов, уже знавший здесь, кажется, каждый закоулок.

Кто поверит, что мы с ними оказались в числе последних, еще ходивших по старому Лондонскому Сити?

«В Москве два университета: старый и новый», – говорил Чехов, и не всякий московский старожил сразу объяснит, какие университеты имеются в виду. В Лондоне новому человеку тем более не сразу становится понятно, что здесь не только два университета, но и три города: Сити, Вестминстер и Заречная сторона. И хотя Вестминстер может гордиться башней с часами Биг-Бен, зданием парламента и королевским дворцом, все же Сити – это Сити, исторический центр. И представьте себе, что самой лондонской части Лондона больше не существует. И это в стране, название которой, как правило, отождествляют с понятием о старине и соблюдением традиций.

Названия некоторых улиц сохранились, и чтобы понять, что здесь произошло, надо отправиться на угол Фор-стрит и Вуд-стрит, Передней и Лесной, где родился Дефо. Но дело сейчас не в Дефо. Там сказано: «Здесь в августе 1940 г. упала на Лондон первая фашистская бомба».

Фашисты били с расчетом. Очень точно. По культуре. В библиотеке Британского музея вместо уникальных старинных книг я получал свои заказы обратно с пометой «П». Погибла во время войны – книга. В некоторых книгах о Шекспире, вышедших уже после войны, можно увидеть фотографию здания, где когда-то шекспировские актеры играли «Комедию ошибок», под фотографией указание – разрушено во время войны. Сити восстанавливать не стали. На месте лабиринта из узких кривых улочек, где испокон века селились истые горожане, – люди деловые, мастеровые, торговые, где комнату у парикмахера снимал Шекспир, в семье свечного торговца родился Дефо, а в семье конюха Джон Китс, – на месте этого лабиринта вознеслась гигантская конструкция, включающая небоскребы, переходы, магазины, подземные гаражи. Впечатление таково, будто это лабиринт, поставленный дыбом. Подобие грандиозного каменного взрыва. Но построено все это было совсем недавно, и, стало быть, мы с Самариным и Ефимовым еще ходили по старому, пусть полуразрушенному Сити.

– Проходи, Роман Михалыч, не бойся!

И мы погрузились в традиционный английский дым и говор. Нас, кажется, здесь уже ждали и даже знали. Нет, никто нас не звал, не приветствовал и вовсе не обслуживал. Просто стоило нам переступить порог паба, иначе говоря, пивной, и веками устоявшаяся атмосфера усвоила нас. Ефимов протолкался к стойке, я – за ним, думая, что ему надо как-нибудь помочь с переводом. Куда там! На своем особом английском языке он уже успел выговорить какое-то одно неимоверно длинное слово – «Ван-лардж-бир-энд-смал-три», в сущности, целую фразу, которую я не понял, но которую прекрасно понял человек за стойкой, и вот уже мы сидели втроем за столиком в самом углу, а перед нами высились три кружки, а рядом с ними еще три наперсточка.

– У них это просто, – сказал Ефимов.

Дым реял клубами. Гудел разговор. Мы были как бы вместе со всеми и в то же время совершенно одни.

– Тут рядом на Хлебной улице находилась таверна «Русалка», и в ней с друзьями-драматургами бывал Шекспир, – сообщил Самарин.

– Таверна – это не то, – заметил Ефимов, на практике постигший тонкие различия среди подобных заведений.

Самарин уже было начал лекцию об эволюции таверны через эль-хауз к пабу, как вдруг вокруг нас мы заметили некое брожение. Это явно противоречило английским традициям. Есть у англичан такое особое понятие «прайваси». По существу, оно означает частную неприкосновенность. Значит, ты сам себе хозяин и даже смотреть в твою сторону не положено. Вокруг нас происходило нарушение прайваси. Нас разглядывали. Возле нас кружили. Наконец, один из посетителей, молодой парень, не выдержал и спросил:

– Вы откуда?

– Моску, – ответил Ефимов.

Тут уж загудело и забродило, будто в пивной бочке. Парень на правах старого знакомого, хотя и без особого приглашения, подсел к нам и чистосердечно признался:

– Впервые в жизни вижу людей из вашей страны.

Дальнейшее сохранение нашего прайваси оказалось совершенно невозможным. Парень, уже на правах антрепренера, открывшего некое «Московское ревю», энергично руководил допуском в наш угол. А с нашей стороны ключом била энергия Александра Ивановича Ефимова. Он уже тоже всех знал, всех понимал, и все понимали его, глядя на него с изумлением: «Москвич». За полночь. В старом Сити.

Ничего этого уже нет. Там громоздятся мощные конструкции.

Спускаюсь по витому съезду к гаражу. Где-то здесь был угол Монастырской и Серебряной. «О, притупи ты, Время, когти льва» (Шекспир). Здесь у парикмахера когда-то жил этот самый квартирант. Приезжий он был, из провинции. А работал за рекой. Положим, какая работа! Так, развлечение. Театр. А возвращаясь в Сити после репетиций и спектаклей, он иногда проводил время неподалеку, на Хлебной, в таверне «Русалка».

– Сэр! – раздается у меня за спиной.

Может быть, я нарушил прайваси? «Нет, сэр, вы нарушили правила уличного движения». Действительно, у начала спуска надпись: «Только на автомашинах! Пешеходам во избежание опасности вход строго запрещен» Да, видно нужно быть незабвенным Александром Ивановичем, чтобы нарушать английские порядки и ходить там, где написано «Не ходить!», тащить карасей, где написано «Брось обратно в пруд!» Но все равно ступить на землю, где когда-то ступал квартирант парикмахера, невозможно, ее можно только утюжить колесами.

* * *

…И вот между Дьяволом и Принцем состоялась схватка за кобылицу Роксану.

«Черный Принц обезумел от ярости, стал на дыбы и бросился на своего соперника. Напрасно конюхи тянули, что было сил за поводья, Араб Годольфин разорвал их и вырвался на волю. На глазах у всех служителей конюшни начался беспощадный бой. Воздух наполнился густой пылью, летающей соломой и стуком подков о землю. Тяжелый Гобгоблин, не привыкший к подобному обращению, не был подготовлен для борьбы. Он пытался атаковать противника, но оказался неповоротливым и беспомощным против неистовых, стремительных, молниеносных наскоков маленького Черного Принца. Очень скоро ударами копыт и укусами Араб Годольфин убил великана Гобгоблина».

Так описан решающий момент в новелле Дрюона «Черный Принц». Да, краски и слова! После этого естественно допустить, что наградой за мужество Арабиану служила любовь Роксаны и – недовольство лорда Годольфина. Правда, по одной версии, лорд Годольфин вовсе не рассердился на самоуправство Арабиана. Напротив, проникся к нему уважением. Лорд будто бы сказал: «Посмотрим, каков будет приплод». Так, в частности, пишет Морис Дрюон. Но в газете говорилось по-другому, с другими деталями: «Лорд Годольфин побелел от ярости, когда ему доложили о случившемся. Потомство Роксаны от какого-то неизвестного пришельца! И он повелел удалить Арабиана из своего завода на два года, в ссылку».

Трудно, очень трудно отказаться от таких подробностей, но… им противоречат даты, упрямые даты. Грозный соперник Арабиана, жеребец Гобгоблин, не выдуман, только не могли они соперничать из-за Роксаны. Какой бы он там ни был Гобгоблин, но в заводе появился лишь после того, как не стало ее, Роксаны, которая, надо отметить, тоже не выдумана. А «брак» Арабиана с Роксаной действительно состоялся, так сказать, законным и самым прозаическим порядком, о чем была сделана соответствующая запись в племенной книге.

Эти записи изучила Леди Вентрорт, та самая, с которой мне предлагал наладить переписку мистер Форбс. Несанкционированные контакты не поощрялись, и лишь позднее я узнал, что за возможность оказалось мной упущена. Она была правнучкой Байрона! «Мы присутствуем при схватке Арабиана с Гобгоблином, и жеребцы у него дерутся, стукаясь лбами», – так, листая страницы Эжена Сю, писала правнучка поэта, владелец конного завода (у неё Буденный покупал лошадей), знаток скаковой породы и автор работ по истории породы. Дальше с иронией, достойной своего прадеда, она добавляет: «Кормилицей у Эжена Сю была скотница, так он, вероятно, хорошо запомнил ее сказки». И с байронической решимостью леди Вентворт атаковала романтических сочинителей. Она отыскала изображение Арабиана, писанное с натуры и задала вопрос: заводчик заказывает портрет коня и, будто бы не зная цены этой лошади, держит ее в черном теле, на положении Золушки! Может ли это быть?

* * *

Лекции для англичан, изучавших русскую литературу, проходили в Лондоне, а в пяти минутах от университетского общежития, куда поместили нас вместе с нашими слушателями, находилось старинное протестантское кладбище, и я туда, если было время, заглядывал.

Сразу, как войдешь, справа – Дефо.

Над могилой небольшой белый обелиск, поставленный только в конце прошлого века. А старая плита с могилы пропала. Если учесть, что человек, нашедший в той могиле свой последний покой, всю жизнь не знал покоя, ведя отчаянную религиозно-политическую борьбу, то не исключено, что это была заочная месть каких-то врагов. Потом плита нашлась в изгороди у одного фермера, который понятия не имел, как попала к нему каменная доска с надписью «Даниэль Дефо, автор Робинзона Крузо». Разобраться в той борьбе, ради которой создатель современного романа непрерывно писал памфлеты, трактаты и поэмы, за давностью лет и в силу путаности всех противоречий не представляется возможным. Утешением нам может служить тот факт, что в этом временами не мог разобраться сам Дефо. Однажды, потеряв всякую ориентацию, престиж, отторгнутый от дел, он, используя невольный досуг, написал примерно за два месяца «Необычайные приключения Робинзона Крузо». В списке его сочинений, составленном хронологически, книга числится под № 412.

А с Самариным стояли мы когда-то возле шекспировской могилы. В Стрэтфорде-на-Эвоне, в церкви Святой Троицы. На плите надпись: «Будь проклят тот, кто потревожит мои кости». Когда в конце восемнадцатого века плита дала трещину, то каменщики, которые ее ремонтировали, даже заглянуть внутрь боялись. Но что означает эта угроза? Тогда же примерно возник и «шекспировский вопрос»: кто написал пьесы Шекспира? Хотя современники ничуть не сомневались в том, что Шекспира написал Шекспир, позднее, когда пропали рукописи и прервалась прямая линия преданий, стали во всем сомневаться. А тут еще такая угроза! В нашем веке за это дело взялись серьезно, и что же выяснилось? Шекспир, видимо, опасался того, что сам же изобразил в «Гамлете», в сцене на кладбище: одного выкапывают, другого на его место кладут – теснота, в особенности, если учесть, что каждому хотелось лечь поближе к Всевышнему. А Шекспир, как самый видный человек в Стрэтфорде, похоронен был прямо у алтаря. Завидное место! И хорошо еще, если бы просто выкидывали, но шекспирологи доискались до сведений о том, что здесь же возле церкви устроен был специальный склад для костей. Из них варили мыло. «Великий Цезарь ныне прах и тлен и на замазку он истрачен стен», – писал Шекспир, зная прекрасно, как это делается. Вот он и просил оставить его прах в покое.

– Что если все-таки заглянуть туда? – спросил я нашего спутника, известного шекспироведа, одного из отцов современной шекспирологии.

– А если мы обнаружим такое, от чего нам всем, утверждающим, что Шекспир есть Шекспир, не поздоровится?

Так отозвался авторитет и добавил:

– Нет уж, на мой век хватит, а переберусь сам туда, дело ваше – раскапывайте!

Могилу Дефо, после того как пропала плита, тоже пришлось ремонтировать. Но тут как раз все сошлось. Имеется детальное описание внешности Дефо – это благодаря злейшим его преследователям, обещавшим крупную сумму за поимку человека «среднего роста, смуглого, волосы черные, подбородок выдается вперед». Цвет лица пропал, конечно, безвозвратно, однако массивная челюсть была на месте.

Как-то придя на кладбище, я прямо за обелиском Дефо, в нескольких шагах, увидел парня, который… я чуть было не повторил про себя шекспировскую ремарку из «Гамлета». «Копает и поет». Нет, пенья слышно не было. Но парень действительно копал. Странно. Ведь кладбище давно законсервировано. Оставалось повторить шекспировскую реплику: «Кого хоронят? И не по обряду!»

Я приблизился к могильщику. Парень не пел, но и собеседников не искал. Он не был угрюм или мрачен. Был просто, как здесь положено, сам по себе. Прайваси. Единственный способ пробить броню замкнутости англичанина – все-таки поймать его взгляд и улыбнуться.

Парень поднял голову и поискал чего-то глазами на могильном бруствере.

– Удачный денек, не правда ли? – сделал я пробный ход.

– Это будет видно к вечеру, – спокойно ответил парень, затем взял небольшой ломик и принялся им чего-то там долбить.

Я сделал следующий шаг. Буквально шаг, ступив поближе к свежевыкопанной земле. Вдруг на бруствер снизу вылетел какой-то желтоватый обломок. Ко… Корень дерева.

– А чья же это могила?

– Муниципальная.

Парень выпрямился, выбросил на бруствер ломик, лопату и выбрался из ямы.

– Зарыть ее решено, – пояснил охотно и вежливо молодой гробокопатель, – а то соседняя изгородь осадку дает.

И он махнул перчатками, которые успел снять, в сторону массивного саркофага – прямо за обелиском Дефо.

– Простите, а давно вы здесь могильщиком?[22]

– С тех пор, как не мог найти другой работы, – последовал ответ.

* * *

Кембриджская газета писала: «Шам прожил двадцать девять лет, и его изобразил вместе с кошкой Джордж Стаббс». И все это таким тоном, будто никто никогда ничего не проверял и не доказывал.

Тут в истории Годольфина Арабиана, он же Шам, появились сразу два новых персонажа, и надо их представить читателям. Джордж Стаббс – художник, сильный художник и сильный человек. Рассказывают, Стаббс был так силен, что способен был на себе унести тушу лошади в мастерскую. А нужно ему это было для того же, для чего Леонардо да Винчи резал трупы – ради изучения натуры. За все предпринятые усилия художник был вознагражден результатами творчества. Стаббс составил эпоху в иппической живописи. На человека чуждого лошадям его полотна должного впечатления, быть может, и не произведут, как не всякий поймет красоту алгебраической формулы. Стаббс создавал коннозаводские портреты, сделанные так, будто мы присутствуем на выводке и получаем возможность тщательно рассмотреть лошадь, поставленную словно живая статуя. Но Арабиана Стаббс никогда не видел. На портрете прижизненном, разысканном внучкой Байрона, кошки никакой не было. Кошка появилась в преданиях.

Мало того что было у него три имени, что возил он воду, что убил соперника, мало всего этого, еще его неотлучно сопровождала кошка! И звали ее Грималкин. Это уже такая сказка, от которой, я думаю, ни один автор под пыткой не откажется. Вообще говоря, такое возможно, такое случается. Конь и кошка – я сам, простите, был свидетелем аналогичных случаев. Но какова причина странной привязанности? Кошки любят тепло. Когда мы были в Англии с нашими лошадьми, я, приходя на конюшню, каждый раз видел кошек, сидевших прямо возле лошади, в стойле, на соломе. У нас увидеть такого нельзя, у нас конюшни теплее, и потому кошки живут в конюшне, а в стойло под копыта соваться им незачем. А здесь это повторялось каждое утро. Потом я заметил: кошки всякий раз садились на одни и те же места, туда, где солома прикрывала навоз. Сам же я вилами этот навоз закапывал, потому что чистить стойла каждый день у англичан не принято. Снизу навоз преет – сверху на соломе тепло. Жмурясь и поджимая лапки, кошки сидели возле лошади. Видел я, таким образом, картинку, подобную той, какую нарисовал Стаббс. Так что в принципе, почему и не быть кошке возле знаменитого коня? Надо будет это проверить в библиотеке Британского музея.

* * *

Когда входишь в Британский музей, то сам на себя смотришь очень почтительно: «Вот он входит в Британский музей». В тот день музей был закрыт для посетителей. Простых посетителей. Допуск только читателям.

– Сэр – читатель?

– Разумеется, – и он прошел сквозь толпу туристов, читавших с трепетом и огорчением надпись: «Музей закрыт для посетителей. Только читатели!»

Правда, читательский билет был у меня уже просрочен. Но что мне мешает продлить его? Положим, нужна рекомендация, потому что запись в библиотеку Британского музея сейчас очень ограничена. Ничего, будет и рекомендация. Кристина – сотрудница славянского отдела библиотеки. Мы с ней друзья давно и всегда помогали друг другу чем Бог послал: она приезжала в Москву заниматься в Ленинской библиотеке, а теперь… Он входит в Британский музей, и вот уже звонит по внутреннему телефону. «Привет, Кристина!» Не прошло и пятнадцати минут, как билет был благополучно продлен. И он проследовал прямо в читальный зал.

Огромный голубоватый купол, гасящий все звуки и приглашающий взлететь, подняться мыслью до высот, в том числе тех, что именно здесь, в этом зале, были достигнуты.

Он выбирает место, нет, он находит свое прежнее место, к счастью, сегодня не занятое, потом подходит к полкам в самом центре круглого зала, где стоят массивные фолианты – каталог, выписывает все необходимое для работы, сдает заполненные карточки вежливому, сухопарому библиографу (о, эти истинные англичане!) и возвращается на место. В ожидании книг он поглядывает вверх, откуда через стрельчатые и округлые окна льется свет, и приходят ему на память строки:

Прости! коль могут к небесам

Взлетать молитвы о других,

Моя молитва будет там,

И даже улетит за них!

Байрон в переводе Лермонтова. Британский музей. А тут еще, хотя не прошло и двадцати минут, развозят на специальных тележках уже выполненные заказы, и он получает одну за другой нужные ему книги. «И пыль веков… И пыль веков»…

Не успел я, однако, как следует надышаться пылью веков, не сделал еще и десятка выписок, как в центре зала поднимается на стул тот самый библиограф, который принимал у меня заказы, и с той же отменной вежливостью провозглашает:

– Минуту внимания, дамы и господа!

Мы все насторожились.

– В знак протеста против заправки у берегов Англии американской атомной подводной лодки, – продолжал библиограф, – работники Британского музея присоединяются к всеобщей забастовке служащих…

Что? При чем здесь подводная лодка? Да, вчера по телевизионному экрану проползло зеленовато-черное продолговатое чудовище. И диктор добавил: «Военно-морское министерство при согласии премьер-министра госпожи Маргарет Тэтчер готово санкционировать перезаправку этой лодки на английской базе. Профсоюз служащих угрожает забастовкой».

– Через пятнадцать минут, – говорил сухопарый, – читальный зал будет закрыт. Просьба незамедлительно сдать книги!

– Нет, вы слышали? – обратился ко мне сосед-читатель. – Почему мы-то должны страдать?

По залу задвигались тележки, которые только что доставляли нам книги. Теперь они увозили их. А если книга не сдана, ее забирают прямо со стола. Между тем, в центре зала небольшая, но энергичная читательская демонстрация гневно требовала от сухопарого ответа:

– За что страдаем?

Действительно, обидно. Только устроился… Пыль веков. Ну, ничего, еще не все потеряно. Везде друзья. Кристина! И он проследовал из зала мимо гневной толпы вопрошавших «За что страдаем?».

Только бы Кристину сейчас найти, а там уж она что-нибудь придумает. В порядке исключения из общего правила. Только бы добраться до телефона. Верный друг в беде не оставит. Чем бог послал! Лондон – Москва, Москва – Лондон…

И мне повезло. Даже звонить не надо будет. Тут же при выходе из читального зала по коридору шла Кристина. До чего же вовремя!

– Кристина, такое дело… Тут у вас забастовка, а у меня командировка, каждый день на счету. Жаль, пропадет время. Нельзя ли по-дружески…

Холодный взор оборвал мою речь. Кристина, с которой мы были уже знакомы несколько лет, вели переписку, обменивались книгами, помогали друг другу в библиографических розысках, эта самая Кристина, посмотрела на меня так, будто впервые видит. И подкреплен был этот взгляд еще более холодным тоном, каким она произнесла:

– Что ж, скажите «спасибо» за все это госпоже Тэтчер! – и пошла по коридору дальше, не оборачиваясь.

Я бросился обратно в зал и присоединился к читательской демонстрации, выступавшей под лозунгом «За что страдаем?».

– Нет, вы скажите, почему мы должны страдать? – добивался мой сосед-читатель.

– Для того, – отвечал сухопарый библиограф, – чтобы понять, насколько это дело нешуточное.

* * *

Мне кажется, леди Вентворт потратила излишний полемический пыл, оспаривая достоверность кошки, хотя, впрочем, во всех ее доводах тоже порода сказывалась: ей претило это принижение высококровного коня вымышленными «приключениями» и сомнительными связями так, словно истина о высокой крови была бледнее красочных вымыслов.

«Люди выводят лошадей, похожих на самих себя», – писала правнучка Байрона. И дальше она, как пример, приводила толстых, мясистых лошадок, которых особенно уважали при дворе короля Генриха VIII, и судить, насколько отвечали эти лошади наружности и нраву полнотелого, плотоядного короля, мы можем по портрету Гольбейна и пьесе. Впрочем, среди двухсот лошадей на королевской конюшне стояли наполитано и барбы (а толстенькие, вероятно хикет).

Данный текст является ознакомительным фрагментом.