Его великолепная могила

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Его великолепная могила

«Взяли ночью на Гороховую…»

Там, в здании ЧК, в его левом заднем углу, на нижнем этаже, находилось особое помещение — большая квадратная комната с асфальтовым полом и тремя окнами, замазанными белой краской, загороженными решетками. Внутри — голо и грязно, никакой мебели, нет даже печки. Ключ от двери — только у коменданта Губчека, бывшего балтийского матроса Шестакова. Отпиралась дверь лишь от 4 до 8 вечера, когда здесь меняют жильцов.

«Комната для приезжающих» — так игриво называется это помещение, служащее накопителем для приговоренных к высшей мере. О ней рассказал все тот же филолог Сильверсван, коллега Гумилева по издательству «Всемирная литература», сидевший в ЧК, но выпущенный под поручительство Горького с подпиской о невыезде и с благословения того же Горького бежавший на лодке в Финляндию. Рассказ его опубликовала 10 октября 1922-го парижская газета «Последние новости»:

«Обыкновенно накануне казни выводят приговоренных из камер чрезвычайки, а главным образом предвариловки, объясняя им, что они переводятся в другое помещение или освобождаются на волю, но доставляются в комнату для приезжающих. В продолжение полутора суток, которые приходится проводить в комнате для приезжающих, арестованные не получают ни еды, ни воды… В течение полуторасуточного сидения никто к ним не приходит, их не выпускают даже для отправления естественных надобностей. Женщины и мужчины находятся вместе. В 1921 году, в дни больших расстрелов, комната бывала битком набита приговоренными».

Здесь, по всей вероятности, и провел Гумилев последнюю ночь и последний день своей жизни — в ожидании казни.

«В комнате читают им приговор, заставляют расписаться под приговором и сразу же надевают наручники, одну пару на двоих, одно кольцо наручников на правую руку первого, другое на правую руку второго приговоренного. Жильцы долго не засиживаются, проводят ночь и день, а в следующую ночь от 3-х до 4-х часов производится отправка их на место казни.

В три часа ночи из гаража чрезвычайки во двор Гороховой, 2 подается пятитонный грузовик, во двор приводится усиленный наряд из роты коммунаров, комендант спускается в комнату для приезжающих, открывает дверь и по списку скованных попарно выводят во двор и сажают в автомобиль. На закрытые борта грузового автомобиля тесным кольцом садятся вооруженные коммунары, машина трогается и катит на артиллерийский полигон на Ириновской железной дороге. Две легковые машины сопровождают грузовик с арестованными, в них размещаются лица, тем или иным способом участвующие в казни. Здесь непременно находится следователь, который в последний момент, когда уже приговоренный стоит на краю ямы, задает последние вопросы, связанные с выдачей новых лиц. Такие вопросы задаются обязательно каждому приговоренному. Тут же помещаются всегда два или три спеца по расстрелам, которые выстрелом в затылок из винтовки отправляют на тот свет. Кроме них пять-шесть человек, присутствующих при казни со специальными обязанностями снимать наручники, верхнее платье, сапоги и белье и подводить жертву к стрелку-палачу. Зачастую, при массовых отправках на полигон, арестованные, сидящие в комнате для приезжающих, не выдерживают последних суток и умирают. Труп кладут на автомобиль, не расковывая соседа, а по приезде бросают в общую яму».

Сильверсван даже называет имена палачей, отличившихся при таганцевском деле, — не иначе как пользовался информацией из чекистских кругов. Кроме коменданта Шестакова это бывший гвардейский офицер, командир роты коммунаров Ал. Ал. Бозе, и под их командой — надзиратели Губчека Балакирев, Бойцов, Серов, Бондаренко, Пу и Кокорев, обязанностью которых было в основном раздевание жертв. «Завучтел» — еще и такая должность была в ЧК. Сопровождать приговоренных к месту казни Агранов назначил двух следователей — Сосновского и Якобсона. Так что последний сопровождал поэта до конца.

Другие подробности сообщила петроградская газета «Революционное дело» в марте 22-го:

«Расстрел был произведен на одной из станций Ириновской ж.д. Арестованных привезли на рассвете и заставили рыть яму. Когда яма была наполовину готова, приказано было всем раздеться. Раздались крики, вопли о помощи. Часть обреченных была насильно столкнута в яму, и по яме была открыта стрельба. На кучу тел была загнана и остальная часть и убита тем же манером. После чего яма, где стонали живые и раненые, была засыпана землей»[39].

Ни подтвердить, ни опровергнуть всего этого мы не можем, но и замалчивать нельзя, — это все, что сохранила людская память. Вот еще свидетельство фельдшера И. Н. Роптина, которого привезли ночью на полигон и заставили присутствовать при расстреле в качестве «медперсонала»:

— Понимаете ли, одних расстреливают, а другие уже голые у костра жмутся, женщины, мужчины, все вместе. Женщины еще мужчин утешают…[40]

Ахматовой рассказывал какой-то рабочий, живший поблизости, что слышал в ту ночь (25 августа) выстрелы. Раньше он видел около дороги поваленные с корнем большие деревья. На месте вывернутых корней, на краю ямы, их и расстреляли. Когда он пришел туда, на то место, яма уже была засыпана и земля разровнена…

Похожее — землю, утоптанную сапогами, — видели и какие-то знакомые Ахматовой, которым указала место их прачка, со слов своей дочери-следователя. Ахматова услышала это через девять лет и туда поехала. И вот что увидела:

«Поляна; кривая маленькая сосна; рядом другая, мощная, но с вывороченными корнями. Это и была стенка. Земля запала, понизилась, потому что там не насыпали могил. Ямы. Две братские ямы на 60 человек. Когда я туда приехала, всюду росли высокие белые цветы. Я рвала их и думала: „другие приносят на могилу цветы, а я их с могилы срываю“… Приговоренных везли на ветхом грузовике, везли долго, грузовик останавливался».

Ученики Гумилева, молодые поэты, разыскали садовника, тоже жившего неподалеку. По его словам, «всю партию поставили в один ряд. Многие мужчины и женщины плакали, падали на колени, умоляли пьяных солдат. Гумилев до последней минуты стоял неподвижно».

В чрезвычайной выдержке его никто не сомневался, хотя и рассказывали с чужих слов. И невозможно уже понять, где кончается быль и где начинается легенда.

Георгий Иванов: «Шикарно умер. Улыбался, докурил папиросу. Даже на ребят из особого отдела произвел впечатление».

Виктор Серж: «Гумилев погиб на рассвете, на опушке леса, надвинув на глаза шляпу, не вынимая изо рта папиросы, спокойный, как обещал в своей поэме из эфиопского цикла: „И без страха предстану перед Господом Богом!“ По крайней мере, так мне рассказывали».

Что видел Гумилев в последние минуты жизни, на рассвете, на опушке сосновой рощи? Светающее небо, излучину реки, окутанную туманом? Краем зрения, потому что во весь зрачок, в упор — немыслимое, непереносимое. С кем он прощался, кого призывал? Мать, Анну Ивановну, больше всех на свете любившую его? Жену Аню, которая потерянно ждала его в Доме искусств? Или Анну, которая была его мучением и путеводной звездой?.. И детский, пресекающийся голосок надежды, которая оставляет человека последней — не может быть, вот сейчас что-то произойдет, что-то вмешается и…

Сколько раз он уже видел это мгновенье!

Не раз в бездонность рушились миры,

Не раз труба архангела трубила,

Но не была добычей для игры

Его великолепная могила.

(«Орел», 1909)

Что здесь ныне? Так же встает солнце, так же бегут по небу облака. И речка Лубья, и высокий песчаный берег, и сосны — только деревья и кусты перемешались, поменяли мизансцену, встали иначе.

«Обычный расстрельный ландшафт», как выражаются специалисты по массовым захоронениям жертв политических репрессий. Даже краснокирпичный пороховой погреб еще цел, тот самый, который служил подсобным помещением для расстрельщиков и который видел Гумилев, местные жители до сих пор называют его тюрьмой. Выстрелы гремели тут не один год. Поисковая группа «Мемориала» обнаружила на бывшем артполигоне в Ковалевском лесу крупное захоронение — около тридцати тысяч человек.

До последнего времени не было полной ясности, когда именно погиб Гумилев. «Краткая литературная энциклопедия» указывает 24 августа, называлось и 25-е, и 27-е… Но должен ведь быть документ, подтверждающий точную дату!

И он, конечно же, был, но упрятан далеко. И извлечен на свет только недавно, при одной из попыток реабилитации поэта, когда его досье, первоначально в 104 листа, заметно подросло. Среди других бумаг в нем появился маленький зеленоватый конвертик (лист 144) и внутри — на крохотном листке — справка, ответ на запрос следственного отдела КГБ: «Гумилев Н. С. Расстрелян 25.8.21 г.» А дальше указан источник информации, где хранится акт о расстреле, — том 40 того же неподъемного, до сих пор не обнародованного дела ПБО в 382 томах. Теперь можно внести поправку в энциклопедию[41].

Был человек, который называл точную дату расстрела — 25 августа. Но это особое знание. В те дни и ночи Анна Ахматова словно бы пережила по-своему казнь, вместе с Гумилевым. Ее мучил жуткий, необъяснимый страх, толкал к бумаге, двигал пером и претворился в стихотворение. Оно так и начинается: «Страх, во тьме перебирая вещи…» (25 или 27–28 августа 1921).

..........................

Лучше бы поблескиванье дул

В грудь мою направленных винтовок,

Лучше бы на площади зеленой

На помост некрашеный прилечь

И под клики радости и стоны

Красной кровью до конца истечь.

Прижимаю к сердцу крестик гладкий:

Боже, мир душе моей верни!

Запах тленья обморочно сладкий

Веет от прохладной простыни.

О расстреле Гумилева она прочла, как и все, только 1 сентября, прочла в газете, наклеенной на вокзале в Царском Селе.

В опубликованном расстрельном списке на 61 человека (3 октября к ним прибавятся еще 37) он идет под номером тридцать, как раз посередине, будто специально, преднамеренно — спрятать в этой братской могиле от взгляда читающей, просвещенной публики. И тут, даже тут — ошибка: возраст поэта указан неверно, ему было тридцать пять лет.

Гумилев, Николай Степанович. 33 л., б. дворянин, филолог, поэт, член коллегии «Из-во Всемирной литературы», беспартийный, б. офицер. Участник П.Б.О., активно содействовал составлению прокламаций к. — револ. содержания, обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов, которая активно примет участие в восстании, получал от организации деньги на технические надобности.

Докладывая Петросовету, Семенов заявил, что крестьян, рабочих и матросов среди заговорщиков «самое большее 10 %». Можно подумать, что чекисты взвешивали свои жертвы на аптекарских весах и мартиролог рассчитан на то, чтобы напугать всех, все слои населения. Кого только в нем нет, кажется, весь народ представлен!

Офицеры и моряки, князья и мещане, ученые и юристы, юноши и старики, монархисты и социал-демократы, — невозможно представить себе организацию с таким пестрым составом! Гумилев оказался между кооператором и завхозом цементного завода. Вина большинства погубленных невразумительна: «дал согласие», «знала», «присутствовал», «переписывал», «разносила письма», «обещал, но отказался, исключительно из-за малой оплаты». Нет в делах и никаких признаний вины, конечно, потому, что признаваться было не в чем.

Среди казненных — шестнадцать женщин: сестры милосердия, учительницы, студентки или просто жены арестованных, которые проходят как «сообщницы» — среди них Надежда Феликсовна Таганцева, 26 лет. И один 25-летний слесарь назван «прямым соучастником в делах жены». Была в этом списке сестра милосердия Ольга Викторовна Голенищева-Кутузова, знакомая Гумилева по Царскому Селу, по некоторым сведениям, он даже посвящал ей стихи. Не сестра ли это Владимира Викторовича Голенищева-Кутузова, первой любви Ахматовой, безответной любви, которую она тщетно пыталась похоронить в браке с Гумилевым? За Ольгу Викторовну, единственную опытную хирургическую сестру лазарета, которую некем было заменить, просили коллеги-врачи и раненые красноармейцы, любившие ее не только за то, что она лечила их, «посещая и помогая днем и ночью, без исключения времени и очереди дежурства», но и за то, что «все свое свободное время отдавала на занятия по ликвидации неграмотности». «Просим вернуть к нам обратно в лазарет сестру Кутузову», — взывали они, — бесполезно, все перевесило то, что она — дворянка. А была эта дворянка, между прочим, из древнего рода великого русского полководца Кутузова.

Заключала список крестьянка Евдокия Федоровна Антипова, 68 лет, вся вина которой состояла в том, что она «предоставляла явку», то есть сдавала квартиру интеллигентным людям, не интересуясь их убеждениями. Или вот заводской электрик Векк — «снабдил закупщика организации веревками и солью для обмена на продукты».

Внушительна группа интеллигентов: химик-технолог, профессор Тихвинский, геолог Козловский, юрист, проректор Петроградского университета, профессор Лазаревский. Человеком исключительных духовных дарований был и князь Сергей Александрович Ухтомский, скульптор, архитектор, искусствовед, сотрудник Русского музея. Преступление — подготовил для передачи за границу «сведения о музейном деле и доклад о том же для напечатания в белой прессе».

Корреспондент эмигрантской газеты «Руль» сообщал о настроениях после чекистской бойни: «Для чего, вы думаете, была принесена в жертву питерская гекатомба? Гумилев, Лазаревский, Таганцев и Тихвинский были „пущены в расход“ только для того, чтобы напугать. „Виноваты или нет, неважно, а урок сей запомните!“ Так было сказано в полупубличном месте самим т. Менжинским. А ведь это не удалой матрос Балтфлота, вроде Дыбенки, а человек, окончивший университет».

Добавим, когда-то и начинающий беллетрист, тоже в некотором роде писатель… Идеологически обосновать расстрельную акцию кинулись не только чекисты-литераторы, но и литераторы, прислуживающие чекистам, к примеру тот же могильщик Гумилева, поэт Александр Тиняков. Не только смерть поторопим, но и в землю зароем поглубже! Уже 10 сентября он, явно по заданию ЧК, опубликовал в газете «Красный Балтийский флот» ликующий панегирик палачам:

«В списке расстрелянных активных контрреволюционеров, рядом с именами купцов и церковных старост, форменных провокаторов… и всякого рода дворян, мы находим имена: профессора Лазаревского, скульптора князя Ухтомского и поэта, кстати сказать, весьма-таки бесталанного, Николая Гумилева… На что ж, спрашивается, была направлена работа людей, которые любят называть себя „мозгом страны“, „совестью народа“ и тому подобными звучными и лестными именами? А вот на что: все эти скульпторы, поэты, профессора, князья, помещики и пр. готовились взорвать центральный питерский водопровод и артиллерийский склад на Выборгской стороне, хотели поджечь нефтяные склады Нобеля и лесные склады Громова и уже делали покушения на самых видных, наиболее дорогих рабочему классу коммунистов. Глава этих выродков профессор Таганцев однажды прямо брякнул, что де „наша прямая задача — уничтожать заводы, жидов и памятники коммунарам“…

Открывается такая бездонная пропасть, такая неутолимая ненависть к трудящимся, что невольно сначала поражаешься, а потом с благодарным порывом обращаешься к нашей Петроградской Ч.К. и невольно восклицаешь: „Прав твой суд, справедливо возмездие!“»

Какое-то время после гибели Гумилева, словно по инерции, еще печатались его стихи, выходили рецензии. С успехом шла на сцене его драма «Гондла». Публика кричала: «Автора! Автора!» Но однажды перед представлением к актерам заявились «товарищи» и велели разгримироваться: спектакля больше не будет.

Вокруг имени Гумилева и его стихов вскоре опустилась плотная завеса. Приказали думать, что такого автора не существует.

В черный август 1921-го Россия потеряла двух лучших в ту пору поэтов. С одновременной смертью Блока и Гумилева уходила в прошлое целая эпоха русской культуры, та, что получила название — Серебряный век.

Памяти этих поэтов по свежим следам потери посвятил свое стихотворение «На дне преисподней» Максимилиан Волошин (Коктебель, 12 января 1922):

С каждым днем все диче и все глуше

Мертвенная цепенеет ночь.

Смрадный ветр, как свечи, жизни тушит,

Ни позвать, ни крикнуть, ни помочь.

Темен жребий русского поэта:

Неисповедимый рок ведет

Пушкина под дуло пистолета,

Достоевского на эшафот.

Может быть, такой же жребий выну,

Горькая детоубийца — Русь!

И на дне твоих подвалов сгину

Иль в кровавой луже поскользнусь,

Но твоей Голгофы не покину,

От твоих могил не отрекусь.

Доконает голод или злоба,

Но судьбы не изберу иной:

Умирать, так умирать с тобой,

И с тобой, как Лазарь, встать из гроба!