ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ВЕЧЕР

Стояло раннее-раннее парное утро… Над отсыревшей бетонкой, ведущей в аэропорт, дыряво висел в безветрии легкий туманец. По всему было видно, что день обещает быть добрым и ясным. Тундровые пространства так и сочились свежайшим зеленым наливом; озерная вода электросварочно бликовала, отлавливая солнечный свет, и только далеко-далеко, в верхних расщелинах гор, странно и неподвижно белели снеговые заплаты.

Павел, молчаливый шофер Михеева, гнал машину на большой скорости. Кряквин и Варвара Дмитриевна, одетая в молодящую ее голубенького цвета штормовку, тоже молчали на заднем сиденье. Кряквин откровенно дремал, основательно навалившись плечом на жену. Варвара Дмитриевна терпела, не думая об этом… Не думала она и о том, что вот опять ее Алексей улетает в Москву, хотя и знала, для чего он туда направляется… От вчерашнего долгого и сложного разговора ее мужа с Верещагиным у них на квартире, а разговор этот затянулся за полночь, — Алексей выверял, репетировал снова свое предстоящее выступление в столице, спорил с Петром Даниловичем, доказывал, а Верещагин как бы нарочно и иезуитски оппонировал ему, зная по собственному опыту, что такое оппонирование вполне даже и возможно, — Варваре Дмитриевне запомнилось совершенно другое, никак не относящееся к горячим проблемам комбината «Полярный».

Перед тем как уже расходиться, они решили пропустить за удачу по рюмочке коньяку. Варвара Дмитриевна по-быстрому сообразила закуску и чай. Сама выпила глоточек… И Алексей, расслабившись, начал вдруг рассказывать о своей недавней поездке во Францию. Рассказывал он хорошо, с юмором… До этого он так никогда подробно и обстоятельно не отчитывался, и Варвара Дмитриевна даже удивилась столь сильным и резким впечатлениям, с которыми ее муж так долго, не делясь и с ней, смог прожить один на один… Да, в этот раз Алексей приоткрылся для нее какой-то неизвестной дотоле, неожиданной гранью. Какой именно и точно, Варвара Дмитриевна не смогла сформулировать для себя; она просто, по-женски, инстинктивно неясным чутьем лишь почувствовала, предощутила, что ли, что в муже ее, вроде бы даже и изученном досконально, — порывистом, замкнутом, сильном и по-своему слабом человеке, — существует, оказывается, какая-то странная душевная нереализованность… Это открытие насторожило и встревожило Варвару Дмитриевну, и ночью, после обычных, застенчиво-сдержанных ласк, которыми одарил ее вконец измочаленный прожитым днем Алексей, мгновенно уснувший после этого, Варвара Дмитриевна еще долго лежала возле него без сна, продолжая все думать и думать о том, что же так насторожило и встревожило ее в рассказе мужа… Под утро она как бы воочию и увидела ту Анну, о которой не менее подробно и увлеченно рассказывал Верещагину Алексей… Переводчица, сопровождавшая их группу, оказалась наполовину русской, наполовину француженкой. Мать ее, киевлянку, во время оккупации увезли в Германию, в фашистский концлагерь. И она бы наверняка погибла там, если бы ее не спас и не выходил от болезни врач-француз, будущий отец Анны. Потом уже, после войны, Анна трагически лишилась родителей: их дом в Марселе — отец Анны был коммунист — взорвали оасовцы… Сама она уцелела лишь по чистой случайности — ушла в тот вечер в кино… Прощаясь на аэродроме в Орли, — Алексей рассказывал об этом чересчур уж небрежно, и это Варвара Дмитриевна отметила сразу, — Анна поцеловала его. «Ну так… безо всяких… Вы уж не подумайте чего…» — морщась, сказал Алексей. «Да ты что… — подмигнул Варваре Дмитриевне Верещагин, — мы ничего… Нам, понимаешь, тоже… безо всяких… интересно — куда она тебя, а?..» — «Поцеловала-то?» — захмыкал смущенно Алексей. «Ну да…» — кивнул Верещагин. «Да уж и не помню… Черт его… Куда-то сюда…» — Он неопределенно показал на лицо. «А-а… — сдерживая улыбку, скривил губы Верещагин, — понятно, понятно…» И вот теперь… Анна шла к Варваре Дмитриевне под дождем, от какой-то блестящей, с распахнутыми дверцами автомашины, приложив к губам длинный, с перламутровым ногтем, палец, и покачивала укоризненно головой… Варвара Дмитриевна запомнила ее ноги, красиво обтянутые голенищами высоких сапог, и короткую юбку, как бы обшитую по обрезу подола искристыми каплями дождя… Не доходя метров двух до Варвары Дмитриевны, Анна, без всякого видимого усилия, сохраняя все тот же загадочный жест, начала двигаться в обратную сторону… То есть она как бы шла к Варваре Дмитриевне, но в то же время шла от нее. Так повторилось два раза… Варвара Дмитриевна молча смотрела на Анну, на ее длинный палец у губ, на ее ноги, а Анна то надвигалась на Варвару Дмитриевну, то отдалялась от нее, оставаясь все время при этом лицом к ней… Дождь стучал по асфальту, и каблуки Анны стучали тоже… Варвара Дмитриевна подумала, что это ей снится и что на самом-то деле никакой такой Анны не существует вообще… Подумав об этом, она вдруг услышала голос Алексея: «Все это, Варюха, химеры и фантомы!.. Вот так!..»

— Алексей Егорыч, — коротко обернулся Павел, шофер.

— У… — буркнул, вздохнув носом, Кряквин. Сел попрямее, освободив Варвару Дмитриевну от тяжести.

— Вы это… вот что… Увидите Ивана Андреича, привет ему, значит, передайте. И скажите, что карбюратор я поменял. И ту муфту… Он знает… Скажите, что по блату пришлось доставать, хотя он такое не любит… Я эту муфту цельный месяц искал…

— Будет сделано, Павел.

— Да… И еще это… Чуть не забыл… Вы бы передали Ксении Палне книжку, а? Она ее, видать, по запарке забыла, когда с Иван Андреичем уезжала, а я все вожу и вожу, как этот… Тоже, наверно, склероз…

— Какую хоть книжку-то, Паша? — раскурив папиросу, спросил Кряквин.

— Да вот… — Павел потянулся рукой и надавил кнопку вещевого ящика на панели «Волги». Выудил из его нутра какую-то толстую потрепанную книгу. Не оборачиваясь, передал через плечо назад.

Кряквин взял книгу.

— «Воскресение»… — Он машинально перелистнул страницы и, почти сразу же, на привычном для томика перегибе, остановился. Заинтересовало что-то. Прочитав про себя, оторвался. Дымнул в приспущенную щель окошка.

— Это Ксения Павловна, что ли, наподчеркивала вот тут? — показал Павлу страницу.

— А что там?

— Да вот… Послушай. Ты тоже, кстати… — Алексей Егорович шутливо пихнул Варвару Дмитриевну плечом.

— Читай, читай… — сказала она. — Это для тебя полезно.

— Значит, так… — «…но под давлением жизненных условий, он, правдивый человек, допустил маленькую ложь, состоящую в том, что сказал себе, что для того, чтобы утверждать то, что неразумное — неразумно, надо прежде изучить это неразумное… То была маленькая ложь, но она-то завела его в ту большую ложь, в которой он завяз теперь…» Всем все понятно?

— А чего ж тут не понять, — с достоинством сказал Павел. — Тут и дурак поймет…

— Понял? — улыбнулась Варвара Дмитриевна.

Кряквин хмыкнул, но, не удержавшись, рассмеялся. Захлопнул книгу.

— Все правильно.

Свернули к аэродрому. Остановились у кромки летного поля, отгороженного штакетником, возле которого лежали и мемекали домашние козы.

Кряквин вылез из машины первым. За ним, взявшись за его руку, Варвара Дмитриевна. Аэродромный простор сразу же уменьшил ее и без того щуплую фигурку.

— Ты уж дальше-то не провожай, ладно? — сказал Кряквин наигранно грубовато. — Долгие проводы, длинные слезы, — а сам с нежностью посмотрел на жену.

— Да ладно тебе! — махнула рукой Варвара Дмитриевна. — Матери-то будешь звонить в Москве?

— Обязательно.

Она вздохнула:

— Мог бы уж и соврать…

— Неразумно это, Варюха. Знаешь ведь — позвоню.

— Иди, иди… И не очень-то там зарывайся, ладно?

Кряквин обнял ее и крепко поцеловал в губы. Варвара Дмитриевна, отвечая, мгновенно представила себе ту, из сегодняшнего сна, Анну…

— Ты ее вот так же тогда? — спросила она, даже не успев подумать о том, что спросит про переводчицу.

— Что? — не понял Алексей Егорович.

— Ничего, ничего… Иди…

— А-а… — Он подхватил туго набитый портфель и крикнул: — Счастливо, Павел!

…Самолет оторвался от полосы. Кряквин долго смотрел в иллюминатор, только сейчас задумавшись над вопросом, который ему задала жена и которого он там, на земле, не понял. «Да это ж она об той Анне… — наконец-то мелькнуло в нем, и от этой догадки ему сразу же сделалось душно. — Что за черт? Неужели ревнует?.. Тьфу ты, неладная!..» Чтобы отвлечься от этого, он достал из портфеля «Воскресение», раскрыл на той самой странице и еще раз перечитал затронувшее его место. Откинулся в кресле, опустил веки и тотчас увидел перед собой Анну… Ее приоткрытые, ждущие губы и светлую, влажную полоску зубов…

Ксения Павловна, пытаясь достать низкий, настильно летящий в угол свежепричесанного, желтенького корта мяч, почти что сделала шпагат… Правая нога ее в белоснежной спортивной туфле оскользнулась, и она упала… Мячик, ударившийся в обод ракетки, вяло отскочил и покатился к сетке…

Партнер Ксении Павловны, худощавый, небольшого роста человек, какой-то смуглый, испанской наружности, с седоватыми висками, легко перепрыгнул через сетку и подбежал к ней. Помог встать… Ксения Павловна, улыбаясь и прихрамывая, — она ободрала все-таки о песок левую коленку, — охотно приняла помощь и, опираясь на влажно-горячую руку партнера, доковыляла до скамейки, где лежали их вещи и заметно выделялась сумка в эмблемах и «молниях»…

— Ничего, ничего… Вы отлично среагировали… — успокаивал он ее. — Это я виноват. Я же подкрутил мяч. Увлекся… Такое даже большим мастерам не под силу…

— А я бы его взяла. Правда, взяла? — слегка кокетничала Ксения Павловна.

— Ну конечно… Я был поражен… — Партнер достал из сумки пузырек, вату, пластырь и присел перед Ксенией Павловной. — Сейчас мы обработаем ссадину, и все будет в порядке. До свадьбы заживет…

— До золотой?

— Ну что вы… Не бойтесь. Это перекись водорода… Вот так. Я подую… — Партнер почти коснулся губами колена Ксении Павловны, и она рукой отвела голову «врача».

— Не надо, Сережа… Не надо.

Тот блеснул на нее темными глазами…

А в санаторной столовой уже собирались к завтраку. Санаторий утонул в зелени. Клумбы пестрели цветочным разноцветьем, и на каждой почти травинке держалась роса. Столовая веранда была оплетена побегами хмеля. Солнце, пробиваясь сквозь листья, играло на сервировке столов. Негромко звучала радиомузыка. Рядом с верандой поплескивал струями фонтан.

Михеев, в кремовой рубашке с короткими рукавами и еще не просохшими от купания волосами, подошел к столику:

— Привет драматургам.

— А-а… Здравствуйте, здравствуйте, директор, — привстал пожилой, красивый мужчина. — А где же Ксения Павловна?

— На корте вестимо.

— Да-а?.. Как спалось?

— Хорошо. Шмель разбудил. Как этот… «хейнкель», бомбовоз… У-у-У-у, — изобразил Михеев.

— А я почти всю ночь просидел. Работал. Пошла моя пьеса. Стронулась с мертвой точки. Доволен собой! Кстати, сейчас мы разыграем нашего заслуженного тренера. Продули ведь вчера…

— Кому?

— Французам. Три-ноль. На сухую. Кошмар. Так что бутылка моя.

— Ваша. Я свидетель. Разнимал… А вот и они.

— Здравствуйте, здравствуйте… — сказала всем Ксения Павловна. — Чем кормят?

— Доброе утро, — поклонился ее партнер. Он заметно уступал Ксении Павловне в росте, но при этом выглядел чрезвычайно изящно в облегающем, тонкой шерсти, спортивном костюме.

— А я сейчас чуть-чуть не разбилась, — стала рассказывать Ксения Павловна. — Сергей Сергеевич выдал такую подачу! С ума сойти!..

— Вы преувеличиваете, Ксения Павловна, — сказал Сергей Сергеевич, намазывая маслом хлеб. — Это вы прекрасно солируете.

— А я-то думал, что у вас сегодня конец аппетиту, — подмигнул Михееву драматург.

— Это вы про футбол? А-а…

— Нет, нет. Позвольте… Что такое «а-а»? Вы уж, Сергей Сергеевич, поподробнее, пожалуйста. Прокомментируйте. Вы спортсмен. Тренер! Вам и карты в руки…

— А правда, Сергей Сергеевич. Расскажите, — сыграла в заинтересованность Ксения Павловна.

Это ободрило его, и он, отхлебнув минеральной воды, заговорил:

— Видите ли… Я не футболист. Моя специальность — легкая атлетика. Но… если хотите… я знал, что наши проиграют французам. Предвидел это. Только, естественно, не говорил. У каждого вида спорта свои проблемы. Но… независимо от видов они в чем-то, безусловно, идентичны.

Михеев поднял глаза на тренера и едва заметно улыбнулся:

— Любопытно.

Пожалуй, только Ксения Павловна сейчас уловила в его интонации дальнюю, хорошо замаскированную иронию.

— Вероятно… — продолжал размышлять Сергей Сергеевич, — как и в легкой атлетике, так и в футболе… имеющиеся планы и программы подготовки… не совсем гарантировали накопление, именно на данном отрезке времени, лучшей формы…

— Та-ак… — приостановил его Михеев. — Выходит… у вас, в спорте, назрела необходимость проведения конструктивных реформ?

— Безусловно! — с некоторым пафосом ответил Сергей Сергеевич. — Сегодня уже не только мастерство и не только совершенная техника решают успех.

— А что же еще? — продолжал свою игру Михеев.

— Я отвечу. Любовь к спорту. Любовь к игре… Вот что! Мы ведь в основном без любви бегаем и прыгаем. А по обязательству. По требованию… Волюнтаризм. Вот спортсмены и ведут себя, как на нелюбимой работе… Я же считаю, что сегодня в наших планах на первое место должна выйти любовь…

— Значит, по-вашему, любовь тоже поддается планированию? — с внешним участием спросил Михеев. — Как же тогда понимать ваш тезис относительно авторитарных требований, волюнтаризма?..

Ксения Павловна внимательно посмотрела на мужа. Она была удовлетворена, что сумела завести его.

Драматург в разговор не вмешивался, с интересом следя за диалогом.

— Я понял вас, Иван Андреевич, — сказал тренер. — Безусловно, любовь, как чистое чувство, спонтанна… Но в том-то и состоит сверхзадача, чтобы прививать спортсменам любовь к своей специальности и постоянно удерживать ее на голодном, призывном пайке. Как тренер, я считаю… Сегодняшний классный спортсмен должен отвечать и соответствовать трем главным требованиям… Хотеть прыгать и бегать, знать, как прыгать и бегать, и быть способным прыгать и бегать…

— Хотеть, знать и быть… — повторил Михеев. — Но хотеть и знать — это еще не любить… Не так ли?

Только сейчас Сергей Сергеевич почувствовал что-то… Глянул на Михеева вопросительно, но лицо Ивана Андреевича было непроницаемым, и он успокоился…

— Возможно, что вы сейчас не поймете меня… Спорт специфичен и сложен для неподготовленного… Но я попытаюсь проиллюстрировать на примере…

— Да, да. Будьте любезны, — кивнул Михеев.

— Представим себе, что появляется некий такой индивидуум… Здоровый от бога, сильный как дьявол… Короче, с отличными данными. Сейчас, кстати, такие случаются и в шестнадцать лет. Пресловутая акселерация… Так вот, тут бы, по здравому смыслу, и дать этому индивидууму возможность как можно подольше и относительно поспокойнее побегать, так сказать, в свое собственное удовольствие… Безо всяких рекордов. Без хлопот о победах и, значит, престиже тренера… Ведь придет час, и парень побежит… И прибежит на пьедестал. Сунет шею в хомут лаврового венка… Непременно! Ан нет… Мы тут как тут… Мы, тренеры, сейчас же, с той же самой минуты, начинаем практически убивать в юных спортсменах своими завышенными требованиями, которые и порождают в них дополнительный стресс, естественную, натуральную любовь к спорту, с которой они пришли в него… В этом вся суть! И спортсмены, постепенно, постепенно, начинают вести себя, как на нелюбимой работе. А с нелюбовью нельзя побеждать на дорожках…

— Как же быть тогда с реализацией побед? Ведь необходимо побеждать и в спорте? — спросил Михеев.

— Вы опять не понимаете меня! — загорячился Сергей Сергеевич. — Я любил бег. И Кларк, если слышали о таком, тоже любил бег. Те же, кого я вижу сегодня на дорожке, мне кажется, его не любят… Или делают вид, что любят. Доказательства? Пожалуйста… Так называемый «бег на выигрыш». Ведь это же чаще всего делается не от тактической зрелости. Нет. От неуверенности в себе. Вот отчего… Я ведь тоже в свое время бегал на выигрыш, но при этом всегда, с самого начала, держал высокий темп. Иные же бегуны сплошь и рядом только и рассчитывают, как бы отсидеться за спиной друг у дружки… Они надеются решить спор только на финише. Это пошлый и трусливый расчет.

— Вот видите, — с удовольствием сказал Михеев. — Вам, следовательно, необходимо включать в ваши планы наряду с любовью и такие понятия, как пошлость и трусость?..

— Надо же! — решительно вмешалась Ксения Павловна. — Какие вы все… нарепертованные! — вспомнилось ей Зинкино словечко. — Хватит. Только об одном и слышишь за этим столом. План, план, план… Пойдемте отсюда, Сергей Сергеевич. Ну их! С моим Михеевым вам не совладать. Он бегать любит. — Она нарочно подчеркнула последние слова.

— А вы думаете, что за другими столами говорят о чем-нибудь другом? — улыбнулся драматург. — Послушайте…

Ксения Павловна и тренер, встав из-за стола, прислушались.

За соседним столиком два толстяка перестреливались короткими фразами:

— Я ему уже позвонил… Снимай, говорю, двадцать процентов. Вылетишь из плана!

— Так он вас и послушал…

— Ничего подобного. Буду настаивать…

Тренер, драматург и Ксения Павловна рассмеялись. Михеев пил чай… Когда они ушли, драматург спросил:

— Насколько я понял, вы атаковали нашего спортсмена?.. И довольно-таки зло…

Михеев отложил ложечку.

— Не люблю, понимаете ли, когда философствуют мышцами. Живут-то ведь, черт возьми, как у Христа за пазухой. А в мое время мы бегали и прыгали без талонов на питание и без разных высокопоставленных нянек. И побеждали. А тут… Интеллектуальные бицепсы? И простите, я давно уже обратил внимание, что вы за мной постоянно следите… Как это понимать? — без перехода, в упор задал вопрос Михеев.

— О-о, Иван Андреевич… Вы для меня действительно интересный человек. Я объясню… Вы удивительно совпадаете характером с одним из героев моей пьесы. Он тоже директор. Так как же мне не наблюдать за вами?..

— Понятно. Снимаете натуру?

— Не совсем так… — улыбнулся драматург. — Наблюдаю, слушаю, думаю…

— Ну-ну… Я вот сейчас тоже кое о чем вспомнил… Один разговор моего главного инженера с одним заезжим на наш комбинат «ученым»… Знаете, существуют такие… Ездят, подглядывают, а потом выдают в своих статьях как свое собственное. Хотя на том же комбинате, об этом столько размышляли и так далее… Пенкосниматели, одним словом. Вот мой главный инженер и спросил у такого пенкоснимателя: что же ты, мол, делаешь, негодяй?.. Какое, мол, ты имеешь на то право? Это же воровство и не иначе… Так что бы вы думали тот ответил?

— Интересно…

— Что когда художник рисует свою натурщицу, он потом, подписывая свое произведение, не ставит рядом со своим именем фамилию натурщицы.

— Ничего… Хлестко! А что же ему в ответ ваш главный инженер?

— Ничего особенного. Послал открытым текстом в то самое место…

Драматург засмеялся.

— Иван Андреевич, позвольте мне задать вам один вопрос?

— Ну… если только один. Мне сейчас к врачу надо…

— Хорошо, хорошо. Я не задержу вас. Скажите, пожалуйста, на вашем комбинате, у вас… есть такой человек, которого вы… ну, скажем прямо… наиболее любите и цените?

— Есть, — мгновенно ответил Михеев и тут же, ощутив, что ответил чересчур уж откровенно, недовольно спросил: — Простите… что вы имели в виду этим вопросом? Не понял?

— Браво, браво, браво! — захлопал ладонями драматург. — Я — гений! Он сначала ответил, а уж потом — не понял…

— То есть?.. — буркнул Михеев, поднимаясь со стула.

— Я объясню, объясню… — Драматург встал тоже. — Извините, но я проверил сейчас на вас кусочек диалога, который написал ночью. То, о чем я спросил у вас, спрашивают у моего главного героя в пьесе. И вот, ей-богу, ну… честное слово… ваш ответ почти слово в слово совпал с ответом моего героя. Он тоже сказал «есть» и тут же осознал, что ответил чересчур уж откровенно.

— Ну и что? — с деланным равнодушием спросил Михеев.

— О-о… Не притворяйтесь, Иван Андреевич… В этом же кое-что есть. Есть. Мы ведь с вами не мальчики. И возраст научил нас… вначале не шалить со спичками, а потом и… с искренностью.

— Поздравляю… — сказал Михеев, не скрывая иронии. — Действительно… открытие — гениальное. Счастливо оставаться.

— Всего вам доброго… — Драматург с минуту еще задумчиво и внимательно смотрел вслед уходящему по аллее Михееву.

Кряквин вышел из Госплана. Зажмурился… После хождений по тускловатым, ровно освещенным коридорам и кабинетам улица ослепила его. В Москве стоял жаркий, солнечный день. Пахло асфальтом и бензином. Некоторое время он покурил на ступенях этого огромного здания, в котором выяснил сейчас для себя кое-какие, не очень-то обрадовавшие его подробности. По тротуарам плыла и разноголосо толклась многоцветная людская толпа. Кряквин без всякого интереса понаблюдал за ней, не думая ни о чем, затем, прицелившись, защелкнул окурок в урну и, довольный своим попаданием, зашагал к подземному переходу.

Здесь его внимание привлек зазывный голос продавца билетиков книжной лотереи. Кряквин посмотрел, посмотрел на его бойкую работенку и, протиснувшись к ящику-прилавку, тоже купил бумажку. Его окружили мальчишки. Развернул… Не выиграл. Купил еще… Пацаны советовали с азартом, показывая на пластмассовый барабанчик, в котором торговец раскручивал билетики:

— Вы из-под низа…

— Из гущины тащите!

Опять проиграл. Почувствовал, что входит в азарт. Поставил портфель между ног.

— Еще…

И снова проиграл.

— Слушай, коробейник, у тебя совесть есть? — спросил у торговца с обидой.

Тот очаровательно улыбнулся и, подмигнув Кряквину, поманил его пальцем к себе:

— Есть, гражданин. Но сегодня я ею не торгую. Заходите завтра…

Кряквин улыбнулся:

— Тогда еще!

— Прекрасно! — воскликнул торговец, вытирая платком взмокший лоб. — Не везет нам в смерти, повезет в любви…

Развернул… Пусто!

— Все, — сказал Кряквин. — Играем до победы!

— Правильно, гражданин, — поддержал его торговец. — Масть по солнышку идет. Достоевскому-то, Федору Михалычу, тоже не везло… Но мы его чтим не за это.

— А-а… — обрадовался Кряквин. — Есть!

Пацаны захлопали.

— Поздравляю! — торжественным голосом объявил торговец и протянул Алексею Егоровичу полосатую пухлую брошюру. — Беседы об экономической реформе! Издание пятое, чем-то дополненное! Читайте, уважаемый, и пусть ваше сердце проникнется любовью к экономике! Рекомендую читать вместе с супругой, ибо жены наши — самые великие экономисты!

Кряквин искренне расхохотался.

Потом он слегка подкрепился, стоя в каком-то душном кафе возле Белорусского вокзала. Взял себе несколько горячих сосисок с горошком и бутылку теплого, невкусного пива. Соседкой по мраморному столику оказалась молоденькая цыганка…

Кряквин жевал сосиски, не обращая внимания на нее и на цыганских детишек, что возились под столом.

— А тебе еще нет пятьдесят… Но скоро будет… — вдруг заколдовала вкрадчивым, с хрипинкой голосом цыганка. — Волос твой побелеет совсем, а душа запоет… Ты будешь любим и богат. Тебя любят блондинки, а одна умирает от любви к тебе. Но ты очень горяч, и подводит тебя твоя горячность. Остудить тебя может… А не скажу, что остудит тебя… А позолоти ручку, не пожалеешь… Скажу всю правду тебе. — В ушах у цыганочки покачнулись огромные желтые серьги.

Кряквин допил стакан, поглядывая на нее одним глазом. Ему сделалось вдруг весело, и он, поставив стакан, в тон цыганке заговорил:

— А тебе двадцать шесть лет… А тебя звать… Катюша. У тебя трое детей и два мужа. Но любит тебя… совершенно лысый. Ой, как он любит тебя!.. Но подводит тебя твоя горячность. Мойся, Катюша, по утрам холодной водой, и она остудит тебя. Позолоти ручку?..

Цыганка недоверчиво дослушала и улыбнулась, показывая золотой зубик:

— Хорошо говорил, драгоценный… Ничего от тебя не возьму. Но скажу тебе слово. Ты послушай меня… Не ходи очень прямо, сердце будет болеть…

— А как же тогда? — серьезно спросил Кряквин.

Цыганка внимательно и цепко глянула ему в глаза. Покачала головой.

— У тебя есть один друг. У него об этом спроси…

Потом Кряквин стоял в тамбуре электрички, дымя папиросой в пустое, без стекла, окно. Электричка, покрикивая гудком, летела по зеленому Подмосковью.

Михеев дремал на веранде. Кряквин осторожно, на цыпочках, подошел и сел рядом на предательски вскрипнувший шезлонг. Иван Андреевич открыл глаза, наморщил лоб и вытер согнутым пальцем губы:

— Вот это да-а… Не ожидал. С приездом, Алексей Егорович.

— Спасибо. Спите, как Ермак… Без часовых, — Он отер потное лицо. — Жарко… Дождик, наверное, будет. А вообще… я скажу… хорошо здесь у вас! Как в раю. Аж завидки берут… Водички попить не найдется?

— В этом раю все найдется… — Михеев сходил и принес из холодильника бутылку минеральной. — Виски не предлагаю…

— Да ну его к черту! — Кряквин с жадностью накинулся на воду. Выпил подряд два стакана. — Жабры прямо так и слиплись, покуда дошел.

Михеев с теплотой смотрел на него; он обрадовался появлению Алексея Егоровича.

— Вы снимайте с себя все лишнее… Кстати, свежую рубашку?

— Да нет… А вот клифт свой парадный я скину… Задушил… — Кряквин сбросил пиджак и устроил его на спинку шезлонга. Солнечный прутик осветил орден Ленина. — Благодать, кто понимает… Курить, конечно, нельзя?..

— Вам можно, — улыбнулся Михеев. — Здесь веранда… Плюс вентилятор, на худой конец.

— Тогда полный порядок. Живу! Вы, кстати, смотритесь нормально. Это я вам не комплимент, а точно…

— Приятно слышать, — сказал сдержанно Михеев. — Я действительно чувствую себя хорошо. Рассказывайте, как, что?

— Да вот… — закурил Кряквин. — Прилетел. Первым рейсом. Сходил в Госплан…

— А в министерстве были?

— Нет пока… Но с Сорогиным по телефону пообщался.

— И как?

— Худо… Горим с квартальным. По сто пятьдесят вагонов дают. Хоть плачь!.. Еще декада, и придется останавливать рудники. А планчик, между прочим, нам хотят нарастить…

— Я в курсе, Алексей Егорович. Где остановились?

— В «Москве». Четвертый этаж. Нормально. Сорогин-то еще и успокаивает… Держись, мол… До ноября, мол, держись. А за что только держаться?.. За какое такое место?! У нас же все склады битком, почти полтора миллиона тонн уложили. Больше некуда… Кстати, могу вас обрадовать… Нижнее бортовое содержание пятиокиси фосфора в руде в среднем подсело до десяти процентов… Вот так! Фабрики задыхаются… А они, понимаешь, планчик нам думают прибавлять… Злой как черт!

— Понимаю вас… И все равно, Алексей Егорович, со злостью надо поаккуратнее.

— Вы-то… сами… собираетесь на актив?

— Вероятней всего, что нет. Вдруг да… — Михеев виновато показал на сердце. — А вы… волнуетесь?

— Да вроде не очень. Мне ведь, сами понимаете, от актива не любви хочется… Я не красная девушка. Иду на актив не челом бить…

— Одну минуту, Алексей Егорович. — Михеев встал и ушел в дом. Довольно быстро вернулся. — Я знаю, что вы не очень-то уж большой любитель принимать чужие советы, но тут я… — Он протянул Кряквину рукопись, сколотую крупными скрепками. — Прочитайте, пожалуйста. Десять страниц. Строго на двадцать пять минут неспешного выступления. Я это давно сочинил. Еще к тому совещанию… Но не выступал. А сейчас подкорректировал, вполне своевременно может прозвучать. Пробегите глазами.

Кряквин невнятно гмыкнул, устроился поудобней в шезлонге и стал читать. Михеев, чтобы не следить за выражением его лица, спустился с веранды в сад. Начал, заложив руки за спину, прохаживаться по хрустящей дорожке. Остановился возле клумбы, сорвал какой-то цветок и понюхал его. Зудко гудели пчелы. Листья деревьев недвижно томились в безветрии. Над садом, высоко-высоко, сшивая ниткой инверсионного следа пушистые облака, искрилась крохотная иголка реактивного самолета. Михеев смотрел ему вслед и вдруг отчетливо и резко представил себя в кабине истребителя… Закашиваясь по кругу, рванулась навстречу пока еще далекая земля… Рука послушно выбрала сектор газа… Истребитель, прокалывая легкую облачную вату, штопором вывинчивался из высоты… Стрелка прибора валилась и валилась влево, и совсем уже близко ударил по глазам отразившийся от реки, что плавно обогнула аэродром, солнечный всплеск…

— Иван Андреевич! — услышал Михеев голос Кряквина. — Идите, я прочитал!

— Иду… — отозвался Михеев и с какой-то щемящей тоской посмотрел еще раз в небо. Белый след в нем теперь стал пошире и походил уже на чей-то диковинно распушившийся хвост.

— Прочитал я… — повторил Кряквин, когда Михеев, включив по пути вентилятор, сел напротив него в заскрипевший шезлонг.

— И что?

— Честно?

— Да уж хотелось бы, чтобы честно… — не мигая, ответил Михеев.

— Удивили вы меня, Иван Андреевич.

— Чем же?

— Одинаковостью.

— То есть?

— Вы написали здесь почти слово в слово то, о чем я собираюсь говорить на активе.

— Ну… в этом как раз и нет ничего удивительного…

— Не понял…

— Я сделал это на основании тех ваших расчетов, из-за которых мы тогда с вами неделю не разговаривали…

— Вы не разговаривали со мной, а не я с вами, — уточнил Кряквин.

— Да, да… — сказал Михеев.

— Вот так! — Кряквин поднялся, заскрипев шезлонгом, и прошелся по веранде. — Почему же тогда… ты все-таки не выступил, Иван? — Он с прищуром уставился на Михеева.

Возникла короткая пауза.

— Вот об этом, Алексей Егорович, мы сейчас и поговорим.

— Давно бы пора.

— Только давайте договоримся сразу… Без нервов.

— Попытаюсь, — вздохнул носом Кряквин. — Не обращайте на мои эмоции внимания.

— Попытаюсь… — одной щекой улыбнулся Михеев. — Я выступил тогда, Алексей… Выступил. Только не там, не на том совещании…

— А где же?

— Это не важно сейчас… — Михеев на мгновение прикрыл ладонью глаза, вспомнив ту ночь на квартире у Веры Владимировны. — И хорошо наказал себя за свою слабость…

— Ты струсил, Иван… Вот что!

— Вряд ли…

— Обезопасил себя, да?

— В какой-то мере… А ты можешь сформулировать, что такое мужество?

— Я? — переспросил Кряквин. — А зачем его формулировать?.. Если оно есть, так оно есть.

— Я думаю по-другому… Мужество — это умение сводить на нет свое собственное, тем более разыгравшееся воображение, в данный конкретный момент. Но, кстати, мужество бывает и трусливым…

— Ерунда! Сегодня, как мне кажется, назрела пора говорить о главных, на мой взгляд, принципах управления большими производственными системами. Вот они… Первый принцип — иерархичность. Но — разумная, четкая… Второй — многокритериальность… Дважды два четыре — этого сегодня уже маловато. Третий принцип — самонастройка или самоорганизация. Тут объяснять нечего… И последний, чрезвычайно важный принцип… адаптация! Да, самоприспособляемость предприятия к любому текущему изменению…

— Прекрасно, Алексей Егорович. Мы пьем воду из одного колодца.

Кряквин воткнул в рот папиросу, вышел на крыльцо веранды и тут же вернулся назад:

— Вот что, Иван Андреевич… Как бы это так выразиться, чтобы не шибко обидеть тебя… Потому как я слишком уважаю… да, уважаю тебя! Ты мудрый, как змей, понимаешь?.. А я так пока не умею. Вот этот текст твоего выступления, — Кряквин поднял в руке листы, — есть еще одно подтверждение того, как несовершенство нашего планирования приводит к несовершенству нашего мышления и поведения. Я ведь, по правде сказать, тоже не далеко ушел от тебя. Ей-богу!.. Тоже столько лет думал о другом. Но раз уж задумался, то… надо и говорить. Я-то уже осудил себя за тугодумие, честное слово. А как же? Да, ты пишешь о том, о чем думаю я… Но ведь твои-то мысли так и остаются на бумаге. Молчат… Это ли не показатель нашего несовершенства, Иван?.. Черт его знает, но я, по всей видимости, никогда не смогу понять людей, которые знают что-то, что может привести к пользе, и при этом молчат… Я максималист, Иван… И я готов за истинно верное даже на подвиг!.. Да, да… На подвиг! Пусть тебя не смущает это громкое слово… Я его сейчас произношу ответственно, а не как… какой-нибудь там Шаганский! И мне не надо расписок за это… Неужели уж мы с тобой, Иван Андреевич, такие разные, а?

— Напрасно так считаешь… — неожиданно спокойно и миролюбиво сказал Михеев. — Таким, как ты, я уже был… А вот таким, как я, ты еще будешь.

Кряквин вскинул руку, желая возразить.

— Погоди, — твердо остановил его Михеев. — Я еще не все сказал… И если скажу это все, то только потому, что по-настоящему искренно ценю тебя… И как человека, и как специалиста… Я не хотел бы, Кряквин, чтобы ты повторил уже пройденное мной… Этого лучше бы все-таки избежать. Но если уж повторение неизбежно, то скорее ломай себе шею своими подвигами… Будешь умнее… И будешь точнее разбираться хотя бы в том, что такое компромисс с собой во имя дела и что такое компромисс с делом во имя собственной шкуры.

— Во-во-во! — наставил на Михеева палец Кряквин. — Сейчас я тебе одно место прочитаю… — Он полез в портфель и вытащил из него «Воскресение». — Кстати, эту книгу твой Паша, шофер, просил передать Ксении Павловне… Она ее у него в машине оставила… Это «Воскресение»… Льва Толстого. Сейчас, сейчас… — Кряквин веером пустил из-под большого пальца страницы. — Ага… вот… «…но под давлением жизненных условий, он, правдивый человек, допустил маленькую ложь, состоящую в том, что сказал себе, что для того, чтобы утверждать то, что неразумное — неразумно, надо прежде изучить это неразумное…»

— «…то была маленькая ложь, — закончил цитату Михеев, — но она-то завела его в ту большую ложь, в которой он завяз теперь…»

— Ты что это? — удивленно спросил Кряквин. — Все «Воскресение» наизусть знаешь?

— Нет, нет… Но это место знаю. Толстой здесь говорит о Селенине, друге детства Нехлюдова…

— А может быть, и о тебе тоже? — вырвалось у Кряквина. Он даже сморщился, понимая, что вот сейчас, наверное, кровно обидел Ивана Андреевича…

Тот выдержал паузу.

— Ничего, ничего, Алексей… Не переживай… Я уже привык к твоим шальным выстрелам. У меня иммунитет к ним… — Он криво усмехнулся. — Хотя будь бы я на твоем месте… вернее, наоборот… в общем, точнее… я бы, наверно, послал бы тебя кое-куда…

— Извини, Иван… — мотнул головой Кряквин.

— Охотно. И знаешь почему?.. Да потому что мы с тобой придем к равно-душию…

— К чему, к чему? — насторожился Кряквин.

— К равно-душию, — повторил, отчетливо разрывая слово, Михеев. — То есть к душевному равенству, понял?

— А-а… вспомнил. Мне что-то про это Верещагин говорил…

— А я говорил про это Верещагину, — сказал Михеев. — Понимаешь, время странно изменяет понятия… Равнодушие-то, наверно, когда-то было равно-душием, а не равнодушием в сегодняшнем смысле… Люди, вероятно, стремились к нему, а не добившись его, почему-то сдались… Вот и стало равно-душие — равнодушием… А теперь я скажу тебе самое главное, что давно бы хотел сказать… Я об этом еще никому не говорил, Алексей… А тебе скажу… Болезнь помогла мне основательно поразмышлять над этим… А ты, сам не подозревая ни о чем, подвел разговор к этому… Речь идет «о подвиге за истинно верное». Ты, по-моему, так сформулировал это…

— Так, — напряженно вглядываясь в Михеева, сказал Кряквин.

— Прекрасно… Значит, если бы я еще тогда выступил на том совещании, тоже совершил подвиг?

— Его необходимо было совершить, Иван…

— Я знал, что ты так скажешь… Но подумай, пожалуйста… подумай основательно, так, как ты умеешь в общем-то думать: а хорошо ли это?..

— Что? — перебил его Кряквин.

— Совершать подобные подвиги и становиться героем?

— Ни хрена не понял, — сказал Кряквин.

— Сейчас поймешь… Ответь мне… А нравственно ли вообще… доказывать свою нравственность, если тем более ты в том убежден и уверен, героическими поступками? Что это, скажи мне, за нравственное поведение, которое требует героизма? Ведь речь-то идет не об экстремальных моментах… Что за преувеличенное представление о степени риска? Выдуманный риск… Ведь мы же не на войне?!

— Погоди, погоди… — задумался Кряквин.

— Ну… вот ты завтра, ты, нравственный человек, выйдешь на трибуну, чтобы совершить подвиг. Так? Так. А ты будешь говорить о том, о чем обязан, должен говорить, как обыкновенный честный человек, правильно? Не тот ведь случай-то…

— Ну…

— Так почему же ты, будучи честным, заранее думаешь о том, как будешь доказывать, что ты честный? Почему ты считаешь, что ради этого, элементарного, нужно становиться героем? Нравственно ли это, Алексей, или тут что-то не так?

— Теперь, кажется, все понял, — сказал Кряквин. — А действительно… Фу, ерунда-то какая! Так что ж мне, по-твоему, не выступать?..

— Выступать! — топнул ногой Михеев. — Выступать!..

Дорожка по-зимнему хрустела под ногами. Солнце раскачивалось на листьях. И по дорожке как бы шел сейчас странный, испорченный временем, немой фильм…

На выходе из парка Кряквин услышал тугие хлопки. Чей-то смех… Свернул прямо в зелень и, раздвигая кусты, выбрался к теннисному корту. По нему, залитая солнцем, передвигалась Ксения Павловна… Азарт разогрел ее красивое, загоревшее лицо…

Кряквин с минуту, не больше, смотрел на игру, щуря глаза, а потом, чувствуя в себе все нарастающее и нарастающее раздражение, развернулся, попав головой в паутину, и замкнулась за ним шелестящая стенка листвы…

Колонный зал Дома союзов еще жил перерывом. Люди рассаживались по местам, переговаривались. Стоял мерный, театрально однообразный гул. Чистый хрусталь люстр скользко просвечивал ледяной пустотой. Позолота и гладкая полировка белого мрамора тревожно контрастировали с багряной обивкой партера. Постепенно гул умирал, накапливалась в зале тишина. Одна за другой бесшумно смыкались огромные двери. Сорогин, пощелкав ногтем в микрофон, басовито и в то же время как-то по-домашнему поинтересовался у зала:

— Ну что, товарищи, накурились?..

По залу накатисто, волнами, разошелся шум.

— Вот и хорошо, — сказал министр. — Шумят — это, значит, не спят. Самое время продолжить работу нашего актива… — Он сделал паузу, пережидая оживление, и объявил: — Слово — главному инженеру комбината «Полярный» Кряквину Алексею Егоровичу!.. В настоящее время он исполняет обязанности директора комбината.

Кряквин размашисто шел к трибуне. Все в нем сейчас подобралось. Краем уха он услышал азартную реплику:

— Держись, Егорыч! — и подумал, не оборачиваясь, что это, наверное, кто-то из своих…

Отсюда, с трибуны, ладно просматривался весь зал, окаймленный сверкающей колоннадой… И лица, лица, лица… Знакомые и незнакомые совсем… Из министерства, главка, с родственных предприятий… Эти лица выражали сейчас разное: спокойное, вежливое внимание; внимание действительное; внимание, наработанное за многие годы участий в подобных совещаниях; внимание, смешанное с любопытством — мол, давай, давай… поглядим, что ты за птица; внимание, граничащее со сном: веки опущены, ладонь подпирает лоб, и так далее…

— Товарищи![3] — твердо сказал Кряквин и невольно прислушался… Динамики, скрытно расставленные по залу, усилили его голос, а колонны, как бы оттолкнув его от себя, возвратили назад, к трибуне. — Я, может быть, необычно начну свое выступление. Не с подробного, как это у нас все еще принято, перечня фактов и цифр, говорящих, какие мы хорошие, как много у нас чего доброго сделано и что мы еще собираемся сделать, так сказать, в шесть раз лучше… Я сознательно, а следовательно, и ответственно нарушаю эту традицию, надеясь на то, что присутствующие здесь… — Кряквин коротко глянул в сторону Сорогина, — ведь одна отрасль и, стало быть, в курсе того, что у нас хорошо… Я вообще считаю, что говорить о хорошем можно только тогда, когда уже нечего говорить о плохом. За хорошее, если уж оно действительно стало хорошим, люди уже поборолись… Хорошее настоящее — не тормоз. Жизнь-то ведь вроде не останавливается от того, что она делается хорошей? Нет… И что-то я не очень себе представляю сегодня, ну, скажем, примерно вот такую вот сценку… Заходит к врачу человек… Здоровый, ну, как, скажем, штангист Василий Алексеев… Раздевается и говорит: «Посмотри, дорогой, какой я красавец!..» Думаю, что от подобной жалобы… в кавычках естественно, у врача того немедленно подпрыгнет кровяное давление…

Зал громыхнул аплодисментами. Кряквин взял стакан с водой и отпил.

— Сравнительно недавно на комбинате «Полярный» произошел несчастный случай. Во время рабочего отпала на Нижнем руднике — взрывник там отпаливал зависший в пальце восстающей негабарит двухкилограммовым фугасом — произошел, ни с того ни с сего вроде бы, взрыв мощностью в две тонны аммонита. Взрывник, молодой, сильный парень, потерял… пока во всяком случае, зрение… Комиссия, тщательно проведя расследование причин несчастного случая, установила… Взрыв произошел из-за несработавшей в свое время взрывчатки, когда на Нижнем руднике производилось массовое обрушение руды. Тогда, в феврале, рвали четыреста пятьдесят тонн аммонита, из которых две тонны не взорвались в минном кармане, а затем, в процессе выпуска руды, подсели вместе с ней до скреперного штрека. Фугас в два килограмма и явился инициатором трагедии на руднике Нижний… Так установила комиссия, которая и подписала акт. На самом же деле все было не так. И вот с этого места речь пойдет о другом… Я уже сказал вам, что в ходе несчастного случая взрывник потерял зрение. Но он не потерял при этом совесть. Выйдя из больницы, парень пришел к нам, руководителям комбината, и рассказал всю правду, в которой, оказывается, был он повинен сам. Готовя тот массовый взрыв, а взрывник заряжал веера вручную, он, после зарядки скважин, поскидал в восстающую битую аммонитовую колбасу. Ну, для того, чтобы не сдавать ее на склад… Торопился куда-то. Поскидал и не замочил даже водой… Вот аммонит и сработал, и лишил человека зрения. Но не совести. Парень пришел к нам с открытой душой, хотя и никто его не просил об этом. Совесть рабочего, ра-бо-че-го! — заставила его сказать правду. Моя совесть привела меня вот сюда. Вот на эту трибуну. Потому что сегодняшнее положение дел на комбинате «Полярный», по крайней мере, неутешительное… Другого тут слова искать нечего! Но начну с близлежащего… Комбинат задыхается без вагонов, без крытых железнодорожных вагонов, для отгрузки готового концентрата. В прошлом году мы не смогли реализовать шестьсот тысяч тонн, и только благодаря уступке главка, который списал нам с программы эти тонны, мы выполнили годовое задание по объему реализованной продукции… Могу со всей ответственностью заявить, что если обстановка с отгрузкой готовой продукции будет оставаться без изменений, намеченный план этого года комбинатом «Полярный» также выполнен не будет!

Зал загудел возбужденно…

— Итак… — вскинул над собой руку Кряквин, — казалось бы, все просто. Вы нам вагоны, а мы вам план. Не так ли, товарищи?.. Нет, не так. Это было бы лишь самым поверхностным решением проблемы. И вот об этом-то — наболевшем — мне и хотелось бы сейчас потолковать…

Минуло достаточно времени, как мы перешли на новую систему планирования и экономического стимулирования. Мне даже сдается, что вряд ли уже эту систему можно назвать новой. Хотя, безусловно, реформа принесла нам известные радости. Мы стали инициативнее, смелее. Но аппетит-то, вы сами знаете, приходит во время еды. Короче, я считаю, что сейчас самое время для дальнейшего углубления реформы, дальнейшего смелого экспериментирования в сфере нашего производства.

Прошу понять меня правильно: речь идет не о какой-то автономии. Нет. Советское предприятие является государственной организацией, равно как и все другие организации, влияющие на его работу, также государственные. Кстати, объективного критерия для оценки хорошего или плохого директора тоже нет. Все зависит от того, в каких условиях работает предприятие. Вот почему — в таких условиях — и нам, руководителям предприятия, бывает очень трудно стимулировать и поднимать активность коллектива. Ведь ни для кого не секрет, что сегодня я, директор комбината, обращаясь к рабочему и призывая его к каким-то трудовым достижениям, не имею возможности твердо пообещать, что же от этого будет иметь предприятие в целом и он, рабочий, лично. Все это происходит от того, что те фонды, которые образуются на предприятии, зависят не только от работы самого предприятия и его успехов, но и от конъюнктуры в вышестоящем органе, от его возможностей и так далее…

Необходимо прежде всего соблюдать основное правило научного управления: единство прав и ответственности. Без этого действительно невозможно управлять разумно и грамотно. Договор только тогда договор, когда он заключен в рамках реальных возможностей сторон. Если мы проведем этот принцип во всей системе хозяйственных отношений, то только тогда сможем навести лучший порядок!..

Аплодисменты.

— Да, да, товарищи, — продолжал говорить Кряквин. — Хозяйственный договор, заключенный на определенную перспективу, как минимум на пять лет, — это поистине главный нерв экономического механизма. Его повреждение ведет в конечном счете к расстройству всей нервной системы. Срыв поставки в одном месте вызывает цепную реакцию отклонений от заданного ритма работы многих предприятий, что наносит сильный материальный урон и заметно снижает эффективность общественного производства.