ДУША В РАЗВИЛКЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ДУША В РАЗВИЛКЕ

До мистической густоты, до предела наполнения зоны и тюрьмы полны слухами. Приход по этапу нового зэка, появление начальства или какой-нибудь комиссии, с акцентом прочитанное слово в газете, полученное письмо с воли, изменение в правительстве, обкоме, прокуратуре, ЦК КПСС, сообщение о заседании Верховного Суда СССР об очередном «усилении» или «повышении», домысел свой или с воли переданный — все истолковывается особым зэковским способом. Сотни тысяч людей, по их убеждению, попадают в запретки «вообще ни за что». За примерами ходить не надо — все при социализме воруют, даже верующие сектанты, и он, горемычный, попробовал. Дружков не посадили, отмазали, а его сделали козлом отпущения. Другой повздорил с женой, она по совету доброхотов — бегом к ментам и пишет заявление. Менты его — в сейф, знают, что пригодится.

Где вы, российские мудрые книги XV-XIX веков — «Домострой» разных изданий, «Добротолюбие», многотомники Адольфа Книгге, где вы, советы духовных отцов, матушек и монахов, неспешных попов, строгих пасторов, мудрых раввинов, сердобольных мулл и стойких в тяготах жизни лам? Не знают, человеки социализма, как по-человечески вести себя, и никто их не учит. Как овчарка набрасывается жена на пьяного мужа — проклятья, ругань. Забыли, что с выпивохами ни в коем случае нельзя вступать в пререкания и скандалы, они же не владеют собой, они во власти дурмана. Рукоприкладство — его бы применять для ремесла, для дела, хозяйства, двора, но отнюдь не для избивания ближних. Колотит жену муж, и мужа жена не так уж редко, родители бьют детей, дети — родителей. Бегут с жалобами в парткомы, профкомы, райкомы, обкомы, милицию. Бюрократия дает делу ход, опрашивают соратников по партии, соседей, свидетелей. Бывает и так: жена уж и забыла о том, что писала на мужа поклепы, живут-поживают, картошку в мундире чистят и радуются. И вдруг приходит по почте (чаще приносят с нарочным, ибо прокуратура и суды экономят на всем) повестка в суд. Дома переполох. Выясняется, что вызывают в суд мужа за истязание жены. Подруга подтвердить отказывается, а другие свидетели — за дачу ложных показаний на суде полагается тоже наказание — подтверждают. Прямо с суда мужика уводят на пару лет в систему общего режима. Жена ревом исходит: что наделала, точнее наделали — хозяйство разваливается, сено косить некому, дрова колоть не под силу, чурки тяжелые, корявые, узловатые. Чтобы у Петьки пилу «Дружба» взять для распила хлыстов, надо его напоить и, что противно, переспать с обормотом. Все село, которое участвовало в посадке мужа, ныне смотрит на нее косо, в магазине люди отворачиваются. Впору вешаться, да детей жалко. Пишет мужу, просит извинения.

А муж в это время в зоновском беспределе доходит — он опущен, опомоен, опедерастен. Одно упование — на амнистию. Ждет не дождется праздников, круглых дат, скорей бы 40-летие победы над Японией, Германией, Финляндией, Польшей (чем больше побед, тем скорее освободят), 60-летие Советской власти, образования Союза, принятия Конституции. Срок же катится от круглых дат к круглым. И всюду идет сплошной треп-базар об амнистиях: с воли передали, что Плишкинская, Чунская зоны уже закрываются. Вот оно, подтверждение амнистии! Казарму обнесли локалкой, ясно, готовят для другого режима: наш, общий, ликвидируют. Амнистия! Кто-то помилован, что бывает в зоне один раз в десять лет. Ясно, скоро амнистия! Человек в психозе амнистий полностью теряет себя. Он весь в ожиданиях. Подходишь к знакомому и говоришь: «Алексей Васильевич, слышал, что вас скоро амнистируют. Об этом ходят разговоры по зоне». Алексей Васильевич сияет, хотя сам в глубине души знает, что это неправда, туфта. Ожидание хорошего — вся зэковская жизнь. И ты становишься для Алексея Васильевича своим человеком, тебя он обязательно с посылки угостит ломтиком сала.

Другой психоз — отрицание всяких амнистий и на этой почве недоразумения и драки с теми, кто ждет не дождется амнистии. «От коммуняг амнистии не дождешься» — человек не верит. Ему сообщают.

— Хасанова знаешь из седьмого отряда?

— Знаю.

— Так его помиловали, делает прощальное и уходит из зоны.

Не верит, не верит даже, когда зэк на самом деле уходит, когда ему все завидуют и его радости не разделяют. Неверящий усмехается, считая, что Хасанова просто переводят в другой режим или зону. Не верят советские зэки, что кто-то на воле о них думает, страдает за них, милосердствует, сочувствует. Не верят, и в то, что на самом деле людей расстреливают, считают, что посылают на урановые рудники, где они сами коньки отбрасывают. Не верят зэки в людей — жен, отцов, матерей, детей, правителей. Коль так написано на роду, надо лямку тянуть. И вспоминают тех, кто из родни сидел, перечисляют по пальцам — почти все осуждались и редко у кого — каждый второй. Говорят зэки: «Мы потомственные каторжане. Тюрьма — это политика. Так было извечно и так будет всегда. Изменять существующее, конечно, не надо, пусть все посидят, глотнут неволи. В тюрьму следует поверить, как в дом родной, так легче, так скорее привыкнешь к полному переходу к коммунизму — один котел на всех и для всех».

Однако и самые неверящие верят в то, что Запад, Америка все знают об их положении. Рассказывают о том, что буквально через час после Толмачевского кипиша (бунта) об этом с надрывом передавали радио «Свобода», «Немецкая волна», «Голос Америки» и японские станции. Верят потому, что так легче прожить.

Есть и такой психоз, как вера в слово, в писанину, в силу бумаги. Одержимые им пишут во все инстанции (большинство писаний не доходит, их изымают лагерная цензура, милиция, КГБ. Почтовым перехватом заняты сотни людей, только в маленькой по населению Читинской области на перехвате в почтамте работало 76 человек), передают на волю через знакомых, тратя на это большие деньги. Реально письмо может дойти, если попадет из рук в руки, это знают опытные зэки и содержат при зонах (поселках) специальных нарочных. Посылать через другие населенные пункты, скажем, в Иркутск через знакомых в Ужгороде, бесполезно, так как вся информация от зэка и вся вообще информация к его родне проверяется. Передача только простой ксивы за зону стоит 25 рублей, а нарочного послания — сотни рублей.

Писаки придумывают все новые версии своего дела и в них верят, точнее влюбляются. Пишут и ждут, пишут годами — ждут месяцами. Без этого уже и жить не могут, всем рассказывают, куда написали. Этих графоманов не любят все — особенно начальство, так как они записываются на каждый прием, к каждому встречному-поперечному: к начальнику зоны, к прокурору, к приехавшему для встречи с преступными массами академику-землевладельцу Терентию Мальцеву, даже к бывшим ворам в законе, доживающим под присмотром ментов и ими возимыми по зонам, где они, впав в старческий маразм, живописуют пагубность жизни в воровском законе. Мудрые начальники, загодя, до приезда комиссий перепроваживают писак в ШИЗО и ПКТ, чтобы глаза не мозолили, ибо они имеют обыкновение после слов начальства: «Вопросы к нам есть?» их задавать и «влезать со своим делом». Пишут они коряво, безграмотно. А уж когда кто-то им грамотно и слезливо напишет, то эту бумажку берегут, лелеют. Всем дают читать и ждут оценки. Когда скажешь: «Как это ты здорово написал, умно объяснил», считай, владелец письма попался на крючок. Далее он обязательно спросит: «Ты думаешь, это разжалобит верха?» — «Конечно».

Теперь у вас будут об этом постоянные разговоры. Каждого новичка зоны они встречают со своим делом и рассказывают, рассказывают о том, куда написали, когда, по их мнению, придет настоящий ответ. Манна небесная для них рассказы такого плана: «На этапе один мужик, идущий из Котласа, рассказал о таком событии. Баба у его знакомого — золото. Поехала в Верховный Суд РСФСР, открывает дверь в приемную и ба! Секретарем там пребывает грудастая, пышущая здоровьем ее землячка Зойка. Девка не промах, ушлая, замуж за москвича выскочила. Пробы на ней негде ставить было, такая раньше была. Баба к ней в ноги: „Зоинька, зайчик, выручай, несчастье-то какое, мой дурак в тюрьму угодил. Ни за что, подрался, повздорил, кто-то, не он, конечно, одного ножичком пощекотал. А моего зачинщиком посчитали и влепили. Выручай, голубушка, в долгу не останемся. Там в Верховном Суде вся приемная с пола до потолка забита делами. Конечно, с ними и за сто лет не разберешься. Страна-то у нас огромная и все сидят“. Зойка сказала: „Хорошо, ищи дело своего“. Баба, не поверите, неделю перебирала папки и нашла, положила на стол Зойке. Та утречком подсунула Председателю Суда. Тот взглянул, ясно, туфта. Приказал подать на пересуд, так как состава преступления не было. Мужика вскоре освободили. Писать надо, братцы, писать, на то и грамота дана, на то и всеобщее среднее образование сверху спустили».

Зона травмирует человека до основания. Мучительно наблюдать за истощенными людьми, впавшими в жор. Это такое разрушение психики, когда хочется есть, есть, есть — без конца и без начала. Всегда. Жор от слова жрать. Жорный чучек ест все подряд — плесневелый хлеб соседа, так свой сразу съедает, протухший маргарин, промасленную бумагу, все, что является съестным или когда было им. Блатные бросают ему свиную шкурку от сала, которой они драили сапоги, она черная, грязная, пыльная. Жорный ее съест. Мужики и блатные еще в состоянии сдержать себя, не впадать в жор. Молодые крепятся. Старики, инвалиды, алкоголики — все в жоре. Черти копаются в мусорных свалках, ищут рыбьи головки от хамсы и кильки, разваренные кости, очистки, выброшенные жабры океанических рыб. Из них варят суп, пьют это вонючее грязное месиво. Им, вроде, и ничего не делается. На то они и черти. Чертей сразу видно — они обмусоленные, одежда в подтеках, облитая помойным супом. От них на расстоянии несет падалью. В их чайниках всегда тысячу раз прокипяченый чайный заварной мусор. Чай такой коричнево-черный, употребление его приводит к отеку ног, они становятся грузными, слоновыми, рыхлыми. Меняется походка, черти не ходят, а передвигаются, раны на их теле не зарубцовываются, они всегда гнойные, открытые. Летом на этих ранах всегда, когда черти спят, сидят мухи. Черти их не чувствуют, кажется, что даже довольны тем, что вызывают интерес у мух. И летают такие жирные мухи по казарме, от одного вида которых наступает тошнота, пропадает аппетит. Черт всегда просит, просит глазами, упершись взглядом в еду, просит отдать ему баночку от консервов минтая: «Не выбрасывайте, она мне сгодится». Черт ее оближет, пальцем грязным впитает оставшиеся жиринки. Черту все можно. Он не кушает, а хавает, то есть глотает, набивает ненасытную утробу. Он умоляюще просит объедки, выпивает пролитое на оцинкованный стол, сгребая сначала в ладони. Черт всегда в жоре. Жор даже на воле не проходит. Идет человек по улице и подбирает все съестное, кладет в карманы, в сумочки. Он, жорный, копается в мусорных корзинах, слизывает сладкое с конфетных бумажек вместе с оставшимися слюнями и плевками. Знайте люди, это порождение советской пенитенциарной системы — человек в жоре.

Когда все в состоянии тревожной взвинчивости, то любое парапсихическое растройство сразу вызывает коллективный ответ. Неуместная шутка или придирка надзирателя вызывают хохот-ржание. Зэки лошадино ржут и сами не знают почему. Часто только потому, что кто-то где-то заржал. Может, и на самом деле бывает смешно. Вот, впрягшись в лист железа, группа пидоров из хозотряда тащит бочку с испражнениями. Все ржут и советуют лидерам там искупаться. Ржут без смысла даже тогда, когда по зоне несут гроб — кто-то в санчасти окачурился. Не выясняют кто, а просто ржут, веселятся, потому что увидели живой, свежий гроб.

Надзиратель на шмоне проверяет зэка, ощупывает его, требует поднять руки, расставить ноги, осматривает сапоги, одежду, пачку папирос, кепку-пидорку. Осматривает со смаком, как артист и мастер своего дела, держит руку в промежности, ища якобы привязанный гибким бинтом чай. Все смеются и умиляются, а уж апогея достигает веселье, когда от пинка, запутавшийся в портянках чучек летит в грязь. Все в восторге: «Так ему, так ему, молодец, Сметана! (кликуха прапорщика)».

Бывает и не до смеха. Вдруг, как бы по команде на ходу поезда начнут раскачивать «Столыпин». Этот вагон несбалансированный — с одной стороны проход, с другой набитые зэками трехэтажные купе. Качают, качают в упоении, бегает, очумев, охрана, дергают тормоза. Наконец — крушение поезда. Стрельба, кровь, военные вертолеты.

Качают и воронки, погибая от удушья после опрокидывания машин, так как по инструкциям МВД СССР их открывать вне тюрьмы, зоны и территории суда не полагается. Валяются сутками автозэки до прибытия спецконвоев. А потом лезут, лезут в камеры, уплотняясь сапогами надзирателей, лезут, обливаясь потом и мочой, обблевывая друг друга, испражняясь, впадая в обмороки, с кровотечениями из носа, но лезут. Никто не скажет: «Хватит, рядом пустые камеры, не пойду, нет места. Стреляйте». Никто же тебя за это не убьет и солдата этого ты больше не увидишь. Так же, пожалуй, смертники лезли в газовые камеры и дрались за место в них.

Объясните, если сможете, такое явление. В 1963 году, похоже, спятила вся хозобслуга Чунской зоны. Около ста человек принесли чурочки в столовую, служившую, как и во всех зонах, одновременно и клубом, и стомиллиметровыми гвоздями, передавая гвозди и молоток друг другу, прибила к пенькам свои мошонки. Среди участвующих в этом мероприятии был и зэк, в прошлом генерал, прошедший финскую, германскую и японскую войны. Когда начальник отряда вошел к ним с лектором, который должен был провести беседу, никто не встал. Все кричали: «Не можем, гражданин начальник, встать, члены из дерева вытащить». Своих санитаров не хватило, пришлось пригласить из местной районной больницы для ответственного задания — гвозди из мошонок выдергивать.

В зонах малолетних психозы сущий ад и сплошной ущерб. То плющат кружки, то рвут одежду, то разбегаются. В них запрещается стрелять. Там, как считают, сплошной кипиш. Укажите, какая советская зона не пребывает в скрытом кипише? Администрация даже заинтересована в таком психозе и он нагнетается разными сообщениями, усиливается лекциями, режимными и политическими часами. Психоз амнистийный ожиданий держит зону даже крепче, чем автоматы охраны, верит простой советский человек, воспитанный страхом и популистскими лозунгами, во всесилие и милосердие правительства и ЦК КПСС, в справедливость законов. В конце концов, он даже благодушествует: «Разве плохо сидеть? Кормят, хоть и хреново, но мы и того не достойны; одевают — дают бушлат, зэчку, пидорку, две рубахи, два костюма, сапоги и портянки, как-никак заботятся; спим на матрасах с простынями, подушками, одеялом, можно даже на время отключиться под одеялом и подышать собственным духом; моют и даже мыло дают раз в месяц, полкуска хозяйственного, если его высушить, хватит и на физиономию; стригут зоновской машинкой — жить можно. На воле не лучше». Начинаются на эту тему бесконечные разговорчики: «Там, за забором — одна скука, надо каждый день вставать и ехать на работу в переполненных автобусах, стоять в очередях за продуктами, ждать десятками лет клетушки в малогабаритных хрущобках, ругаться каждый день с бабой, которая, ясно как день, в рабочее время спит в цехе с пузанчиком-начальником, добывать филки на еду, выпивку, курево. Жизнь на воле собачья. Дети отцов забывают. Только вот маму почему-то жалко. Но это так, кого-то надо и пожалеть». От таких раздумий становится жутко. Выход один — по-тихому подохнуть и ножками вперед из зоны.