ГЛАВА ПЕРВАЯ ВТОРОЕ РОЖДЕНИЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ПЕРВАЯ

ВТОРОЕ РОЖДЕНИЕ

Все жду, кого-нибудь задавит

Взбесившийся автомобиль.

Зевака бледный окровавит

Торцовую сухую пыль.

И с этого пойдет, начнется

Раскачка, выворот, беда,

Звезда на землю оборвется

И станет горькая вода. .

Вл. Ходасевич Из сборника „Тяжелая лира"

Выход из преисподней

Одно из первых впечатлений раннего детства долго преследовало меня. По пыльным улицам города, в котором я родился и вырос, бродил древний обомшелый дедка, с гнусавой шарманкой. Его незамысловатый одноногий ящик уныло выводил в назидание нам, ребятам, еще не подозревавшим о существовании рока:

Судьба играет человеком,

Она изменчива всегда…

Эта шарманочная истина запомнилась неистребимо. Вспыхнула революция, пришли годы разброда, голодовок, расстрелов, виселиц — встав на дыбы, под властной рукой неведомого возницы жизнь взвихренно рванулась и понеслась, нещадно, до смерти колотя своих седоков на бесчисленных ухабах дороги, которой еще нет конца. И ничего не оставалось, как подчиниться этой сумасбродной скачке, отдаться на волю непонятной, непостижимой судьбы.

Подхваченный сумасшедшим вихрем, во второй половине двадцатых годов я очутился в концлагере. Шарманочный мотив и там преследовал меня. «Судьба играет человеком» — пели воры, проигравшиеся в пух и прах в карты или посаженные в Карцер за воровство. Знак судьбы был написан на лицах умиравших в концлагере сотнями ни в чем неповинных людей, почему-то выбранных в жертву — кому или чему? Они умирали чаще покорно, безропотно: на ропот уже оное было сил и он был бесполезен, ибо не было у людей другого утешения, как только сказать: на всё судьба!

Помня шарманочный мотив, то выбираясь на поверхность, то сбрасываемый на самый низ, в преисподнюю даже концлагерного бытия, постоянно балансируя на краю жизни и смерти и не раз чудом ускользая от костлявой старухи с косой, даже и не мирясь, в конце концов мирился и я: что ж, такова судьба! Сколько пришлось пережить непостижимых капризов этой злодейки!..

К сожалению, приходится еще воздерживаться от точного указания имея, мест и дат, встречающихся в очерках: лишние данные могли бы соблазнить МВД на розыск части упоминаемых мной лиц.

Всему приходит конец и судьба иногда меняет гнев, на милость. Два раза погрозив расстрелом и восемь лет протаскав по всем кругам концлагерного ада, в 1935 году судьба вызвала меня к столу освобождения Учетно-Распределительного Отдела одного из больших концлагерей.

В ожидании этого дня я долго думал, что делать дальше. За годы заключений все мои связи с волей давно прервались и было совершенно безразлично, куда ехать. Можно было взять географическую карту, закрыть глаза и ткнуть наугад пальцем: куда попаду, туда и поеду.

Работник стола освобождения, тоже заключенный, мой хороший знакомый, встретил шуткой:

— Довольно небо коптить, отпускаю на все четыре стороны! Говори, куда поедешь?

— В Москву, — неуверенно пошутил я.

— С суконным рылом в калашный ряд не пускают. Говори делом.

— А ты говори, как меня освобождают! — рассердился я.

— На общих основаниях.

Это было понятно: мне можно ехать в любое место Советского Союза, за исключением сорока одного города — Москвы, Ленинграда, всех столиц союзных республик, больших промышленных центров, и еще — двухсоткилометровой пограничной полосы. Кроме этого в России оставалось место — я выбрал маленький районный городок на юго-востоке страны.

Спустя два дня я получил документы и покинул: лагерь. На мне была чистая чёрная спецовка, не очень искусно заплатанные сзади брюки и не особенно рваные ботинки. Вы>-ходить на волю в истасканном лагерном обмундировании я не хотел, а ничего другого достать не мог. В кармане лежали справка об освобождении, литер на проезд и 25 рублей, подмышкой — сверток с буханкой хлеба и пятью селедками, выданными «для питания во время следования к избранному месту жительства», — с этим надо было начинать новую жизнь.

В последние годы заключения я с волнением думал: о предстоявшей мне новой жизни. Сколько бы ни протестовало сознание, она всегда представлялась чудесной. Казалось, что не будет радостнее дня, чем тот, в который я выйду из лагеря. Думалось, что я буду не идти, а танцевать, что я опьянею от чувства свободы, когда, наконец, получу её. А освободившись, ничего этого я не ощутил.

Я вышел через проходные ворота, мимо последнего охранника на моем пути, не испытывая ни радости, ни подъема. С тяжелым чувством уходил я от лагеря и не раз оглядывался на длинную ограду из колючей проволоки, с вышками по углам, на ряды слепых, придавленных к земле словно тяжкой судьбой бараков. В них что-то большое оставалось от меня. Восемь лет назад вошел я в одну из таких оград юнцом, еще ничего не понимавшим в жизни. В лагере я узнал жизнь. Теперь, освободившись, я тоже был еще совсем молодым человеком, но разве я мог иметь то чувство силы, здоровья, уверенности в себе, что составляет молодость и окрыляет её? Разве не осталось это чувство за колючей оградой и разве не был на мне слишком тяжкий груз пережитого, увиденного и перечувствованного? Да и чему было радоваться, если я, один из миллионов, аду, наконец, вне проволоки, а за ней остаются мои друзья, знакомые, миллионы таких же, как я? Нет, причин для радости не было.

Со стесненным чувством сел в поезд. В вагоне ехала артель сезонников, с пилами, топорами, еще пассажиры — я видел их как сквозь прозрачную пелену, невидимо отделявшую меня от всех. За окном проплывали леса, озера, гранитные скалы — угрюмый и дикий, до мелочей знакомый северный пейзаж, — мне он казался мертвой декорацией, нарисованной на полотне. На станциях входили ей выходили люди — я смотрел на них, как на экспонаты музея восковых фигур. Разве они — настоящие люди? Вот по залитому солнцем перрону бегут две молоденькие девушки в светлых платьях, они нему-то весело хохочут. Я смотрю с недоумением: как они могут смеяться? Как все эти люди могут ходить, разговаривать, смеяться, как будто в мире ничего не происходит необычного, как будто рядом с ними) не стоит нечто, незабываемое, как кошмар? Неужели они ничего не знают, неужели не чувствуют за собой колючей отрады и человека с винтовкой? Я был как в оцепенении, во мне будто что-то застыло и чувствовать себя так, как окружающие, я не мог.

В Ленинграде пришлось провести ночь, в ожидании поезда, на который надо было пересаживаться. До утра я проходил по улицам Северной Пальмиры, залитой неотразимым в своей нежной прелести светом белой петербургской ночи.

Невским проспектом, не спеша, прошёл к Неве. Город спал; изредка встречался одинокий прохожий, шурша, проскальзывал автомобиль. На набережной я долго смотрел, как плывут серебряные воды широкой реки, такой же призрачной, как и сам величественный и царственно холодный город. Прорезал небо знакомый по открыткам шпиль Адмиралтейства, чернела громада Петропавловской крепости, темной дорогой перебрасывался на другой берег разводной мост. В неподвижном сне застыл град Петра, сам сон чудесный и таинственный, символ Империи… Спит город, — а, может, и нет его, может быть это только призрак, мираж лунный, возникший из колдовства смутной и непостижимой красы белой ночи? И я сам, околдованный этой красой, через день после выхода из преисподней, — тоже призрак? Может быть, всё это только снится мне, и сейчас раздастся грубый и хлесткий окрик: «Строиться!» — и рушится белое очарование, исчезнет мираж, а я проснусь на жестких нарах и побегу, как Сумасшедший, в строй, к человеку с ружьем?..

Рано утром на другой день я сел в поезд и поехал дальше, а к вечеру третьего дня прибыл ж месту своего нового жительства.

Первые шаги

Первым делом разыскал единственную в городе гостиницу: приближалась ночь… Дежурившая в каморке у входа девица посмотрела мою бумажку об освобождении и заявила, что не может пустить меня: они дают место только людям, командированным по делам службы. Перспектива провести ночь на улице мне не понравилась, да и вообще надо было устраиваться основательнее: надо узнавать, как принимает меня новая жизнь. Подумав, я пошёл в милицию.

Заспанный дежурный милиционер немного оживился, прочитав мой документ, повертел его так и этак, и с любопытством оглядывал незнакомого пришельца. Любопытство перешло в недоумение, когда я сказал, что мне негде переночевать.

— Что же вы хотите от меня? — спросил милиционер.

— Вероятно, вы помажете мне найти место для ночлега в первые дни, пока я не устроюсь сам, — немного смущенный своей дерзостью, ответил я. Как ни как, в какой-то степени я был «казенным человеком», — для большей основательности добавил: — Я не совсем по своей воле приехал к вам.

Дежурный почесал в затылке, нерешительно сказал:

— Не знаю, чем могу помочь вам…

— Позвоните в гостиницу, пусть дадут мне место.

— А вы можете, в гостиницу? — .воскликнул милиционер, должно быть обрадованный надеждой избавиться от странного посетителя.

— Почему же нет? Меня не пускают, потому что там только для командировочных.

— Не пускают? — нахмурил брови милиционер. — Я сейчас, — и решительным жестом схватил ручку телефона.

Минут через десять я располагался на койке в: общежитии гостиницы. После трех суток в поезде эту ночь я проспал, как убитый, и даже лагерь не снился мне.

Утром я призадумался. B дороге я предавался неосмотрительному кутежу: покупал булки, израсходовал десятку на пиво и колбасу, вкус которых в лагере давно забыл. У меня оставалось всего около десяти рублей, а койка стоила три рубля в сутки, надо было и питаться. Необходимо искать работу, безработицы у нас нет и работы всем хватает, но мне, только что вышедшему из концлагеря, в условиях «организованного набора рабочей силы», вряд ли будет легко получить работу.

Сначала, впрочем, как предписывалось справкой об освобождении, надо представиться местному начальству. Я пошёл опять в милицию, оттуда меня направили к районному уполномоченному НКВД. Молодой человек в выутюженной военной форме встретил приветливо, попросил сесть и дружелюбно расспросил о моих грехах перед советской властью.

— Что же вы намерены делать? — участливо улыбаясь, спросил уполномоченный в конце беседы.

— Жить, работать, — неопределенно ответил я.

— К старому больше не вернетесь? — еще приветливее улыбнулся уполномоченный.

— Нет, благодарю вас, я сыт по горло, — тоже улыбаясь, показал я на бумажку об освобождении.

— Охотно верю. Что ж, желаю вам удачи в новой, трудовой жизни, — уполномоченный поднялся со стула. — Да, вас предупреждали, что лучше не распространяться о том, как вы жили, там? — спросил он.

— О, это само собой разумеется! — Я тоже встал, — Вы разрешите, у меня к вам один вопрос?

— Пожалуйста, слушаю вас?

— Я опасаюсь, что у меня могут быть затруднения с поступлением на работу. Если меня не будут принимать из-за моего прошлого, могу я Обратиться к вам?

— Да, да, конечно! — горячо воскликнул уполномоченный.

Ну, вот, тыл у меня обеспечен. Не плохо всё же основательно знать НКВД: мы теперь отлично понимаем друг друга. Стесняться же с ними нечего и — с паршивой овцы хоть шерсти клок, — думал я, выходя из красивого;, утопавшего в зелени особняка НКВД. — А теперь мы ринемся в бой.

И я ринулся. В маленьком городке, единственной отрадой которого было то, что он стоял на берегу большой реки, насчитывалось около двадцати тысяч жителей и десятка три различных предприятий и учреждений. В нем было всё, что полагается иметь южному степному городку: маслозавод, паровая мельница, винокуренный завод, разные мастерские и артели кустарей, инвалидов; райторг и райпотребсоюз, отделение госбанка, финансовый отдел и статистическое бюро, другие районные учреждения — во всех этих заведениях исписывались горы бумаги. Казалось бы, в одном из них мне не трудно получить работу: в лагере, волею судьбы и против своей воли, мне пришлось выучить искусство бухгалтерии, хотя до заключения представление о канцелярии вызывало во мне дрожь отвращения. Но теперь думать о перемене специальности не приходилось, надо было поскорее устраиваться. К тому же, так уж повелось почти с начала революции, что места бухгалтеров, плановиков, учетчиков, кладовщиков дают кусок хлеба «подозрительному элементу»: на этой работе обычно спасаются бывшие белые офицеры, торговцы, сбежавшие от раскулачивания крестьяне, священники и нежелательные для власти интеллигентные люди. Не мне было изменять установившуюся традицию и избегать общую участь.

За три дня я обошел почти все городские учреждения — и нигде не получил работу. Доверия к моей бумажке об освобождении ни у кого не оказывалось. В двух-трек местах предложили наведаться через недельку, но таким тоном, что только ребенок мог не понять, что заходить к ним больше незачем. Денег у меня не оставалось ни копейки. Не было основания и идти к уполномоченному за содействием: ни кто не отказывал мне из-за моего прошлого, меня не принимали без объяснения причин. Я начал было впадать в уныние, но на четвертый день судьба неожиданно улыбнулась.

Главный бухгалтер лесопильного завода тоже рассмотрел мою бумажку со всех сторон, но категорического «нет» не говорил. Мне показалось, что он отнесся ко мне с сочувствием. С видом раздумья, он пошёл к директору. Я ждал, немного волнуясь: директор — член партии, а это обнадеживать не могло.

Минут через пять меня позвали к директору. Им оказался совсем молодой человек, ровесник мне, небольшого роста, щуплый, в вышитой рубашке с расстегнутым воротником. Его острые глаза смотрели бойко и задорно.

Утонув в кресле за письменным столом, под портретом Сталина, директор держал мою справку об освобождении. Пригласив сесть, он сказал:

— Бумажечка-то у вас того, страшноватая. Как это вас угораздило?

Глаза директора смеялись, я тоже улыбнулся.

— Долго рассказывать. Если страшно, тогда не о чем и говорить.

— А может, я не из трусливых? — засмеялся директор. — Мне нужны работники, но только стоющие. Раз у вас такая бумажка, значит, у вас голова на плечах, — брякнул он, должно быть не сознавая, какая двусмысленность заключена в его словах. Ничего не оставалось, как только улыбнуться.

— Что вы знаете?

Я объяснил.

— А плановое дело? Нам плановик нужен.

— Нет, никогда с планами оде работал, — признался я.

— Э, это чепуха, пустяк! — пренебрежительно махнул рукой директор>. — Быстро познакомитесь, вот, Иван Иванович объяснит, — кивнул он на главбуха. — У нас ничего сложного нет, пока будете только статистику вести, а потом войдете в курс. Согласны? На какой оклад вы претендуете?

Отказываться, когда чаемая работа перед тобой, было бы легкомыслием. Я сказал, что меня устроило бы так: я поступлю к ним, но не плановиком, а на любую самую малую должность и на самый малый оклад. Меня устроят даже сто рублей в месяц, только бы прожить. А через месяц, когда выяснится, способен ли я на что-нибудь, поговорим о дальнейшем.

Директор засмеялся:

— Ладно, будем посмотреть, как говорится. Согласовано: приходите завтра на работу…

Утром на следующий день я узнал, что директор не согласился с моим предложением: он назначил мне 250 рублей в месяц. Для начала лучшего я не мог ожидать.

«Не боги горшки лепят»: плановое дело, тем более для бывалого человека, оказалось не хитрым, через полтора-два месяца я вполне освоился с ним, а еще месяца через два был уже заведующим плановым отделом и получал 500 рублей. Я мог только благодарить судьбу, продолжавшую пока покровительствовать мне.

Освобождение

Покровительство судьбы сказалось еще в том, что она освободила меня из концлагеря тогда, когда отгремела потрясшая страну буря первой пятилетки и «сплошной коллективизации», уже были отменены карточки и положение в стране материально было сносным. Страшную голодовку 1932-33 годов я пережил в концлагере и мог судить о ней только по скупым рассказам жителей, неохотно вспоминавшим о голодном море и случаях людоедства. Слава Богу, я не застал того времени. При мне в магазинах городка продавались все товары первой необходимости; местные артели начали выделывать даже деликатесы: варенье, халву и другие кондитерские изделия. Окрестные колхозники, которым незадолго перед моим освобождением Сталин вынужден был разрешить иметь корову на семью, немного мелкого скота, кур и крохотный приусадебный участок, приносили на базар масло, молоко, яйца, мясо, овощи. И хотя всё это доставлялось в скудном количестве и по высоким ценам, население всё же могло не голодать. Тем более не голодал я: один, по местным условиям я получал большую зарплату, которая позволила мне постепенно даже кое-как одеться, приобрести приличный внешний вид.

Всё это очень способствовало тому, чтобы отдохнуть душевно после концлагеря. Я поселился в маленькой комнатке, в домике вдовы рабочего. При домике был по провинциальному обширный двор, густо заросший лохматой травой, которую тут называли «вениками», с кустами сирени и десятком фруктовых деревьев. На заднем дворе вдова держала козу, пять-шесть кур — они, фрукты, вязанье и моя плата за квартиру и услуги давали вдове средства к существованию. Хлопотливая старушка постоянно была занята хозяйствам, неслышно и неторопливо она ходила по дому, сопровождаемая старым ленивым котом, тоже баловнем судьбы.

Вечерами я выходил во двор, ложился в траву и часами бездумно смотрел в пышное небо, блиставшее бездной звезд. Я отходил от лагеря; наедине с шорохами травы и сиреневых кустов, с темной листвой деревьев, в тишине задумчивой южной ночи я медленно освобождался от безобразной концлагерной шкуры, постепенно вновь привыкая к вечной и незамысловатой простоте жизни.

Процесс внутреннего освобождения занял не мало времени. Я долго еще как бы с недоумением присматривался к людям и вещам, словно со стороны. Все слова и поступки казались мне неважными и несущественными, потому что во мне всё еще стоял вопрос: зачем это? Зачем, если где-то позади остается то, чего нельзя, невозможно забыть? Я не мог разделять интересы окружавших меня людей и моя жизнь резко делилась на две: на работе я старался быть, как все, оно только дома, в обществе тихой старушки и молчаливых трав, сирени, звезд я чувствовал себя на своем месте.

Моя отдаленность была замечена: первое время я прослыл на заводе нелюдимым чудаком. Но мое прошлое, которое скоро стало известно на заводе, привлекало людское сочувствие. Спустя короткое время я начал его замечать во взглядах рабочих, в том, что на нашей заводской окраине незнакомые женщины, жены рабочих, приветливо кланялись при встрече. Никто ни о чем не расспрашивал меня, никто прямо не высказывал мне сочувствия, но оно угадывалось во взглядах, в тоне голоса, носилось в воздухе. И это сочувствие простых и добрых людей очень укрепляло душевно.

В городе было кино, сад, рабочий клуб, неуютный и всегда пустовавший — молодежь предпочитала ему танцевальную площадку в саду или кино, в хорошо обставленном фойе которого тоже можно было танцевать. Была небольшая, но приличная библиотека, читальня при ней — и роскошные Обрывы к реке, на которых вечерами можно было сидеть, забыв Обо всем, спокойно-взволнованно наблюдая, как чёрный шатер бархатной ночи накрывает речную и заречную ширь. Жизнь текла мирно; служилый люд, выполнив днем положенное, по вечерам ходил друг к другу в гости, добродушно сплетничал, чаевничал, отводил душу в долгих разговорах и так же, как предки-чиновники, проводили часы за преферансом и маусом «по маленькой». События, совершавшиеся где-то далеко в центре, в Москве и в больших городах, проходили как бы мимо нашей глуши стороной, мало задевая нас, — а может быть и отскакивая от прочно сложившегося быта, во многом повторявшего старый добротный провинциальный быт.

Мне остается только еще раз поблагодарить судьбу за то, что она освободила меня именно в ту пору, в те короткие два-три года, когда страна медленно оправлялась от потрясений первого натиска «социалистического строительства» и люди на минуту вздохнули — перед новым наступлением на них власти и перед другим страшным испытанием, разразившимся через четыре-пять лет в виде губительного военного смерча. Я очень рад, что прожил тогда полтора года в тихом степном городке: простые люди, человечные отношения, как и несложные в своей вечной красоте травы, солнце, звезды, вместе с ласковой заботливостью старушки-хозяйки с её мурлыкающим котом, сняли-таки с меня концлагерную шкуру, убедив в том, что настоящее не там, откуда я вернулся, а здесь.

Работал я добросовестно, а после того, как снял с себя концлагерное оцепенение, даже увлекся работой. Большую роль в этом сыграл директор завода Григорий Петрович Непоседов.

Непоседа Непоседов

Непоседов был незаурядным человеком. Родителей своих он не знал: отец его был убит в первую мировую войну, мать умерла в начале революции. Непоседов воспитывался в детских домах, не раз бегал из них — и всё же в 25 лет он был уже директором завода. И не потому, что был «предан партии и правительству», а потому, что был энергичным, и способным человеком, которому к тому же «повезло».

Подростком Непоседов пошёл работать на электро-механический завод. Скоро стал монтером, записался в комсомол, а потом как-то попался На глаза наркому, изредка посещавшему завод. Чем-то он произвел на наркома большое впечатление — нарком «выдвинул» молодого монтера; года через два-три Непоседов стал директором небольших мастерских, потом небольшого завода, после чего был назначен на завод, на котором мы познакомились с ним. Весь этот путь Непоседов проделал «не переводя дыхания», постоянно горя, всегда в движении — таким он был и во время моей работы с ним.

Он и ходить тихо не умел. Щуплый и маленький, он ходил по заводу так быстро, что казалось, будто он не ходит, а бегает. Тучный механик обливался потом, поспевая за директором, сменные мастера смеялись, говоря, что у директора «пропеллер вставлен». Непоседов редко сидел в кабинете и если нужно было подписать какие-нибудь бумаги, его надо было идти искать в конторке механика, в цехах, а то и в подвале под цехами, где проходили трансмиссии из стояли моторы станков. Там его часто можно было застать перемазанного маслом, с гаечным ключом в руках, ругающегося с машинистами и слесарями и яростно доказывающего им, что они ни черта; не понимают и что делать надо так, как говорит он. Но он не смущался, если машинистам удавалось доказать свою правоту: не признаваясь в посрамлении, Непоседов немедленно переделывал так, как предлагали оппоненты. Смущался он другому: оторвав его от спора с чумазыми, как называли у нас бригаду слесарей, я извлекал директора на дневной свет и показывал на его недавно снежно-белые брюки:

— Сегодня жена вам всыпет!

— Да, будет баня, — крутил Непоседов столовой, разглядывая чёрные пятна на штанах и пытаясь вытереть их рукавом рубашки, от чего и рукав становился чёрным.

— И кто только выдумал жен? — Впрочем, жену свою и двух детей Непоседов любил и был хорошим семьянином. Подписав бумаги, он забывал и о штанах и о жене и снова забирался вглубь подвала.

Вот это горение его, способность забываться в несомненно творческом напряжении без остатка, бескорыстная отдача себя целиком, были заразительны. Около Непоседова нельзя было жить, не заражаясь его энергией, он всех расталкивал, зажигал — и если ему не удавалось кого-нибудь расшевелить, о таком человеке можно было безошибочно говорить, что он либо мертв, либо так, ни рыба, ни мясо.

Недостаток Образования Непоседов восполнял природной талантливостью и большой практической сметкой, что позволяло ему схватывать звания на лету. Но он был и дотошным: ему до всего хотелось докопаться самому и если он встречался с чем-нибудь непонятным, непоседливость его немедленно исчезала: он садился с книгами, чертежами и просиживал с механиком ночи до утра, заставляя механика объяснять до тех пор, пока не осиливал непонятного. После этого он ходил сияющий, еще больше уверовавший в свои силы и в силу техники и стремился немедленно претворить узнанное в практику, в жизнь.

Завод, цеха, техника были стихией Непоседова. Казалось, что к канцелярщине >он должен был бы относиться с пренебреженьем. Однако, это было совсем не так: меня нора-жала В нем едва ли не большая, чем к технике, любовь к бумажному крючкотворству. Ему нравился витиеватый, особенный стиль официальных бумаг, еще больше он ценил «подводные камни», незаметно вставленные в договоры и обязательства с нашими поставщиками и потребителями. Если, благодаря этим крючкотворским штучкам, нам удавалось клиента «обвести вокруг пальца», Непоседов был счастлив: в его лице пропадал изощренный адвокат. Движимый дотошностью, Непоседов заставил главбуха преподавать себе бухгалтерию, после чего с большим удовольствием поражал своими знаниями других бухгалтеров, обычно считающих, что директора: понимают в бухгалтерии не больше, чем, как говорится, свиньи в апельсинах.

Писал Непоседов беспомощным детским почерком, с ужасающими ошибками, и малограмотности своей стыдился. Красноречием тоже не обладал, но выступать на собраниях любил. Вообще любил немного похорохориться, порисоваться: «Вот какие мы!» — но выходило это у него простодушно, без желания, из чувства: превосходства, унизить и подавить себе подобных.

Непоседову нужен был грамотный человек: он постоянно был полон новыми проектами, замыслами, так как довольствоваться тем, что есть, не мог. Он рационализировал, экспериментировал, — техническую сторону своих проектов Непоседов разрабатывал и оформлял с механиком, но нужно было еще финансовое и просто бумажное оформление: писание в Москву докладных и объяснительных записок, составление расчетов, без чего ни один его проект не сдвинулся бы с места. Главбуха и технорука, людей пожилых и медлительных, Непоседов недолюбливал: ему нужны были люди, быстро реагировавшие на его чувства и замыслы, хотя бы это была даже отрицательная реакция, только раззадаривавшая Непоседова. Судьба и определила меня таким «грамотным человеком» к Непоседову, а то, что он скоро почувствовал, что его горение не оставляет меня равнодушным, сделало нас с течением времени друзьями.

Непоседовское горение и беспокойство никому не вредили и были доказательством только его силы и здоровья. И вообще он, при случае любивший схитрить, слукавить, был цельным и бесхитростным человеком, с открытой и отзывчивой душой. Ближе узнав Непоседова, я убедился, что он и к партии относился своеобразно: он подчинялся распоряжениям райкома, исправно выполнял партийные нагрузки, а наедине со мной ворчал, что райком докучает ему «всякой ерундой» и «мешает работать». «Политики» он не любил. И хотя он был выдвинут партией и, казалось бы, должен был быть ей за это благодарным, никакой благодарности к партии он не питал: Непоседов словно подсознательно был убежден в том, что своего положения — он добился сам и что оно как раз по нему, но его силам. А порядок, благодаря которому он добился своего положения, Непоседов считал как бы само собой разумеющимся, созданным самой жизнью: об этом он никогда не задумывался.

В те первые полтора года работы с Непоседовым, признаться, мы много накрутили и накуролесили. Мы были еще неопытными в лесном деле людьми и попали-таки впросак.

Завод был старым, с изношенным оборудованием и работал ни шатко, ни валко. Но Непоседов сумел так модернизировать оборудование, что мы подняли производительность почти вдвое и годовой план выполнили меньше, чем в восемь месяцев. Этим все были довольны: Наркомат, областные и районные организации потому, что подведомственное предприятие работает отличными темпами; рабочие были довольны повысившейся зарплатой, а мы — успехом и премиями. Непоседов чувствовал сёбя именинником, ходил веселый и старался поднять производительность еще выше. Мы еще нажали, а потом заметили, что сырье у нас на исходе и что, пожалуй, никто его нам больше не даст. Так и случилось: Наркомат, считая наш завод маловажным, дефицитного сырья нам не дал и приказал завод законсервировать. Мы рассчитали рабочих, уплатив им положенное выходное пособие сами еще два месяца составляли ликвидационный отчет, потом тоже получили выходное пособие и должны были распрощаться с заводом и друг с другом. Чувствовали ямы себя неловко: не прояви мы такой прыти, завод работал бы еще по крайней мере полгода, а за это время нам, может быть, удалась бы достать сырье. Теперь же оставалось только казниться и давать себе зарок не зарываться в будущем.

Непоседова отозвали в Москву, в резерв работников Наркомата, а я решил переехать в областной город.

Снова каверзы судьбы

К тому времени я уже имел все необходимые документы: паспорт, трудовую книжку, военный и профсоюзный билеты. Я стал будто бы полноправным гражданином. Поэтому я мог рассчитывать, что теперь без труда найду работу. И я переехал в большой университетский город, с намерением поступить на вечерние курсы университета, чтобы продолжить прерванное когда-то арестом образование. Днем я буду работать, вечером учиться — в моем представлении всё складывалось хорошо.

Я снял комнатку тоже в рабочей семье — хозяин с женой помещались в другой комнате, немного побольше моей, а их сын спал у меня. Подросток, он был спокойным мальчуганом и мне не мешал.

Исполненный лучших намерений, я начал искать работу. И вот тут судьба снова обернулась злодейкой: четыре месяца я проходил в поисках работы и найти её не мог.

Я обошел сотни учреждений и предприятий. Везде происходила одинаковая история. Сначала я узнавал, нужны ли в этом учреждении работники моей специальности, — обычно оказывалось, что очень нужны, так как учреждениям всегда не хватает работников. Я предлагал свои услуги, — предложение встречалось охотно, во за этим следовал процесс рассматривания моих документов и обязательный вопрос: где я работал до завода, с которого недавно уволился? Приходилось опять показывать свою справку об освобождении из конц лагеря. Её читали так, как будто держали в руках готовую разорваться бомбу. Приветливый вид, с которым до этого разговаривали со мной, менялся на сухо-официальный и я слышал, что нет, они еще могут Обойтись без новых работников или что они подумают, взять им меня или кого-нибудь, другого. Как и в степном городке, никто мне не отказывал сразу и прямо, но никто и не принимал меня на работу.

Я мог нервничать, думать и делать всё, что угодно — ничто не могло помочь. Я понимал отказывавших мне: газеты начали наполняться воплями о бдительности, о шпионах, диверсантах, вредителях — каждый, узнав о том, что я сидел в концлагере за контрреволюцию, боялся принимать меня. Кому охота рисковать своим положением, а может быть и головой, принимая столь подозрительного и незнакомого человека, как я? Знакомых же в этом городе у меня не было, тогда как только — они могли помочь мне. Я еще из концлагеря помнил поговорку: «Блат — выше совнаркома»[2].

С университетом тоже ничего не вышло, да я и прекратил попытки поступить в него, так как учиться без работы всё равно не мог. Впоследствии мне удалось поступить лишь на заочное отделение недавно открытого в этом городе планово экономического института.

Скромная жизнь в городе, из которого я приехал, позволила мне сделать небольшие сбережения. Они и полученное при увольнении выходное пособие дали мне возможность прожить четыре месяца без работы. Но как я ни экономил, в конце концов средства иссякли. Можно было бы попытаться поступить куда-нибудь простым рабочим, но с моим прошлым и это было не легко. Скрыть его я никак не мог, а в таком случае устройство рабочим для будущего ничего не могло мне сулить. А я был еще слишком молод, чтобы не рассчитывать на будущее.

Бесконечные поиски работы утомили меня, перспективы никакой не было и я решил вернуться в степной городок, где меня уже знали. Но вдруг судьба сделала вновь неожиданный вольт.

Проходя однажды по улице, я увидел на двери объявление: «Срочно нужны счетные работники». Я поднял голову, на вывеске над подъездом прочитал: «Областная контора Союзрыбы». Машинально открыл дверь, нашел главного бухгалтера и предложил свои услуги. И тут произошло чудо: едва взглянув в мою трудовую книжку, главбух сказал, что ему немедленно нужны работники, на временную работу, с окладом в 300 рублей в месяц, и что если я согласен, то могу завтра же утром приходить на работу.

Всё это произошло в течение пяти; минут и немного ошеломило меня. Я вышел, еще не соображая, что случилось, и забыл обрадоваться наконец-то найденной работе.

Продолжение превратностей

Чудо раскрылось на другой день. Дело было просто: областная контора Союзрыбы окончательно запутала свои расчеты с контрагентами, за что получила жестокий нагоняй из Москвы и приказ немедленно устранить путаницу. Начальству конторы было не до того, чтобы интересоваться прошлым предлагающих свои услуги, тем более, что работа была временной, на три-четыре месяца, и оно взяло первых четырех подвернувшихся под руку людей. Для меня это было счастливым случаем.

Работа была нестерпимо скучной: два года липовые специалисты по расчетам товары, отправленные, например, в Москву, записывали на карточку Ярославля или Ростова, а отправленные в Ростов Тамбову или Пензе. Получение товаров записывалось таким же порядком. В области было более 30 районов — товары, отправленные 30 райторгам и 30 райпотребсоюзам, были так хитро перепутаны между собой, что можно было придти в отчаяние. Но удивляться было нечему: счетоводами работали молодые только что окончившие школу девушки, а у них ни знания работы, ни интереса к ней не было, да и вряд ли могло быть. Нужно было перевернуть гору документов, проверить каждую запись, сличить новые данные с контрагентами — на, всё это требовалась уйма времени. У контрагентов положение часто оказывалось не лучше нашего: у них тоже работали девушки, такие же, как и у нас.

Но на проверке междуконторных расчетов у меня еще в концлагере выработалось какое-то особое чутье к ошибкам и я удачно начал свою работу. Из свойственного людям стремления всюду вносить порядок, я систематизировал проверку, предложил её форсировать путем выезда к контрагентам. Начальство одобрило мою работу, немного повысило оклад и назначило «старшим бригады контролеров». А одобрение моей идеи поездок понравилось уже мне: чем сидеть в Союзрыбе, приятнее ездить по градам и весям, чувствуя себя почти вольной птицей.

Три месяца я проездил на поездах, пароходах, на автомашинах, побывал в нескольких больших городах и во многих районных селах. Иногда забирался в такую «глубинку», с которой не было никакого пассажирского сообщения. Тогда подсаживался на телегу к попутному колхознику или шел на ближайший большак и терпеливо ждал случайную машину. Показывалась машина, я «семафорил», шофер останавливался брал меня и мы неслись, вздымая тучи пыли.

Наши шоферы — потомки ямщиков. Многие из ник любят разухабистую вихревую езду. Однажды я думал, что не останусь в живых: шофер-девушка, богатырски сильная и до-черна загоревшая, перед этим, занятая срочной работой, не спала две ночи. Она дремала, склонившись на: руль, но машину гнала так, словно мы катили не по степной дороге, а на бесконечном утрамбованном плацу. Два раза мы въезжали в неглубокую придорожную канаву, несколько раз шаркали бортом о телеграфные столбы — то ли чудо выручало, то ли крепость самодельных бортов трехтонки, но аварии миновали вас. Шофер только встряхивала головой, отгоняя сон, таращила закрывающиеся глаза, ругала на чем свет стоит некстати подвернувшийся столб и неслась дальше, опять склоняя голову на руль.

Кто ездил на автомашинах только в городах, тот не знает, что такое наш шофер: его можно почувствовать лишь на дорогах степных просторов. Только там можно и оценить, что за пройдохи эти шоферы: они безошибочно знали, с кого взять больше и если с колхозника брали за проезд рубль, то с меня драли десять. Я не очень обижался: контора оплачивала дорогу по таксе, но вместе с командировочными денег мне хватало, а шоферам тоже надо было подрабатывать.

Подростком, я был большим бродягой и любил уходить в степь на целый день. Разъезжая по районам, я вспомнил старую любовь и иногда шел пешком, десять-пятнадцать километров, чтобы снова испытать то волнующее чувство слияния с природой, которое полно я испытывал только в степи. Плетется дорога по холмам и пригоркам, гудят нескончаемую песню провода над головой, гулко прожужжит, вдруг откуда-то вылетев, навозный жук, заливается в неоглядном небе невидимая пичуга — ширь, простор, и в груди такая же ширь и радостный, светлый, примиряющий покой. Никого не видно на десяток километров, идешь один, и ничего нет: ни Союзрыбы, ни прошлого, ни будущего, только вечные степные тишина и покой. Такие прогулки — как ванна: окунешься в нее и словно омылся, чище стал и легче после этого дышится…

Вместо трех-четырех проверка заняла больше пяти месяцев. Я заканчивал её один, остальные три бухгалтера были уже уволены. А мое положение в конторе упрочилось: меня давно зачислили в штат, вскоре я должен был занять место старшего бухгалтера одного из отделов. Но почему-то у меня было смутное предчувствие, что в Союзрыбе я ко двору не прийдусь.

Предчувствие оправдалось. Однажды ко мне подошёл секретарь конторы, положил передо мной бланк и сказал:

— На вас почему-то нет карточки по учету кадров, заполните, пожалуйста.

Я заполнил около шестидесяти параграфов анкеты, прослеживавших мою родословную и каждый мой шаг, подумав, что это, вероятно, моя последняя работа в Союзрыбе. Отдав анкету, я скоро заметил, что главбух смотрит на меня с паническим беспокойством. Раньше никто не интересовался мной — теперь приходил то заместитель управляющего, то секретарь, казалось, только для того, чтобы взглянуть на меня. Смотрели они так, как будто прежде меня никогда не видели, словно я стал другим. Я решил, что анкета произвела сильное впечатление.

Главбухом у нас был полный, рыхлый человек, не плохой по душевным качествам, но перед начальством робкий и беспрекословно подчиняющийся. После работы он задержал меня и, когда все ушли, спросил, сделав большие глаза:

— Как же так, батенька? Почему вы раньше не сказали?

— А что я должен был сказать?

— Как что?! То, что вы в концлагере сидели!

— Но меня об этом никто не спрашивал, — возразил я. — Если бы спросили, сказал бы, а сам зачем я буду трубить?

— Ну, как же можно, — укоризненно протянул главбух, — Знаете, что там было? — кивнул он на кабинет управляющего. — Такая гроза, что ни приведи Боже. Всем досталось, а больше всех мне: почему принял без проверки? А я при чем? Проверять работников их дело, а не мое. Наверно уволит вас.

Я пожал плечами: на всё судьба.

С управляющим конторой мне не приходилось близко сталкиваться. По рассказам сослуживцев я знал, что он, в прошлом балтийский матрос, член партии с 1918 года, был тупым и ограниченным человеком. Упрямый и недалекий, он только преданно выполнял распоряжения партии и вышестоящего начальства, не позволяя ни на йоту отклоняться от них. С подчиненными был сух, часто груб, и, кроме работы, никакого контакта с ними не имел. В Обкоме партии он, как старый большевик, был своим человеком. Человечного отношения ожидать от него не приходилось — я понял, что моя работа в Союзрыбе кончилась.

Утром на другой день мне объявили приказ по конторе: я уволен с работы «за сокрытие своего прошлого». Сотрудники смотрели на меня с испуганным недоумением: тогда с концлагерями были знакомы еще не очень многие люди.

Вызов судьбе

Увольнение мое было незаконным: незадолго до этого Сталин в одной из своих речей заявил, что «сын за отца не ответчик» и что по прошлому нельзя судить о человеке. Уже была опубликована «сталинская конституция», духу которой мое увольнение тоже противоречило. Существовало постановление Комиссии Советского Контроля о том, что прошлая судимость не может быть препятствием для выполнения той или другой работы. Поэтому управляющий не мог не знать о незаконности своего приказа. Но он знал и цену советской законности; знал он и то, что цена эта мне тоже известна, почему я должен был бы покорно подчиниться его воле.

А я решил не подчиняться. Этому были причины. Одна — вздорная: меня попросту «заело» и я решил померяться неравными силами с одним из новых самодуров. Вторая причина была серьезной: если в мою трудовую книжку впишут приказ об увольнении в редакции, управляющего, найти другую работу будет уже совершенно невозможно. Я окончательно превращусь в подозрительного человека, так как пятну прошлого такой приказ придаст еще более отпугивающий вид и мой документ станет настоящим «волчьим паспортом». Надо постараться хотя бы изменить формулировку приказа.

Возможности для этого были. Я «контрреволюционер» и мне рискованно тягаться с начальством: можно опять угодить в НКВД. Но зная механику советской бюрократической машины, можно надеяться этого избежать. Надо осторожно использовать все говорящие в мою пользу обстоятельства, провести дело без шума, по возможности среди «маленьких людей» и на строго-официальной основе: бумажная волокита, ссылки на законы и параграфы все же действуют на людей. Важно сохранить исключительно трудовой характер нашего конфликта, чтобы избежать появления к нему интереса со стороны НКВД. Кроме того, тревожное настроение, перед ежовщиной, в среде партийцев усиливалось — в такой обстановке управляющий вряд ли мог рискнуть обратиться за содействием в НКВД. У него нет никакой гарантии против того, что, если меня арестуют по его доносу, из злобного чувства я не наговорю чего-нибудь на его контору и на него в НКВД. А там — разбирайся! Пока разберутся, насидишься. Поэтому управляющий вряд ли мог обратиться в НКВД по такому мелочному делу, как мое.

Взвесив все за и против, я обжаловал приказ об увольнении в Расценочно-Конфликтную Комиссию нашей конторы. РКК состояла у нас из заместителя управляющего, тоже партийца, в качестве «представителя администрации», секретаря месткома он же был секретарем конторы, как представителя профсоюза, и женщины-счетовода — «представителя трудящихся». Два последние своего голоса не имели и против управляющего выступать не решились бы — я знал, что РКК мне откажет. Но надо провести дело по воем инстанциям, начиная с низшей:.

PКK в тот же день вынесла постановление, соглашающееся с приказом управляющего. На другой день я обжаловал это постановление в Областной Комитет нашего профсоюза.

Председателем Обкома была женщина, тоже старая большевичка, приятельница нашего управляющего, — в отрицательном исходе моего дела у нее я тоже не сомневался. Но надо перешагнуть и эту ступень. Дней через пять я получил постановление Обкома профсоюза о том, что решение РКК он находит правильным.

Оставалась последняя инстанция: ЦК профсоюза. Каковы отношения вашего Обкома с ЦК? Этого я не знал. Но я знал общую тенденцию начальства относиться к нижестоящим свысока, «чтобы не зазнавались», знал и то, что в Москве можно надеяться найти и объективный подход к делу. Высшее начальство любит иногда продемонстрировать свою «справедливость», долженствующую обозначать, что в произволе оно ее виновато: произвол-де, допускается без его ведома, внизу. Была ли у председательницы Обкома «сильная рука» в Москве и как там ко мне отнесутся? Довести дело до конца необходимо. Можно, конечно, написать в ЦК, — но тогда придется, вероятнее всего, прождать многие месяцы, да и заявление мое могло попросту утонуть бесследно в бумажном море. Подумав, я сел в поезд и поехал в Москву.

Всё это время у меня было странное противоречивое чувство. Я ощущал себя карликом, вышедшим бороться с великаном. Перед огромной государственной машиной я был ничтожеством, которое эта машина могла в любую минуту раздавить без остатка, так, что от меня не останется ни следа, ни воспоминания. Я действовал осторожно, но что значила моя осторожность перед бездушной не рассуждающей машиной, действий которой я не могу предугадать? Неуловимое движение её рычагов, на которое я никак не могу повлиять и от которого никак не могу защититься — и машина проглотит меня. Для нее я был ничто, пустое место — временами я и чувствовал себя «ничем» и это-то и было странным: вот я, сижу в вагоне, а вместе с тем меня в сущности нет. Я словно переходил то на одну, то на другую сторону грани, разделявшей реальное от ирреального, бытие от небытия. Можно было удивляться, что это «ничто» пытается еще сопротивляться реальности. Но во мне сидело и упорство, тоже не рассуждающее: взялся, — иди до конца, не смотря ни на что…

В Москве, прямо с вокзала, я поехал на Солянку, в огромный Воспитательный дом, «Дворец Труда». Поплутав по темным длиннющим коридорам, разыскал ЦК вашего профсоюза и не без почтительности открыл тяжелую дверь.

Меня принял полный мужчина, с обрюзгшим значительно-равнодушным лицом, главный консультант по трудовым конфликтам. По тому, как неподвижно сидел он в глубоком кресле, почти сливаясь с пыльной мебелью, можно было предположить, что сидит он здесь уже много лет. Поседел, огруз на своем месте, и, конечно, знает его не хуже, чем я междуконторные расчеты. Мое впечатление оказалось верным: профсоюзный бонза едва просмотрел мои бумаги и, не поднимая головы и не глядя на меня, прогудел глухим басом:

— Решения вынесены вопреки трудовому законодательству. Дело будет рассмотрено завтра на заседании Президиума ЦК. Зайдите через два дня.

Я вышел с чувством, будто у меня гора свалилась с плеч: мое дело выиграно…