Юрий ЛЮБИМОВ[7] «Он спел всё, что хотел!»

Высоцкий пришел в первый год как возник театр. Он же окончил Школу-студию МХАТ, но его отовсюду выгоняли. Его привели друзья его или дамы и, видимо, сказали, что шеф любит, когда поют. Вошел. Кепарь, серенький пиджачишко из букле. Сигареточку, конечно, погасил. Прочитал что-то маловразумительное, бравадное, раннего Маяковского, кажется. Я говорю:

– А гитарка чего там скромно стоит? Кореша вам уже сообщили, что шеф любит, когда играют на гитаре?

– Нет, я хотел бы спеть, если вы не возражаете.

Когда он стал петь, я его слушал сорок пять минут, несмотря на дела. Потом спросил:

– Чьи это тексты?

– Мои.

– Приходите, будем работать.

Потом стал наводить справки. Мне говорят: «Знаете, лучше не брать. Он пьющий человек». Ну, подумаешь, говорю, еще один в России пьющий, тоже невидаль. «Баньки» еще не было, «Охоты на волков» не было, «Куполов» не было. Но уже, кажется, была «На нейтральной полосе».

И я его взял в театр. Сперва он играл в «Добром человеке…» небольшую роль – хозяина лавки, а не летчика. Он был молодым, но при этом выглядел как человек без возраста. Ему можно было и сорок дать, и двадцать. Он выходил в «Галилее» и убеждал, что да, может быть такой Галилей. У него была редкая способность владеть толпой, чувствовалась энергия, сила. Такой талант дается только от природы.

Конечно, я с ним намучился. Но все равно у меня никакого зла нет. Он и умница был, и интересовался всем чрезвычайно. И потом, что немаловажно, жизнь очень любил. Любил шататься везде. Был сильный, крепкий. И всегда истории придумывал. Убежит куда-то – скандал. Зато потом прибежит, начнет рассказывать, и все ему прощаешь.

А то его вдруг ОБХСС начинало его ловить. Получал он в театре 150 рублей. Приезжает к нему Марина, он должен был ей что-то подарить, отвезти в ресторацию. Вот он и давал свои концерты.

Его все приглашали. Космонавты его песни брали с собой в космос, капитаны его приглашали на корабли, на подводные лодки, летчики брали в самолет. Он очень любил ездить. Он был динамичный, быстрый. Ему никогда не сиделось на месте. Часто исчезал, и не знали, где он. Бродил в Сибири, бродил в горах. Он очень любил горы.

Володя обладал удивительным даром – умел всегда найти подход к людям, он имел обаяние, шарм огромный. И не только женщины это ценили, но у него было много друзей-мужчин, очень интересных, самобытных. И он имел, конечно, уникальную аудиторию, как Чаплин, – от великого ученого до любого мастерового, солдата, колхозника, ворюги…

Я считаю, даже при его огромной популярности, еще Россия не поняла его значения. Видно, время какое-то должно пройти.

Что о нем самое существенное хотелось бы сказать? Что это явление, конечно, удивительное. И при жизни многими, к сожалению, не понятое – многими его товарищами, коллегами и поэтами. Это был замечательный русский поэт, он был рожден поэтом. И это было в Володе самое ценное.

Ему нравился Париж, Франция, но, в общем, он понимал, что место его все равно здесь, в России. Он понимал свое значение. И очень страдал от того, что ему не давали возможности петь, не выпускали пластинки, не напечатали книгу. Он уезжал на Запад, там становилось ему скучно – он ехал обратно. Тут ему всыпали по первое число. В последнее время иногда пытались его погладить – сыграл он в каком-то фильме чекиста какого-то. Газета «Правда» написала: «глубокий образ» – он смеялся, конечно, над всем, но считал, что после этого хоть ему дадут фильм снять по повести Александра Козачинского «Зеленый фургон», для которого он хотел написать песни.

Он писал немного прозу – суровую прозу.

У Володи была необыкновенная любознательность и необыкновенное умение притягивать к себе людей. Это редкий дар. Он часто сам говорил: «Я сочинял песни для своих друзей и пел их в очень интимной компании». А потом они стали расходиться кругами и охватывать всю нашу огромную и необъятную страну. И эта интонация дружеская, расположение необыкновенное, с которым он пел своим друзьям, осталась у него до конца.

Он открыл необъятные новые темы, которые часто многие поэты боялись и затрагивать. Почему его песни так пошли в народ? Сейчас же говорят его словами. Муж хочет утихомирить жену и говорит ей сурово: «Ты, Зин, на грубость нарываешься!» Часто звучит ироническое: «Жираф большой, ему видней». То есть он, как Грибоедов, входит в пословицы, его песни становятся истинно народным достоянием.

Володя был азартный человек, очень любил бывать в разных компаниях, жадно слушал людей. Он не читал наставления и не учительствовал, а именно слушал.

Он был прекрасный актер, потому что был личностью. Он всегда со сцены нес какое-то свое ощущение мира. Я уже не говорю о том, что всегда у него поразительно звучал текст. Потому что Володя понимал, что такое слово и как трудно слово отбирать. У него стихи по форме безукоризненные, и кажется, что это давалось ему легко. На самом деле, когда смотришь внимательно его стихи, то поражаешься их законченности, их гармонии. А сколько у него набросков бесконечных! Он очень много работал над словом.

Меня всегда поражала его легкая походка. Удивительная. Володя даже вроде бы не ходил, а что-то его возносило. Он так носился: то тут, то там! Он был человек спортивный, энергичный. Тратил себя без остатка на любом выступлении. Было впечатление, что у него – тут – сердце разорвется. Он играл с огромной самоотдачей всегда.

Володя был очень добрый человек. Если он знал, что человеку плохо, он обязательно находил возможность помочь.

Был такой случай. Я заболел, а жена с сыном Петей были в Будапеште. У меня была температура: сорок и пять десятых, я в полусознательном состоянии. И кто-то назойливо звонит в дверь. А я уже медленно соображаю. И долго шел до двери. Открываю – Володя:

– Что с вами? Вы что, один, и никого нет?

Я говорю:

– Да, Володь, ничего страшного. Я просто заболел.

– Как? Что вы!

Он довел меня до постели:

– Надо же что-то предпринимать. Вы только дверь не захлопывайте… – и исчез.

И он въехал в американское посольство сходу, на своем «мерседесе». Там милиция: «А-а-а!» – а он уже проскочил! Пошел к советнику знакомому своему и сказал, что очень плохо с Любимовым, дайте сильнейший антибиотик, у него страшная температура. И они дали какой-то антибиотик. И обратно он тоже выбрался на скорости сквозь кордон милиционеров. Потом, конечно, был жуткий скандал – еще бы! Он мне привез антибиотик, и через два дня я встал, хотя мог бы загнуться. Володя меня спас.

Я думаю, что сейчас он бы остался тем, кем был тогда. Он сам это сказал: «Пусть впереди большие перемены – я это никогда не полюблю!» То есть как всякий порядочный человек, занимающийся искусством, он бы продолжал смотреть на то, что творится с людьми, а не восхвалять действия властей, какими бы те себя ни выставляли. Он иначе не жил. Видимо, главное его свойство было в том, что он терпеть не мог лицемерия и какого-то надувания щек. Он был человек преследуемый, гонимый, несмотря на огромную популярность. А иногда мог сделать то, что никакому правителю не по силам. Потому что люди его любили.

Высоцкий уже при жизни стал легендой. У него необъятная палитра песенная: восемьсот с лишним песен. Это же надо успеть написать! Я не думал, что у него столько осталось стихов, на которые он не писал музыки. Володя говорил очень часто, что последнее время он больше работал с бумагой и карандашом, а не с гитарой.

Жизнь во все вносит свои коррективы и будет вносить. А то, что некоторые поэты считали, что это так просто – человек поет дворовые песни, – оказалось иначе. Кто-то из моих друзей понимал, что это не так. Эрдман понимал, Капица понимал – такого сорта люди видели, что это явление самобытное, что у Высоцкого есть сленг, а есть прекрасно выдуманные и отобранные рифмы.

Недаром Бродский его ценил как поэта, и Альфред Гарриевич Шнитке, и большие военные. Как-то мы поехали с ним на строительство КамАЗа, а потом на границу с Китаем в Казахстане. И приехал командующий округом:

– Уговорите Высоцкого, чтобы он спел для солдат.

Я отвечаю:

– Мне начальство московское запретило.

А у того взыграла кровь:

– Я тут хозяин. Я командую округом, а не ваше начальство! Прошу вас, поговорите с Высоцким, уверен, что он не откажет. Мы на границе с Китаем стоим, важно, чтобы он пел.

Володя говорит:

– Пожалуйста. Поедем.

Собралось огромное количество народу. Автобус, на который он взобрался, солдаты перенесли на руках на небольшой холм, чтобы он оттуда пел. И пел он, наверное, час с лишним. Про Китай пел, а отношения тогда были плохие, и генерал потом вздохнул и говорит: «Мне бы такое воздействие на солдат иметь, как у Высоцкого!»

А на КамАЗе мы шли куда-то переночевать, а работяги – был выходной – выставили во всех окнах магнитофоны с его записями, и он шел посреди улицы, как гладиатор. И кажется, если бы он вдруг крикнул: «Громи, ребята!» – они, не задумываясь, все порушили. Весь этот КамАЗ со всеми домами.

Была в нем вот эта тяга к свободе, к независимости. А тут еще путали героев его песен с ним самим. Его «блатной цикл» – это тонкая пародия, а его самого воспринимали как блатного, «шили» ему его собственные песни…

Он говорил: «Что же получается? Все меня знают, а я – никто. Мои стихи не печатают. Записей не издают». Впервые его записали французы, потом канадцы, американцы. И за это ему еще больше попадало.

Он был в первую очередь поэт и очень обижался, что все поэты свысока похлопывали его по плечу, мол, давай, Володенька, выпьем, а ты спой. Приходит в театр, расстроенный. Говорю: «Что с тобой?» Он: «В Союз писателей не приняли». – «Володя, да ты что, милый, из этого Союза бежать надо, а не скорбеть, что не приняли!» Поскольку все случилось прилюдно, тут же донесли, что Любимов соблазнял артиста покинуть Советский Союз!.. Куда ни кинь, всё какой-то скверный анекдот получается.

В спектакле «Берегите ваши лица» он спел всего одну песню – «Охота на волков». Зрители начали топать, свистеть, орать: «По-вто-рить!» Зал просто неистовствовал, не давали продолжать. Успокоились с трудом, только после моих молений: «Хватит, я понял ваше отношение, прекратите. Ведь нам припишут демонстрацию!» В зале сидел Мелентьев, министр культуры РСФСР… Спектакль был сделан в форме репетиции, которую я могу останавливать, что-то подсказывать артистам, что-то менять. Рядом сидела кассирша: кому «репетиция» не нравится, можете встать, получить свои деньги и уйти. За четыре раза, что мы сыграли, кажется, был один такой случай. А потом спектакль прикрыли. Причем не из-за Высоцкого, а потому что у Вознесенского была фраза-перевертыш: «А ЛУНА КАНУЛА» – читалась и так, и наоборот. Написали докладную в Политбюро, что я издеваюсь над нашими неудачами в космосе. Американцы как раз в это время вышли первыми на Луну!..

И когда я решил ставить «Гамлета», я только Высоцкого имел в виду. Он много лет ходил и говорил: «Я хотел бы Гамлета сыграть». И я ему один раз сказал: «Ну вот, играй». И мы стали репетировать.

Я сначала сделал коллаж из всех Хроник Шекспира от Ричарда II через Генрихов к Ричарду III – такую галерею портретов. И мне цензура это запретила. Сказали: «Довольно ваших всех интерпретаций. Запрещаем. Ставьте каноническую пьесу Шекспира. Любую!» И тогда я, рассердившись, сказал: «Ах, так…» И написал заявление: «Прошу разрешить мне поставить каноническую пьесу Шекспира „Гамлет“», – и потребовал у них разрешения, подписи. Это был первый в моей жизни случай, когда я совершенно не знал, как ставить. Я так никогда не поступаю. Если я не знаю, как ставить, я не ставлю. А тут я написал заявление, а потом стал обдумывать.

Для себя решение я нашел, как делать, – занавес, – то есть тот дизайн, в котором пьеса может идти, стремительно развиваться и может быть сыграна. Я решил не делать ее массовой, а сосредоточить все на семейной хронике. Вот коллизия основная: Король, Королева, Гамлет и мертвый отец. И побочно явления другие: Офелия, Лаэрт и др. Это был интимный спектакль, без массовых сцен. И всегда стояла могила, и в этой могиле все время копались могильщики – доставали черепа и т. д. То есть они шли через всю пьесу. Поэтому могила играла очень большую роль, как символ и как археология: ничего не скроешь, чего-нибудь да раскопают.

Поэтому весь монолог Гамлета «Быть или не быть» был привязан к могиле. Я даже делал во время репетиции опыт – говорил Высоцкому: «Ты все время теряешь могилу», – поэтому я привязал его большой палец к могиле на резине. Если он отходил от могилы, резина его тянула назад. Это просто был учебный прием, чтоб он физически чувствовал, как его тянет к могиле.

Потом я это бросил, разрешил ему снять резину. Но важно, чтоб весь акцент был к залу: Вот что мы делаем! Был объект: зал и могила – Вот почему вы все трусы, и я в том числе, – страх смерти, – тогда весь монолог ложился на это. И конечно, он вызывал у зрителя очень острое восприятие. Потому что в тексте «так погибают замыслы с размахом» – так мы гибнем, всё это «боязнь страны, откуда ни один не возвращался». И поэтому лучше «умереть, забыться» – опять у могилы.

«Какие сны в том смертном сне приснятся…»

То есть он разговаривал через могилу с публикой впрямую: мы не верим в то, что есть другая жизнь. Поэтому мы смиряемся с подлостью, которая живет в нас. А иначе как просто: удар кинжала – и всё, и не надо видеть ни унижений, ни подлостей.

Этот прием получил конкретность.

Потом мне стали говорить, что Высоцкому не нужно играть. Мол, пьяница из подворотни не может хрипатым голосом орать Гамлета. Он же – принц! Это говорили люди, которые, кроме африканских принцев, других не видели. Я не обращал внимания на эти разговоры, сделал спектакль и потом показал. И спектакль имел большой резонанс.

«Гамлет» во многом определил Высоцкого как личность.

Вначале он придумал, что Гамлет – человек эпохи Возрождения. Рвет мясо руками. Я его начал убеждать в обратном. Что таких людей долго готовят к престолу. Что друзья, которые его предали, только что окончили университет. А по последним изысканиям, они есть и в реальных списках университета – Розенкранц и Гильденстерн. Потом учтем прекрасный перевод Бориса Леонидовича Пастернака. И Володя, конечно, делал что мог, но поначалу ему было трудно репетировать. Он не очень чувствовал концепцию – почему Гамлет не действует, – был далек от Библии и вопросов религии. Но постепенно он вгрызался в это. «Гамлет» – это ведь одна из немногих пьес, где затронуты вопросы веры. Гамлет размышляет, а не был ли явившийся дух дьяволом, который решает его искусить и потому действует во зло? Гамлет не ищет трона, он ищет доказательств. Если это искушение, то его надо побороть. Но потом в спальне ему является призрак – он его видит, а королева нет. Играл Володя очень хорошо, постоянно углубляясь в эти проблемы. У него ведь было гениальное ухо к поэзии.

Вообще репетиции «Гамлета» были тяжелыми. Сейчас разные слухи ходят, что он кидал в меня штыки. Эту легенду придумали на основе реальной, хотя и не связанной с Высоцким, истории.

Молодым я играл Ромео на сцене вахтанговского театра. Пришел на спектакль Борис Леонидович Пастернак, автор перевода. Я имел честь быть знакомым с ним. Он сидел рядом с Вознесенским в партере, в первых рядах. И когда я фехтовал с Тибальдом, получилось, что шпага обломилась, и кончик ее вонзился как раз между Вознесенским и Пастернаком. Борис Леонидович пришел за кулисы и говорит: «Вы меня чуть не убили!» – и показывает обломок.

Все это переврали на какие-то «штыки». Мы удивительные люди, все время со сладострастием выискиваем какие-то пакости друг про друга. Нельзя же так.

Володя, несмотря на свой характер, прекрасно понимал, что «каждый сверчок знай свой шесток». У него всей этой советской сволочной галиматьи в голове не было. Он был поэт. Я потому и дал ему играть Гамлета. Да, он был хороший артист, но замечателен был не этим, а тем, что создал свой мир, свою совершенно удивительную поэзию. А артисты только одно твердили: «Почему ему можно, а нам нельзя?» Я отвечал: «А потому что он Высоцкий».

Самым зловещим было не когда я орал. А когда негромко говорил: «Владимир Семенович, будьте добры, покиньте сцену. Вы не слышите, что я вам говорю? Уйдите, пожалуйста, со сцены». И он уходил. И никакими штыками не кидался.

Бывали, конечно, всякие случаи. Один раз я сказал грубость.

Начинал он стихами Бориса Леонидовича Пастернака.

Он вышел на репетиции и заявил громогласно: «Гул затих! Я вышел на подмостки!» Возникло какое-то недоумение. И я сорвался.

– Вышел?

– Да, а что?

– Ну и уходи отсюда.

Он сперва не понял.

– Почему? Что?

– Потому что так нельзя! Что ты за фрукт? Ну и что, что ты вышел!..

Потом был тупик в работе, он даже исчез на некоторое время. Потом вернулся, стал очень хорошо работать.

К тому же еще случилось несчастье: на репетиции обвалилась декорация. Хотя делал ее конструкцию лучший вертолетный завод. Всех спас гроб Офелии, который удержал всё это. К счастью, никого не задело. Но рок какой-то тяготел. Я сидел в зале, репетировал, когда все случилось. После такой травмы для всех спектакль отложили до осени и тогда только выпустили.

Роль свою Владимир совершенствовал до самой смерти. И играл даже перед смертью. Он сыграл последний раз 18 июля и должен был играть 27-го, когда мы отменили спектакль, и никто не вернул билеты. Ни один человек.

А над ролью этой он думал постоянно, часто мы с ним об этом говорили, потому что роль такая же уникальная, как он сам. Он постепенно играл все лучше и лучше. Были случаи, когда он играл ее совершенно необыкновенно. Один раз, с моей точки зрения, он играл ее гениально – в Марселе. Он пропал. Волею судеб я его ночью нашел в четыре утра в каком-то портовом кабаке. Кагэбэшники, которые нас сопровождали, были довольны, ухмылялись: наконец-то вы прокололись… Видимо, Володя это понимал, потому что, увидев меня, даже протрезвел. Я говорю: «Садись в машину». Отвез его в гостиницу, вызвал врача. Что-то ему укололи, он заснул. Утром я стал звонить Марине. Довольно резко с ней говорил. Она сказала, что занята, я говорю: «Нет, мадам, вам придется бросить дела и приехать к мужу». Она приехала.

Врачи сказали, что не отвечают за его жизнь. Он был в таком состоянии, что мог умереть на сцене. Тем не менее он сказал: «Я буду играть». За сценой дежурил врач, чтобы сделать укол, если ему станет плохо. А мы на всякий случай срепетировали такой этюд, пока врач будет с ним что-то делать. Выходит король: «Где Гамлет? Немедленно доставить!» А Розенкранц и Гильденстерн выбегали: «Сейчас найдем и вам его представим». Быстренько сочинили в размер. Но в этот раз он играл необыкновенно. С артистами так бывает. Когда нет сил и артист играет «по делу», он делает именно то, что необходимо. Особенно это важно в трагедии. И Высоцкий словно достиг совершенства. Зал это понял, догадался, что происходит что-то необыкновенное…

Я с самого начала говорил ему о религиозной стороне этой странной пьесы. Но все мои желания пробиться к нему прошли мимо. Только под конец жизни он стал задумываться, особенно над тем, что самоубийство – страшный грех.

Он Свидригайлова играл прекрасно. Это была его последняя роль в театре. Я считаю, что это лучшая роль его. А дальше он уже только фигурировал, одухотворял, помогал, как в спектакле о нем.

В последние годы несколько артистов сделали в театре программу «В поисках жанра». Высоцкий говорил вступительное слово и вел ее. Это была такая полуимпровизационная вещь. Давид Боровский сделал оформление, я – программу, всё наметил. Хотя это их творчество было. Я только помогал им.

Мы все как-то старались Володю легализовать, потому что он работал, а власти делали вид, что его нет.

Врачи мне говорили: «Вы на него сердитесь, а может, это наследственное и он иначе не может». Его родители отказались помочь поместить Володю в больницу. И хотя я не родственник, все-таки сгреб его и отвез принудительно. И считаю, что правильно сделал. Потому что он после этого два года работал, сочинил прекрасные стихи, песни, хотел кино снять.

Последние два-три года он мрачнел и пил очень много. Он все искал выход, иногда говорил какие-то очень наивные вещи. Вдруг неожиданно приехал вечером и начал говорить мне, что в театре становится неуютно, что реже тянет туда. Такой был долгий грустный разговор у нас.

– Володя, милый, ну неужели ты думаешь, что я не вижу? Это какие-то внутренние глубокие процессы разочарования, бесконечных сложностей, люди устают, стареют.

Но я чувствовал, что он уже совсем как-то уходит, он играл все роли свои, но уже целиком ушел в поэзию, хотя театр все равно оставался для него очень важным, нужным. А когда его в очередной раз обманули с картиной, я помню, мы с ним остановились и минут двадцать говорили.

– Да, Володя, брось ты, все равно они тебе не дадут это сделать.

Он говорит:

– Они обещали.

– Ну, обманут они тебя. Чего ты ждешь? Полгода уже прошло, а ты все маешься. Брось. Давай сделаем, что ты хочешь. Ну, скажи, что ты хочешь сыграть? Ну давай, Бориса Годунова сыграй.

И он хотел это сыграть, говорит:

– Ну, давайте подумаем. Я вот немножко приду в себя, вот кровь у меня. Здоровья нет совсем. Сил нет, – он переливание крови делал все время.

Перед его смертью я заболел. Вдруг в пять утра стук в дверь. Катерина испугалась, что за мной пришли. Но это был Давид Боровский. Он сел на табуретку и сказал: «Ну, вот и кончилось ваше двадцатилетнее сражение за Володю». Я говорю: «Умер?» – «Два часа назад».

Я оделся, и мы поехали. На Малой Грузинской уже было полно народу, но нас узнали, пустили. Потом я позвонил художнику Юре Васильеву, ныне покойному, и он снял посмертную маску. Марина хотела, чтобы сняли маску.

Я вернулся домой часа через три. Жена сказала, что меня разыскивают от Гришина[8]. И тут же звонок. Изюмов[9]: «Виктор Васильевич поручил вам сказать, как все должно быть…» – что какой-то мелкий чиновник быстро проведет с 10 до 12 гражданскую панихиду в театре – и на кладбище.

Я сказал:

– Нет, так хоронить мы не будем.

– Как?

– Вот так. Вы его травили, а хоронить его будем мы, его друзья.

– Нет, вы будете делать, как вам прикажут!

– Нет, не буду делать. Если вы хотите по-своему, вам придется нас физически устранить.

– Так и доложить?

– Так и доложите.

И тогда я позвонил Андропову и сказал:

– Ваши деятели не понимают, кого они хоронят. Может быть новая Ходынка.

И Андропов ответил:

– Хорошо, товарищ Любимов. Вы слышите, я пока еще называю вас «товарищ». Придет мой человек и будет вам помогать, чтобы никаких Ходынок не было.

Похороны… Какой-то день был в Москве необыкновенный. Все поняли, что умер поэт. Я зауважал москвичей – как достойно они похоронили своего поэта! И все было чинно. Сколько было цветов! Жара была дикая, а люди не себя от жары берегли, а цветы укрывали под зонтиками, чтобы не завяли. И в театр целый месяц спустя шли люди и просили просто пройти по театру… Говорят: «Ну, пустите в театр. Мы пройдем мимо портрета и уйдем…»

Очередь шла от Кремля, мимо Яузской больницы наверх. Люди к Володе шли всю ночь. Внизу у Москвы-реки перекрыли шествие грузовиками. Тогда толпа спокойно раздвинула грузовики, и люди опять пошли, а солдаты сделали вид, что они ничего не видят.

Пришел генерал кагэбэшный: «Надо продлить панихиду». И повторил слова Андропова: «У нас пока с вами общие интересы». Так мы и ходили с ним по тротуару мимо метро, а люди шли к гробу. Я попросил Володиных друзей – физкультурников, мастеров спорта, – и они держали линию. Если начинался какой-нибудь эксцесс, они сразу этого человека под белы рученьки уводили в сторону. Но люди вели себя изумительно.

Чего не скажешь о властях. Площадь была запружена народом, люди стояли на крышах домов. Володин портрет был на фасаде театра, на втором этаже. Я просил провезти катафалк вдоль очереди, чтобы люди могли проститься, но они сразу повернули в тоннель. Я закричал: «Как? Почему?» Но кто же меня послушает.

Только помню, как они сразу пустили поливочные машины, чтобы смыть цветы, которыми была завалена площадь. И какие-то молодчики стали выламывать портрет Высоцкого с фасада. И тогда толпа начала скандировать: «Фа-шис-ты! Фа-шис-ты!»

И я понял, что последует жесткая расплата за всё.

После смерти Высоцкого всё пошло совершенно страшно. Как только я посмел похоронить Высоцкого не по их директивам, фактически был дан тайный приказ со мной покончить. То есть как со мной обращались – это не дай Бог, я и врагу не пожелаю.

Театр переживал очень сильно его смерть. Это был шок. И даже те, кто к нему при жизни относились более чем сдержанно, все равно почувствовали, что ушло из театра то, что нельзя ничем заменить, и что это катастрофа.

И спектакль о Володе был сделан как «Гамлет» без Гамлета. Когда Гертруда обращается к Гамлету и говорит: «Что ты задумал?!» – то Володя отвечает песней, что он задумал. К нему обращаются, а его нет уже. И в спектакле получился эффект, что он с нами, вместе с ребятами. И это ощущали все актеры и зрители, сидящие в зале. Был его Голос, был спектакль, где он играл столько лет, – «Гамлет», была его поэзия, его товарищи, и в конце слова были хорошие очень, гамлетовские, и его стихотворение читала Демидова: «Ты этот вечер нам один подари, подари…» – как мать, как Королева и как актриса. И Горацио говорил из «Гамлета»: «Ты здесь? Выходи!» – и после этого начинала звучать его песня «Кони». И пустой партер, накрытый чехлом, становился как бы душой, которая постепенно начинает вибрировать и улетать вверх. И оставались только сидящие люди у стены, его партнеры по сцене и пустое место между ними, где он должен сидеть, и стояла его гитара.

Когда мы делали спектакль, я попросил Альфреда Шнитке: «Поддержи Володю музыкально, аранжируй его». Он сперва сделал музыку, но потом всё снял и сказал: «Не надо, это его мир». Только мы с ребятами его уговорили оставить музыку к Володиной балладе «Живу я в лучшем из миров». Чудесная, озорная баллада, и очень красивая.

И актеры пели его песни каждый по-своему. Золотухин пел с ним «Баньку» – замечательную песню, они вместе снимались, когда Володя ее сочинил. И Зототухин рассказывал в спектакле, как он спал, а Высоцкий писал песню. А после этого Валерий говорил: «А потом мы с ним пели эту песню часто вдвоем» – и начинал петь, и Володя пел в записи. И это место я очень любил. Оно было живое.

После этого спектакля я от многих наших крупных поэтов слышал… и даже видел, что они были немного растеряны. Они говорили: «Вы знаете, мы не ожидали, что это такой необыкновенный поэт». Значит, в какой-то мере нам удалось показать Володю как замечательного поэта! Доказать, что в нашей среде двадцать лет жил необыкновенный человек.

И спектакль этот нужен был не Володе. Он имеет такую славу, что ему вообще ничего не надо. Это надо было нам! Чтоб стать лучше. Потому что этот спектакль чрезвычайно благотворно влияет на людей. Я видел лица просветленные. Люди испытали подъем, они утолили душевный голод, душевную жажду, которую так гениально утолял Высоцкий. И это доказывает любовь к нему миллионов людей. В любой день со всей страны к нему на Ваганьково приезжают просто постоять. Едут двое военных, проездом через Москву. «Сколько у нас в Москве времени? Сорок минут? Значит, куда податься?» А второй говорит: «То есть как это куда податься! Сразу на могилу к Володе!» Они сорок минут в Москве, проездом, но идут на Ваганьковское кладбище. Зачем? Вот хочется задать вопрос: зачем? Они приезжают к нему – к легендарному, бесстрашному человеку, который спел всё, что хотел.

Я считал своей обязанностью сделать спектакль о Володе. И когда его закрыли, это для всего театра было обидно, горько и непонятна эта злость, бестактность, бездушье полное, мерзкий поступок этого министра, который всю жизнь врал и ему, и Марине, когда они приходили, чего-то всегда обещал, снимал трубку, делал вид, что он звонит, и говорил:

– Что же вы не выпускаете пластинки? Ну, надо же скорей! Вот у меня сидит Марина Влади и Высоцкий. Ну что там, почему? Целых три года. Вы же должны были выпустить, ускорьте, ускорьте, ускорьте.

И потом проходил еще год – ничего не выпускалось… А Владимир болезненно очень это переживал… Я все время говорил ему:

– Да плюнь ты… Зачем тебе? У тебя есть миллионы магнитофонных пленок. Ты прекрасные записи сумел сделать на Западе, ну и ладно. Чего ты ходишь, унижаешься? Зачем тебе это надо?

И когда нам запретили играть этот спектакль даже в годовщину смерти Володи, я позвонил Черненко. Я помнил, как Черненко был на «Мастере и Маргарите», и кто-то во время действия мимо него выходил грубо, а он сказал:

– Могли бы и досмотреть.

Он был членом Политбюро, и все знали, что он правая рука Брежнева. Он передавал несколько раз мои письма Брежневу.

В тот день ко мне вошли трое в кабинет без стука, распахнули дверь и сказали:

– Сейчас представители Управления зачитают вам приказ: строгий выговор с последним предупреждением о снятии с работы, – ну это такая демонстрация: три человека едут, чтоб напугать. Один из них особенно хотел зачитать – у него был зычный актерский голос.

Но я сказал:

– Не трудитесь читать, я знаю этот приказ. Может, вы покинете мой кабинет?

Они говорят:

– Это не ваш кабинет, а государственный.

И я ушел из кабинета. Потом мне секретарь сказал, что они посидели и вышли. Я вернулся и начал заниматься делами. И весь этот разговор я передал Черненко. Он тяжело вздыхал и говорил мне:

– Да, дожили! Ну неужели вот так, как вы говорите?

Я говорю:

– Неужели я вам буду неправду говорить? Извините, что я вас побеспокоил. Просто я больше не могу так работать.

Он мне сказал:

– Перезвоните мне через несколько дней, я разберусь. До свидания.

А когда я позвонил через неделю, это был как будто другой человек:

– Почему вы к нам обращаетесь? У вас есть свой секретарь ЦК по пропаганде, товарищ Зимянин, он такой же секретарь ЦК, как и я…

Я говорю:

– Вы знаете, с ним очень трудно.

Он громким голосом быстро читает большую нотацию, и на этом разговор заканчивается. Бесполезно…

– Я вам повторяю: позвоните товарищу Зимянину.

И мне ничего не оставалось делать, я должен был выполнять. Я позвонил Зимянину. И тот на меня просто орал сорок минут.

– Мы вам покажем! Вы что это беспокоите членов Политбюро, до какой наглости вы дошли!.. Ваш Высоцкий – антисоветчик, все ваши друзья антисоветчики! – и всё кричал, кричал…

И только когда он уставал кричать, я вставлял какие-то фразы:

– Ну, раз все антисоветчики, один вы – советчик, то посоветуйте хоть что-нибудь.

– Ах, вы еще шутить вздумали, я вам дошучусь!

– Ну зачем же вы?… Что же вы так кричите? Некрасиво таким голосом кричать на товарища по партии, мы ведь с вами в одной партии.

– Вы домахаетесь своим партийным билетом, мы у вас его отберем!..

Я просто положил трубку через сорок минут.

С Чурбановым[10] я говорил потом. Сперва с Галиной говорил, дочерью Брежнева, а я знал, что она поклонница Высоцкого горячая. Но она сказала, что плохо себя чувствует.

– Вы лучше позвоните мужу.

И дала мне телефон. Я был, конечно, разочарован, потому что надеялся, она папе скажет, что было бы лучше, а она меня к мужу послала. Муж бодрым голосом ответил:

– Кто говорит?

Я кратко изложил ему суть. Он сказал:

– Да! Но ведь будет же скандал.

Я говорю:

– А какой театр без скандала? Это же не театр!

Он заржал.

– Да, разумно. Хорошо, подумаем.

Ну и ничего он не подумал, конечно. Может, сообразил, что не надо ввязываться. Он не помог. Ни она, ни он.

И тогда я позвонил Андропову. Разговор с Андроповым был очень конкретный и точный. И благодаря этой беседе состоялся спектакль 25 июля 1981 года.

Он спросил:

– Почему вы обращаетесь ко мне? У вас есть министр.

– К нему обращаться бесполезно.

А он знал, по какому вопросу я обращаюсь. Он говорит:

– Ваши аргументы: почему вы обратились ко мне и почему это должно быть решено положительно.

Я ему сказал свои аргументы, что все равно это перейдет в его ведомство, потому что это вопрос политический и вопрос международный. Вопрос престижа для государства и для атмосферы и внутри– и внегосударственных отношений; а так как вы занимаетесь именно этим, то вопрос неизбежно придет к вам. Поэтому я считаю, что с государственной точки зрения это необходимо решить положительно. И я надеюсь, что вы мне поможете.

Он сказал:

– Да. Я с вами разговариваю как товарищ. Называю вас «товарищ Любимов». Я думаю, ваши аргументы убедительны, но я прошу вас сделать все возможное, чтоб избежать скандала. Потому что сочетание трех факторов: Таганки, Высоцкого и вас – чрезвычайно опасное сочетание.

Потом он спросил – он человек очень конкретный и точный:

– Вы успеете?

– Мы успеем. Впрочем, извините, я забыл, что завтра суббота.

– Ну и что?

– Но вы все разъедетесь по дачам.

– Кто вам нужен, будут в кабинетах.

– Во сколько?

– Когда вы хотите их видеть?

– Да я вообще их видеть не хочу.

– Я не шучу.

– Я понимаю, что вы не шутите. Ну, в десять можно?

– Приходите точно. Они все будут сидеть.

И дальше всё было так, как он сказал. Но они делали вид, что они меня вызвали… Я не стал перед ними показывать, что всё понимаю…

25 июля 1981 года на Таганской площади была конная милиция и два кордона войск вокруг театра. За оцепление пускали по пропуску и по паспорту. Я забыл и пропуск, и паспорт, меня задержали в первом кордоне и не пускали дальше. Но я сказал, что без меня там не пойдет, а там много людей, которые должны видеть, что это пошло.

Я говорю:

– И вам попадет.

Тогда милиционер сказал:

– А! Вы этот самый?

Я говорю:

– Этот самый.

– Минутку.

Явился другой, начальник, который может разрешить вопрос, посмотрел на меня и сказал: «Пойдемте за мной», – и провел меня без билета и без паспорта…

Мне часто задают вопрос – можно ли было его сберечь? Судьба у каждого своя. Но мы старались, наверное, недостаточно, но старались как-то оберегать его. Талант крупный! А огромный талант – всегда явление сложное, и с ним трудно бывает. А сберечь?… Не знаю, по-моему, ответить на это нельзя. Наверное, нет. Он так жил и так тратил себя, что, наверно, сберечь его было нельзя. Поэты истинные долго живут редко, а в России – особенно.

1982–2005