Вениамин СМЕХОВ[12] Живой и только

Другие по живому следу

Пройдут твой путь за пядью пядь,

Но пораженье от победы

Ты сам не должен отличать.

И должен ни единой долькой

Не отступаться от лица,

Но быть живым,

Живым и только,

Живым и только

До конца.

Борис Пастернак

Принц крови

Начало семидесятых – «Гамлет». Тяжелые роды спектакля. Напряжены отношения между Любимовымрежиссером и королевской «семьей». И – внутри семьи. Свободно и уверенно играет только самоходный занавес-самовяз. У меня треснуло в дружбе с Демидовой-королевой и с Высоцким-принцем. Кажется, королю Клавдию это должно быть всласть… Ужасное настроение. В Москве очень трудно принимается публикой таганский Шекспир. С одной стороны, серьезные комплименты видных критиков, ученых, художников, с другой – молчаливое отрицание большинства коллег. Демократическую же публику, осаждавшую билетную кассу, мы не без основания подозревали в пристрастии: популярность поэта Высоцкого уже набрала «сверхзвуковую» скорость. Так что цветы и овации после «Гамлета» казались адресованными кумиру, а не театру. Мрачная тишина в гримерной в отличие от прежних дружных шумов за кулисами… Очевидно, подгнилость датского королевства «инфицировала» зону спектакля «Гамлет», не иначе. Вот вам и формалисты, «представляльщики» с Таганки! Скажите, какова верность реализму… Однако постепенно настроение улучшалось. Спектакль на зрителе не просто креп и рос, он «перекоординировался». Схема исчезла, прихотливую систему артерий заполнила кровь. Конечно, лидером этого нелегкого периода «репетиций на публике» был главный герой.

…В мае 1972 года я на день раньше срока прилетел из Праги в Москву и оказался вечером на «Гамлете». Но – в качестве зрителя. Смотрел впервые из зала, даже из радиорубки. Узрел и удачи, и недочеты – и свои, и моего «со-короля», и всех других… и в постановке, и в свете, и в звуке… Со стороны дело оборачивается совсем иначе – это известно. Но вот в дневниковой заметке того дня нахожу краткий знак изумления: Высоцкий в роли принца ничего не играл, не рвал страсть и горло, а был печален, очень обаятелен, мучился слепотой окружающих, совсем ни разу не злился, а был ужасно сломлен своим… несовершенством. Я просто был смущен, я ничего подобного там, со сцены, не чувствовал… Такая мягкость, пластичность, почти отсутствие резких «таганских» жестов. И снова главное удивление: чувством собственной вины принца-Володи за свою нерешительность, за богобоязненные муки покуситься на чужую жизнь, пусть даже на жизнь мерзавца. Терзаться правом на убийство «Божьей твари» в век бессчетных жестокостей и заглушая голос мести за отца.

…Уже писалось об этом – как Высоцкий играл Гамлета под занавес собственной жизни. Совсем больной, он был собран, экономен в красках, обостренно точен в диалоге и опять беспощаден к себе и к партнерам: летом 1980 года спектакли шли «на полную катушку». Даже когда за кулисами наготове ждала артиста «скорая помощь» и в сцене «мышеловки» мы изо всех сил делали вид, что «принц» отсутствует на сцене не по причине сердечного приступа, а по воле автора… Владимир возвращался, спектакль продолжался; а 18 июля 1980 года мы переодевались, и звучали привычные остроты насчет того, что в такую жару принц и король могли бы укокошить друг друга и в первом акте…

Через девять дней, в День театра по программе Олимпиады, предстояло сыграть «Гамлета». А оказалось, что 27 июля – канун похорон, и особой милостью руководства нам разрешили ничего не играть «вместо», а провести траурный митинг. А на сцене друг Высоцкого, чудесный и молчаливый художник Боровский, строил последнюю декорацию для последнего появления поэта на родной сцене… Завтра не будет звучать слово Шекспира, но под вознесшимся занавесом будет с самого утра являться людям его бессмертный герой. Актер неподвижен – а зрители движутся скорбным потоком от гостиницы «Россия» вверх: к Таганке, через театр, по сцене, мимо поэта и далее впадают в людское море на Садовом кольце…

Потрясение того дня живет очень властно, оно никуда не девается – настолько, что его все еще невозможно описать. Было очень много ярких деталей, режущих глаза и душу… Одна из сильнейших: поворачивает первый из вереницы автобусов налево, за театр, медленно следует против движения, застыла как вкопанная транспортная Москва… и с эстакады на кольце, где нет просвета в людских соединениях, звенящим рыданием вырвалось чье-то мужское: «Прощай, народный!»

«Гамлет», видимо, был для Высоцкого важнее благ и доводов. Он бы с края земли вырвался играть его – даже если б уже совсем ни с кем не общался в театре. Он прилетал, приплывал, он и больным «приползал» к любимой роли. Он был отходчив, его не назовешь упрямцем. Многим прощал, кому и прощенья нету. Он умел и повиниться – пусть кратко, «через губу», он не был гордецом. Но за «Гамлета» Высоцкий мог даже впасть в грех злопамятства. И – впадал.

Не понимали в театре, не хотело вникать руководство – какими заботами он распят, как далеко ушагал от «штатного расписания»… В критические минуты, к счастью, хватало высшей мудрости – помню, как воззвания Юрия Любимова об уникальности нашего товарища примиряли… на время… Однажды сорвалось: ах, ты не явился вовремя из-за рубежа, опять отмена «Гамлета», опять лихорадка – амба! Срочно ввести нового исполнителя! Ага, один сачканул, ибо испугался, другой – по-другому, Золотухин согласился. Начались репетиции… И Демидова, и я отказались участвовать: из неприязни к обреченной и поспешной попытке. Того, кто согласился, никак не осудить по закону профессии. Но думаю, что его суд над самим собой и здесь, и в других случаях добровольного двоедушия более тяжек, чем может казаться со стороны.

Володя вернулся, все улеглось. Гамлета никто никогда не сыграл, кроме него. Но враждебность его к тому, кто согласился, осталась до конца. Хотя это несправедливо, но тут есть повод для размышлений: что же такое для Высоцкого было играть Гамлета? Три поэта вместе, в одном чудесном растворе: Шекспир, Пастернак, Высоцкий… На каком этаже сознания его одолевала ревность к иным «принцам»?

Я помню рядом с ним после спектакля двух знаменитых Гамлетов (в разное время) – нашего и польского. Смоктуновский и Ольбрыхский. Оба обнимали его, восхищались… И Володя в этом случае – поверил. За своего Гамлета он ручался: лучше его никто не сыграет. Так казалось со стороны. Последние два спектакля вне Москвы – в Варшаве. Врачи гневались, сердце сигналило беду, но «Гамлет» – это его Гамлет. И, пропустив два представления во Вроцлаве, Володя прилетел в Варшаву. Даниэль Ольбрыхский, друг Высоцкого, удивлялся, провожая нас в аэропорту: «У поляков нет привычки на спектаклях вставать с аплодисментами! Я первый раз в жизни видел, как поляки стоя хлопали Володе, это потрясающе!»

Под занавес жизни актера международный театральный фестиваль назвал первым из лучших – нашего «Гамлета», трагедия Шекспира, перевод Пастернака, в главной роли – Владимир Высоцкий.

Поэт среди поэтов

Подмосковный городок ученых. Первый вечер памяти. Зал слушает магнитофон. Трудно справляюсь с ношей воспоминателя. Помог и «разговорил» меня… сам Володя. Два примера из его межпесенных стыковок вызвали охоту к размышлениям. В одном случае Володя, торопясь от записки к следующей песне (чтобы не расслаблять ни себя, ни публику), прервал свои ответы, назвал песню, но коротко заметил залу: товарищи авторы записок, вы, мол, не думайте, я отложил на время, на все отвечу… Высоцкий подчеркнуто бережен и отзывчив ко всем знакам зрительского внимания. «Я все вопросы освещу сполна…»

Без конца звучат песни и межпесенные связки-сообщения… И после жизни певца вдруг стало особенно важно, что именно он говорил между песнями. Когда был жив, это казалось несущественным, это казалось стратегией для отдыха связок, и всё. А вслушались, и ох как интересно теперь изучить – что сказал, когда сказал, что любил повторять, и на какой аудитории и как по-разному Высоцкий располагал песни и рассказы к ним… И как был вежлив к любому залу, и как отвечал на все записки…

Во втором случае на меня подействовал его разговор об эстрадной песне. Говоря о ней, Высоцкий не злился, а удивлялся, не сжигал ее презрением сарказма, а мягко журил… Выходило, что эстрадная рутина – не враг его, не мучитель, а это… просто что-то другое. Он, мол, любил одно, а эстрадники – свое, и о вкусах, мол, не будем спорить.

Создатель собственного жанра, оригинально развивавший традиции фольклора, сатиры, гражданской лирики в песенном искусстве, не был допущен ни к литературе, ни к музыкантам. Весь океан его творчества был принят «без подписи и печати», уходил к народу напрямую, без официальных фильтров. При сознательном попустительстве добрых руководителей Высоцкого долгие годы кормил народ – и благодарностью душевной, и материально, заодно исцеляя поэта от официального непризнания…

Высоцкий удивительно скромно держал себя в литературной среде, восхищался поэтами так, как будто сам не написал ни строчки. На наших таганских праздниках часто можно было видеть: Володя и Андрей Вознесенский, Володя и Евгений Евтушенко, он рядом с Окуджавой, Ахмадулиной, Кимом, Искандером… Если ничего не знать, то очевидно, что они – творцы, а он – их пламенный почитатель, и всё. Как-то так вышло, что все дружно сошлись на мысли о талантливом певце особых песен, профессионалы безмолвно единогласны в вопросе вторичности поэтического и первичности песенного дара у артиста Высоцкого. Почему же Володю это не бесило? Или он умел так скрывать? При его редком чувстве собственного достоинства, при его ранимости, любви к справедливости, при его точном знании того, кто он сам и что он для поэзии России конца нашего века…

Был такой разговор между Володей и Н.Р.Эрдманом на читке интермедии к «Пугачеву» Есенина в репетиционном зале Таганки. Это, к счастью, даже записано на пленку: чтение Эрдмана и разговоры после чтения. Драматург обратился к Высоцкому с вопросом о его песнях: как вы пишете, мол, Володя… А тот ему: на магнитофон, Николай Робертович, а вы, мол, как? «А я – на века», – ответил Эрдман. Володя не продолжил, он вместе с нами смеялся и радовался…

В начале семидесятых у Володи была встреча с Межировым, Самойловым и Слуцким. Он вернулся с этого свидания буквально оглушенным, взахлеб пересказывал детали. Как они, живые классики поэзии, его выслушали, затем обсуждали – на предмет возможных публикаций. Как они неслыханно образованны, как божественно одарены. И что в конце долгой беседы запросто цитировали Володины строчки, прозвучавшие вначале, будто бы их зубрили загодя наизусть… Более всего автор был смущен их, поэтов, изумлением… в свой адрес. Они подарили ему анализ его большого, как оказывается, таланта. Они исчисляли звуки, живопись, строй, стиль песен удивительным языком поэтоведения. Большие мастера сопоставляли элементы эстетики Высоцкого с примерами других времен и других народов… Кажется, этот день одарил Владимира открытием в себе поэтической родословной. Словно свершился обряд рукоположения в Поэты и – связалась связь времен…

Слуцкий и Самойлов были близкими к театру людьми, даже входили в авторский круг Таганки. Александра Межирова Володя узнал и полюбил именно в тот день их «тройственного совета». Мне выпала честь быть невольным свидетелем и даже «связным» в краткий, увы, период содружества поэтов. Помню Володин разбор удовольствий от прочитанной книжки стихов Межирова и наше дуэтное восхищение – цитирование «Баллады о цирке». Стихотворение «Закрытый поворот», оказалось, я не помню. Ах, как этому обрадовался Володя! Он мне его не то что подарил – он впечатал построчно в мозг, а финал прочел уж совсем по-высоцки:

Где уж тут аварий опасаться,

Если в жизни —

(после паузы рухнул слитным словом)

всенаоборот!

Мне бы только

(зажмурился, снова пауза)

в поворот вписаться…

В поворот. В закрытый поворрот.

Последнюю строчку «вбил» характерным жестом правого кулака – сверху-наискось-вниз. И сам опередил мой вывод: «Колоссально. Даже жалко, что не я это придумал».

И темой мужского выбора, образом закрытого перекрестка судьбы, и ритмом, и словом – родное стихотворение. Не говоря уже о страсти автомобилиста. И не забывая о том ореоле, что окружал книги и биографии всех трех поэтов, – фронт, война, беда, победа.

После того как не стало Высоцкого, я рассказывал Самойлову и Межирову о его исполнении роли Гудзенко в «Павших и живых». Семен Гудзенко был не только лучшим в святом поколении поэтов, он был вечно незаживающей раной, первой из послевоенных потерь. Тридцати лет, блестящего дарования человек ушел из жизни спустя восемь лет после Дня Победы. Образ Гудзенко, впервые восхитивший зрителей в исполнении Николая Губенко в 1965 году, достался Высоцкому летом 1972 года в Ленинграде, на гастролях, срочным вводом. Это трудно передать на письме, но… Суть вот в чем. Монолог Гудзенко – финал трагического спектакля. Очень сильная нота. «Нас не нужно жалеть…» – могучее произведение. Для финала оно довольно продолжительное, трудность для актера в том, чтобы усталость публики и все пережитое ею до сей поры властью своего чтения переключить, перемагнитить – на себя. И удержать внимание зрительного зала. И – провести суровыми словами к последним строкам. А там, на авансцене, у чаши Вечного огня, при горестном собрании всех участников у тебя за спиной, завершить всё уже стихами Слуцкого:

Давайте после драки…

…давайте выпьем, мертвые,

во здравие живых.

Наверное, как и другие актеры в годы счастливой жизни спектакля, Владимир, играя в нем много и хорошо, мечтал об образе Семена Гудзенко. Поэтому-то, когда ситуация потребовала срочно войти в роль, артист так жарко и охотно ее исполнил. Не нужна была ему тогда ни «главная», ни «заметная», а только – желанная. Близкая душе его. Таков был Семен Гудзенко.

Но времени у актера – в обрез. Володя полистал страницы текста, а потом придумал свой способ. Привел меня к себе в номер, в «Асторию», посадил перед собой и попросил несколько раз прочесть гудзенковское, но так – «как это читал Колька»… Актеры меня поймут, это оказался кратчайший путь. Я помог Володе таким образом возбудить чувственное воспоминание старого времени премьеры, когда раз за разом не убавлялось за кулисами жителей спектакля, все были прикованы интересом к работе Николая Губенко… Теперь оно стало очень важным для Высоцкого… Я прочел, подражая по памяти. Володя прочел, как мне показалось, весьма ученически. Еще и еще раз он повторил. Устали, пообедали, разошлись. Вечер. Полчаса перед спектаклем «проходили пешком» нашу сцену. Володя кусает губы, примеряет накидку, разучивает, когда снять каску, надеть пилотку, где стоять, куда идти… В каждой семье – свои легенды. Эта роль перебывала в разных, и в том числе одаренных и бережных, руках. Но высота премьеры казалась недостижимой, игра Губенко – легендарной. Володю, кажется, совсем не волновал вопрос конкуренции: это настало новое время – время поэта в актерской шинели… Но случилось (не сразу, а за пятым примерно разом) чудо на нашем таганском небосклоне.

…В первый и второй день новый «Семен Гудзенко» очень точно и профессионально попадал в знакомые следы – те самые цезуры, те самые повышения – понижения голоса, даже жесты часто шли «напрокат» от Николая. И я, всегдашний ведущий, почти не заметил, как рядом со мной (я сижу в темноте) ожил совсем особенный Гудзенко (с автоматом в руках, в ярком свете из двух лучей)…

Жизнь принесла новую волну на наш берег – волну тяжелой печали. И в осень 1980 года кинорежиссер Ник. Ник. Губенко заступил «на вахту дружбы» – на сцену «Павших и живых». Я бы счел возвращение артиста и то, как он отнесся к ролям, которые сам же когда-то оставлял для Высоцкого, – я бы счел это героическим актом, если бы над всеми нами не витали картины, пережитые в июле. Смерть поэта упростила проблему героизма. Спектакли на Таганке шли очень сильно, даже спектакли-старожилы. И поступок Губенко – того же происхождения. Просто ему было потруднее, чем нам, вернуться через столько лет к молодым своим ролям. Это было очень торжественно, талантливо и благородно. Но, завершая рассказ о Володином исполнении, скажу, что теперь, с нежностью и восхищением следя за работой в финале «Павших и живых» первого артиста театра, я, как и мои товарищи, ни на миг не усомнился, что артист Губенко играет здорово – почти как Высоцкий. И с тем же автоматом, и в том же ярком свете, сложенном из двух лучей.

А старшим поэтам я еще пересказал Володины… отсебятины. Когда он уже совсем выгрался в Гудзенко, как-то сами собой (и очень уверенно) на месте одних слов явились другие… Вместо гудзенковских «…все мелкие обиды и провинности…» у Володи: «все прежние обиды…» Я даже как-то напомнил Высоцкому, как было в оригинале, он всерьез мне покивал, соглашаясь… А на спектакле (и дальше до последнего своего спектакля) читал вместо «мелкие обиды и провинности прощает за правдивые стихи» только так, только по-своему:

У каждого поэта есть провинция.

Она ему ошибки и грехи,

Все прежние обиды и провинности

Прощает за хорошие стихи…

(У него звучало: «хар-рошие».)

Правильно, согласились поэты, ибо хорошие – это и правдивые, и еще к тому же такие-то и такие-то, словом, хорошие. Настоящие. Правильно. Высоцкий знал цену настоящим стихам.

«Антимиры» – это поэтический первенец в репертуаре Театра на Таганке. Андрей Вознесенский был нашей первой любовью. Пьесы он нам так и не написал – то ли не вышло, то ли слукавил, что вот-вот напишет, да все недосуг. Сложили сами композицию по его стихам. В 1965 году в январе сыграли один раз «в Фонд мира». Публика признала за монтажом право на особый театральный жанр, и прожили «Антимиры» до конца 1979 года, до своего семисотого представления… Высоцкий читал, играл и пел из семисот раз, наверное, не менее пятисот. Форма спектакля позволяла вносить новые стихи. Володино участие было самым ярким с первых шагов премьеры. «Лонжюмо», «Ода сплетникам», «Оза», а из следующих книг Вознесенского актер прочел (и гитарой своей поддержал очень крепко) – «Провала прошу, провала…» и – «Не славы и не коровы». Последнее звучало совсем особо и авторски лично…

Пошли мне, Господь, второго —

Чтоб не был так одинок…

Общий на двоих эпизод – фрагменты из поэмы «Оза» – принес нам много радости. И то, что мы превратили его в свой маленький театр, и то, что за пять минут удавалось стихами и в лаконичных мизансценах внятно объясниться и в любви, и в ненависти. И вместе с тем было немало удовольствий от гаерства, дурачеств, сарказма – собственно, от актерства. Я в конце эпизода, читая «под Андрея», изображал какого-то романтического долдона, трепетал и звал партнера в заоблачные выси. Володя укладывался возле меня с гитарой и творил в миниатюре образ отпетого циника. Он то укоризненно, то гневно, а то философически нежно прерывал мои рулады своим кратким: «А на фига?» И зал падал со стульев…

Особенно щедро нам платили хохотом и овациями студенты и ученые – аудитории добрых поклонников молодого Вознесенского.

Кстати, о моем пародировании. Мы шли однажды в университет на Моховой. Вечер Вознесенского собрал непроходимую толпу на улице. Какой-то дерзкий «вознесенец» остановил нас. Грозно тыча в нашу с Володей сторону, возопил в лицо Андрея: «Как вы можете мириться с грубым оскорблением! Они же вас высмеивают! Они же авторские слова так грубо выдурачивают, а вы… Эх вы!» Андрей на ходу сжал Володины плечи и резко, но весело отшил бушующего студента: «Все, что творят эти люди, – абсолютно божественно… Разберитесь сами – вы ошиблись. Их работа – лесть для меня. Пропустите, гражданин».

С годами все реже – тем самым дороже – становились приезды автора на спектакль. По традиции, откланявшись в конце, мы звали Андрея на поклоны, потом усаживались позади него, он выходил на край белого помоста и читал свое, совсем свежее… И зал, и актеры пребывали чаще всего в совершенно необъективном восторге. Всегда особым подъемом (даже в годы «спуска», старения) отличались юбилейные представления: сотые, двухсотые и дальнейшие «сотники». Я, по странному стечению, оказался ни разу не замененным.

Так и торчала возле моей фамилии каждый раз новая круглая цифра. После трехсотого спектакля Вознесенский остановил аплодисменты и выделил меня публике курсивом своего экспромта:

Венька Смехов – ух, горазд:

Смог без смены – триста раз!

А на афише четырехсотых «Антимиров» я собрал приличный урожай экспромтов, и среди них лучший – Володин:

Только Венька – нету слов! —

Четыре-ста-рожил «Антимиров»!

А на пятисотый раз его изумление уже никак не рифмовалось: «…Неужели все пятьсот?! Неужели ты ни разу не болел?! Даже когда я хворал??!! Потрясающе…» У каждого актера – ворох таких добрых знаков семейной необъективности – похвал и восклицаний.

Слава спектакля была столь высока в шестидесятых, что мы вдвоем даже удостоились чести оказаться гостями на Вознесенском новогодии 1966/67 года. Я не иронизирую: мы ведь едва начинали жить на сцене, зритель еще не желал выделять из таганского карнавала отдельные лица, а имя поэта Вознесенского уже гремело по свету. В кадрах новогоднего вечера в высотном здании на Котельниках мне важнее всего два момента. Первое. Мы от радости, от холода и от боязни опоздать пришли на час раньше срока. И с Володей и другом его детства Игорем Кохановским, автором «Бабьего лета», терпеливо греемся на радиаторе между этажами, пока не пришли старшие гости… Второй момент: Андрей, порадовав гостей только что сочиненным, переселяет часа в 4 утра всех в другую комнату, где Высоцкому будет удобнее петь. И вот на моих глазах произошел праздник открытия для многих замечательных людей искусства – открытия звучащей поэзии Владимира Высоцкого. «Письмо с выставки», помню, автора умоляли бисировать, а когда Володя своим чудесным простодушным манером сообщил «в деревню» о посещении Большого театра: «Был в балете – мужики девок лапают. Девки все как на подбор – в белых тапочках… Вот пишу, а слезы душут и капают: не давай себя хватать, моя лапочка…» – Майя Плисецкая так засмеялась, что, во-первых, певцу пришлось прерваться, а во-вторых, выяснились превосходные вокальные данные великой балерины.

Вознесенский потом презентовал нам свою первую – к тому же нездешней сервировки – красивую пластинку, а надпись, им сделанная в честь Володи, оказалась совершенно провидческой: «Володе – нерву века».

Он был самим собой

В июне 1967 года состоялся вечер артиста Владимира Высоцкого в московском Доме актера. Вечер как вечер. Отрывки из спектаклей, фрагменты из фильмов, приятные речи, краткий банкет за кулисами. Аплодисменты, всем спасибо, разошлись. Утром – репетиция, новый день. Доброе дело, веселый азарт, славная жизнь – фрагменты из свежих премьер: «Павшие и живые», «Десять дней, которые потрясли мир», «Жизнь Галилея», «Антимиры», «Послушайте!».

На авансцене – кубик, на нем гитара. Вот и вся декорация. Закрыли занавес. Таганцы на занавес смотрят как туземцы на паровоз. Что за дикость – занавес. Объяснили: здесь положено, ибо перед началом должно прозвучать вступительное слово. За кулисами – список отрывков: кто, что и за кем творит на этой рекордно волнительной сцене. Комната за сценой набита актерами, реквизитом, костюмами. В дальнем углу – Володины вещи. Ну, начали. Затихла публика. Перед занавесом – Александр Аникст. Профессор. Шекспировед, прославленный на весь свет. «Я думаю, – сказал профессор, – что никто не заметит, как пройдет каких-нибудь двадцать – тридцать лет и как в новой энциклопедии возле имени „Высоцкий“ будет написано: народный артист Союза, создатель таких-то образов, автор знаменитых песен, известный киноартист и т. д.».

Конечно, мы слушали большого специалиста и с уважением, и с… невниманием. Нам было не до энциклопедий, у нас в предмете – переход от сцены «Чаплин – Гитлер» к сцене «Пушкин – Маяковский»: чтобы рабочие успели поставить пирамиды кубиков-памятников и чтобы Володя успел стереть усы диктатора и набросить крылатку, захватив цилиндр Поэта… Потом в темноте фонограмма из «Десяти дней», и сразу – свет, а на сцене уже – маскарад Временного правительства с чемоданами, портфелями и дрожащими коленками министров. Через минуту ворвется в маске Керенский-Высоцкий и выпалит истерический монолог перед побегом в платье «сестры милосердия»… Он рассмешит публику карикатурной речью – не то на троне, не то на толчке, составленном из чемоданов дрожащих министров… «Александр Федорович, будьте покойны…» – «Что?! Покойным я быть не желаю! Вы меня не хороните! Я измазан нардом, тьфу!.. Я помазан народом поднять Россию из гроба!» Хохот зала Дома актера.

Признаться, мы делали этот вечер не из особого отношения к товарищу. Такое уж было время – молодость театра. И «знаком качества» таганской фирмы – не давать передышки ни себе, ни зрителю. И бояться как огня однообразия и скуки. А пуще всего – мнимого «психоложества», якобы оправданного буквой Станиславского.

Карусель впечатлений публики – карнавал красок театра. Публицистика – песня – цирковой трюк – поэтическая страсть – схватка в диалоге – музыкальный акцент – яркая пластика массовки – слово и жест – юмор и грусть – темп и прямой вызов публике, и снова песня, трюк, диалог, сарказм, печаль, реприза, темп… да, не из особого почтения к Высоцкому старались, а из спортивного азарта театрального «вероиспытания»… Зритель! Ты хохочешь, скандируешь, ты вовремя задохнулся удивлением, паузой, ты нас понял, ты любишь театр – ты прав.

А назавтра снова услышатся кулуарные глупости: это, мол, не театр, это – «пять хрипов, семь гитар» (подлинные слова хорошего артиста из Малого театра), это не вечер артиста, а аттракцион режиссера-диктатора… Юпитер! Ты сердишься, ты – не прав.

И все-таки это был отдельный случай – тот вечер в ВТО. Да, мы сильны, когда мы вместе. Да, в театре все равны. Да, сегодня ты главный герой, а завтра – в массовке. Да, четкое распределение в основной позиции: Богу – Богово, актеру – исполнительство. И мы сильны, когда мы вместе. Да, но все-таки… Первый вечер театра на такой легендарной сцене не назван был иначе, он назывался «Вечер Владимира Высоцкого». И это справедливо. Не только потому, что кроме отрывков звучал блок (впервые на официальном вечере!) песен певца-поэта. И не только потому, что на экране Дома актера цитировались фрагменты из фильмов с его участием. И не потому, что о нем говорилось перед занавесом. Важнее всего то, что он был первым среди нас. И он был держателем того невидимого стержня или страховочного троса, без которого карнавал красок был бы бездушным хаосом ярких пятен. Но карнавал наш был одушевлен и был в высшей степени разгорячен сверхидеей, внушить которую – дело Ю.Любимова, а тащить, держать на себе и передать пристрастному залу – нешуточная доля актера-вожака. Вот хорошее слово – вожак. Высоцкий, играя главные роли, не становился премьером труппы, капризным баловнем славы и толпы; он становился вожаком племени. И когда племя пресытилось, вожак начал остывать к нему, а когда вожак умер – племя переменилось… Оправилось от потрясения – и переменилось. «Придут иные времена – взойдут иные имена», – успокаиваю себя строкой Евтушенко из нашего старого спектакля…

Неправильно говорить: «поэт, рожденный театром». Тогда можно сказать о Пушкине, что его гениальность рождена ссылкой в Михайловское и карантином в Болдине. Но будущим исследователям нужно будет оценить важность периода 65–68 годов. Ниагарский водопад деяний и поэта, и актера. Рука об руку шли две биографии. На сцене: прекрасные, сильные роли – из Лермонтова, Маяковского, и есенинский Хлопуша, и брехтовский Галилей, «Антимиры» Вознесенского, роли поэтов войны, гротеск и лирика, Чаплин и Гитлер, отличные киноработы и авторство в спектаклях и фильмах… «Вертикаль», «Короткие встречи», «Интервенция», «Служили два товарища»… Разворот гигантской концертной деятельности… Создание песенных циклов: спортивный, сказочный, фантастический, военный… Что же от чего зависело – поэзия от театра или наоборот?

Скорее всего, феномен Высоцкого – в многообразии единозвучия. Любую им сыгранную роль можно ощутить как поступок – человеческий, художнический, гражданский, – это как бы новая песня Владимира Высоцкого. Он сочинял, горевал, боролся и радовался – в песне, он проживал каждый звук любого из своих персонажей – это было ярко по сути и по форме, но все его широчайшее поле фантазии и страстей, смеха и слез – абсолютно «единолично» и ни на кого, ни на что в жизни не похоже. Оно похоже только на песни Высоцкого.

Если «мы рождены, чтоб сказку сделать былью», – по прихоти стихотворца, то поэт Высоцкий был всерьез рожден, чтобы песню сделать – и сделал! – своей жизнью.

Как это выглядело в быту? Человек, что называется, «не давал спуску». Сколько бы вы ни искали в тысячах верст магнитной пленки «осечку» (небрежность тона, даже просто следы усталости или болезни) – не найдете.

Так было и на сцене. Однажды, играя роль Ведущего в «Павших и живых» (может, в 520-й, а то и в 670-й раз), в сцене с Чаплиным я отошел на дальние позиции, а Высоцкий (т. е. Чаплин, пародирующий Гитлера) топал впереди с четырьмя «автоматчиками», поющими его же, кстати, зонг… Потом мы снова оказались рядом, и Володя, глядя, как и я, в спину марширующих «солдат вермахта», левым углом рта проворчал: «Играй в полную силу! Перестань халтурить!» Я, как полагалось, с полоборота посылаю «обидчика» куда пришлось и заявляю шипящим выстрелом рта – мол, у меня все отлично, следи за собой… ну и прочее. Замечательно, что, переждав мой ответ, он тем же тоном припечатал: «Я говорю, играй в полную силу, понял?» Я был зол и доиграл по этой причине раз в пять сильнее, чем он «несправедливо» потребовал… Порукой честь: никогда, даже в дни предсмертной болезни, Высоцкий не давал повода поймать себя на игре «вполноги». Поразительно: и по таланту, и по размаху – не человек, а стихийное событие, непредсказуем и «суверенен» во всем, и вместе с тем – жесточайший самоконтроль… И на сцене, и с гитарой, и с авторучкой, и один на один с судьбой…

В роли Высоцкого

Все сочиненное досталось читателям. Все пропетое – слушателям. Фильмы – зрителям. А спектакли?… Ю.П.Любимов учил нас: спектакли уходят в легенду. Не надо хороший театр снимать на пленку. Там, для экрана, стараются оператор, монтажер – чужой народ, ему не соткать нам воздушных мостов – тех, по которым зритель ловит актерские биотоки. Богу – Богово, кесарю – кесарево. Жестокая и прекрасная участь театра – переходя из уст в уста, слагаться в легенду… Вот уже и наш «Гамлет» – легенда. Разве по телевизору можно заболеть монологом «Быть или не быть»? А забыться в прологе и очнуться в финале? Спасибо экрану, он сохранил правдивый отчет о ролях и мизансценах. Но души он не задел, и легенда осталась легендой. Я бы держал телезаписи в архиве, для специалистов. Не надо развенчивать мифы. И пусть каждый вспоминает своё.

Ведь куда только не заносит мифотворчество! Оказывается, один и тот же король Лир в один и тот же вечер был для разных воспоминателей рационально-скучен, спонтанно-взрывоопасен, красив, противен, играл медленно, все куда-то спешил, еле раскачался в сцене сумасшествия, поразил с первой сцены… словом: очень понравился, просто понравился, не очень и очень не… Четкая-четкая дикция, полная каша во рту, бубнил под нос, переорал, волшебный баритон, блеял козлом…

Еще проходит время, и, кто с умыслом, кто бессознательно, поддаются люди очарованию легенды. И уже не только они – ее, но и сама легенда начинает творить нас – по своему образу и подобию…

Известная женщина-критик при мне в 1976 году, сидя во втором ряду, отворачивала лицо, когда Высоцкий начинал монолог Лопахина в «Вишневом саде», а в антракте (подчеркиваю – при мне лично) в ярких красках рисовала возмущение его грубостью, однозвучностью… Спустя годы под ее пером роль Лопахина в исполнении артиста Высоцкого изобиловала… удивляла… восхищала, а сколько такта и ума! А какова звуковая палитра!..

…В театре моей памяти – непрерывная премьера. По моей воле выходят на сцену и потрясающе играют, по моему хотению театр уж полон, ложи блещут, партер и кресла – всё как наяву. За кулисами толпятся и ждут реплики на выход тринадцать названий, тринадцать ролей Володи. Я их располагаю по хронологии… и как в цифре «13», так и в самом перечне заголовков звучит нечто символическое… надо уметь только услышать, вот! С 1964 (осень) по 1980 (зима) – тринадцать пьес. Пусть они прочтутся без кавычек: Добрый человек из Сезуана – Герой нашего времени… Антимиры – Десять дней, которые потрясли мир. Павшие и живые, Жизнь Галилея… Послушайте, Пугачев! Гамлет! Пристегните ремни: Вишневый сад… В поисках жанра – Преступление и наказание…

В «Добром человеке», первенце Таганки, Высоцкий сыграл как только был зачислен в труппу, срочным вводом, с двух репетиций, роль Второго Бога. Роль комедийная. Затем – роль Мужа, в компании бедняков. И наконец, после ряда исполнителей, прочно вошел в спектакль главной ролью. Летчик Янг Сун: безработный, отчаянный, злой к судьбе и великодушный к героине Зинаиды Славиной – это в начале, а в конце утоленная сытостью душа вытолкнула дремавшее нутро хама, обиралы, подхалима и карьериста. Так и звучит в театре моей памяти сдвоенный текст летчика Суна: вот это от первого, блестящего исполнителя – Николая Губенко, а вот на него набегает голос Владимира. Рисунок роли тот же, а манера хоть и родственная Губенко, но всюду более резкая, цепкая хватка. В третьем акте, обжулив и предав героиню, переодетый из лохмотьев в смокинг торжествующий Янг Сун звонко выкрикивает: «Об этом я должен посоветоваться с Водоносом» – и четко, под аккорды музыки, уходит вправо за кулисы. Идеально отговорив текст Брехта, в этом месте Володя, в плену восторга за своего мерзавца-героя, заговаривался и орал: «…Я должен посоветоваться с водолазом!.. тьфу, с водородом!.. тьфу, с водопадом… с Водоносом!» Последнее бросалось в лицо героине с упреком, будто она повинна в том, что он зарапортовался. При всем том виновник хранил серьез святого гнева, а невинные актеры хохотали за кулисами. Зрители, конечно, тоже.

«Герой нашего времени». Драгунский капитан держится в памяти так: игрок, крикун, забияка. Когда на сцене дуэли Грушницкий-Золотухин малодушничает и не стреляет в Печорина-Губенко, Высоцкий притягивает приятеля к себе и, раскатывая любимую согласную, убийственно бросает ему в ухо: «Ну и дурак же ты, братец!» Кажется, в азарте и бешенстве драгун вот-вот нарушит кодекс дуэли и сам, как муху, подстрелит надменного паршивца Печорина. В «Герое» офицеры (в том числе и мы, трое безымянных) томно пели романс Таривердиева:

Есть у меня твой си-лу-ээт…

Люблю его печальный све-ет…

Через шесть лет Владимир в этом духе сочинит и исполнит: «Я сжал письмо, как голову змеи, – сквозь пальцы просочился яд измены».

На «Антимирах» в период репетиций царили свобода, равенство и братство – в честь того, что это был внеплановый опус на один вечер. За месяц ночных читок, спевок и соединения номеров (в оформлении из «Героя нашего времени») вдруг сложилось стройное представление. И уже первые зрители наградили нас восторженной реакцией – вот тогда мы и осознали себя человеческой, профессиональной и гражданской (тогда это не было затасканным словом) общностью. В театре моей памяти «Антимиры» возникли из-за Высоцкого. Мы все были равны, а у Высоцкого получилась самая важная роль.

«Десять дней, которые потрясли мир». И в этом спектакле, сыграв много ролей, надевая или снимая полумаски, сплясав и потешно пропев «На Перовском на базаре шум и тарарам» за экраном в группе «Теней прошлого», Володя сменил первого Керенского – Ник. Губенко, достойно сыграв по всем статьям: и по статье драмы, и пластически, и гротескно, и даже лирично, когда, готовясь к побегу, спешно облачаясь в платье сестры милосердия, бывший премьер «нечаянно» прощался голосом меццо-сопрано, совершенно растворяясь в женском образе… это не Высоцкий, это Керенский проявил актерское мастерство, так должны были думать зрители.

«Павшие и живые». Высоцкий сыграл в поэтическом представлении роли Кульчицкого и Гудзенко. В сцене по дневникам Пастернака и Вс. Иванова он пел песню на стихи белорусского поэта – «Каждый четвертый». В 1966 году, спасая в несчетный раз спектакль, Любимов был вынужден пожертвовать очень хорошей сценой – эпизодом о фронтовых мытарствах Эм. Казакевича. Эпизод был срежиссирован Петром Фоменко, как и «Новелла об ополченцах», где Высоцкий изумительно играл простака Алешкина. В шестиминутной новелле характер Алешкина преображался. Поначалу свысока презиравший соседа-очкарика Бурштейна (классическая работа Р.Джабраилова), Алешкин приобретал опыт и терял предрассудки. И, оценив в трудах обороны надежность и силу «интеллигентиков», Высоцкий-Алешкин завершал эпизод резким поворотом в зал и почти навзрыд кричал, словно ругая алешкиных среди публики, словно диктуя впервые эпитафию над самым родным из друзей: «И вот этот интеллигент пошел на фронт и выдержал в рядах дивизии народного ополчения такое, о чем сейчас даже трудно читать… потому он и умер – как боец!»

В новелле о Казакевиче Володя сыграл тупого мерзавца, чекиста-бюрократа, преследовавшего писателя через всю войну. Тот ушел из газеты на передовую, и за ним следовали до 45-го года «дело о побеге» (о дезертирстве) – с одной стороны и приказы об орденах за проявленную доблесть – с другой. Чиновник-преследователь имел южный мягкий говорок и северную ледовитую душу… Он «шил» дело не только в основном тексте, но также и передразнивая слова Казакевича – Леонида Буслаева… Это было и смешно, и жутко, ибо актер хорошо давал понять, что человек-машина, творящий зло от имени власти, – не сценическая частность, а вполне реальная угроза нашей жизни. И чиновники нашего министерства в который раз приняли – и справедливо – «намеки» на свой счет… Словом, на долгом веку нашего спектакля совсем мало оказалось свидетелей этого прекрасного эпизода и этой точной, отличной работы Владимира Высоцкого.

В 1966 году – «Жизнь Галилея». Лучшая пьеса Бертольда Брехта. Исполнив роль великого ученого, Владимир Высоцкий получил очень много: и дипломы театральных конкурсов, и бодрый скепсис коллег из других театров, и глубокий анализ своего труда в печати известными театроведами, и, видимо, внутреннее право, путевку на роль Гамлета.

1967 год – «Послушайте!». Володя репетировал одного из оппонентов Маяковского. Пьеса, как всегда на Таганке, менялась, росла и переделывалась прямо на сцене, на живых пробах. В результате одного из поворотов пятеро актеров, играя пять разных граней Поэта, вышли на многострадальную премьеру: Высоцкий, Золотухин, Насонов, я и Хмельницкий. Снова, как в «Павших», как будет еще и еще в будущем, чиновники чинили препятствия. В театре моей памяти Владимир Высоцкий не просто отлично читал Маяковского, играл от имени Маяковского – он, как и его товарищи, продлевал жизнь Поэта и боролся сегодня с такими же, кто отравлял поэтам жизнь вчера. Жизнь и сцена сливались. Володя играл храброго, иногда грубоватого, очень жесткого и спортивно готового к атаке поэта-интеллигента. Премьера «Послушайте!» совпала с началом его личных событий. И сердечных, и авторских: роман с Мариной Влади и множество могучих песен…

Прошло двадцать лет. Надо заметить, Высоцкий выиграл борьбу. Так выиграл, что многие высокопоставленные проигравшие, кажется, уже позабыли, за чью «команду» боролись. И в 1988 году появляются телефильмы, откровенно лакирующие правду. Они призывали телезрителей добровольно запамятовать, кто же двадцать лет любил «неразрешенного» поэта, а кто запрещал ему всё – сниматься, ездить, петь, печататься… Вспоминая выход артиста в роли Маяковского, я слышу его прощальное: «Послушайте! Ведь если звезды зажигают – значит – это…» И вдруг Володя обрывает стих и мрачно исповедуется: «…но я себя смирял, становясь на горло собственной песне». Кто мог знать, что через двадцать лет будет повод порадоваться: вот уж чего с ним не было, того не было! Собственная песня по собственной воле ни разу не изменила себе. Кто знает – может быть, пригодился опыт старшего коллеги, так хорошо сыгранного актеромпоэтом?

…В «Пугачеве» Владимир в третий раз сочинял для своего спектакля. Это были интермедии, куплеты трех расейских забулдыг. Но на моей памяти главное в этом спектакле – его роль Хлопуши. Мне кажется, поставив высокие оценки за «высоцких» героев, наивысшим баллом надо отметить именно Хлопушу – идеальное воплощение по всем законам и «психологического», и «условного» театра.

В 1971 году – премьера «Гамлета». Исторический факт – и не только для Таганки, как оказалось…

Через три года «Пристегните ремни!». Далеко не лучший спектакль Таганки. Пьеса Г.Бакланова и Ю.Любимова. Володя к этому времени уже много пережил, его тяготило театральное послушание. Но он боялся огорчать шефа, он мягко, как он сам говорил, «линял», соскакивал с дрожек, поспешавших к премьере. Поздним умом мы взвесили, сколь несправедливы были к нему за «недисциплинированность», за «исключительность»… И все-таки среди покинутых дрожек и телег надо назвать прежде всего… карету, в которой пятеро Пушкиных бороздили пространство сцены, хитроумно обновленное Давидом Боровским. «Товарищ, верь…» Роль Пушкина. И сразу в ушах – Володина мятежная интонация: «Шуми, шуми, послушное ветрило…» Почти до генеральной довел он роль.

Не сыграл, хотя и репетировал: Оргона в «Тартюфе», Обуховского в «Часе пик», Мунка Ду в «Турандот» и Ивана Бездомного в «Мастере и Маргарите».

Так вот, о пьесе Гр. Бакланова. Уйдя от центральной роли, Володя не сумел отказаться от спектакля и долгое время в военных сценах выходил-разрезал по центру зала и действия в плащ-палатке и с гитарой. Вся роль – размер песни. «Мы вращаем землю…» Но что этот проход значил – трудно переоценить. И песня могучая, и пел ее Володя всегда… как всегда, да и годы пришли тогда – всесоюзного признания…

1975 год – «Вишневый сад». Хоть и не все было ладно в воздухе театра, хоть и запахло впервые расколом и дрязгой нетаганского происхождения – все же в памяти держится уверенной белой птицей образ эфросовской первой премьеры – в театре, который его с любовью пригласил на чеховскую постановку… Превосходный дуэт был – Демидова и Высоцкий. Было в Володином Лопахине, помимо жаркой страсти к праздным чудакам, к Раневской, к их миру, к их породе, – было и некое добавление от себя… Он уже не мог утолиться, если выходил за пределы песенного контекста. Так нынче кажется. И вот, ставши владельцем имения, нежный, влюбленный, щепетильный Лопахин-Высоцкий ломает роль к чертям, гуляет, хохочет, чуть не плачет – «отчебучивает» нового хозяина.

Одни зрители свирепели, другие восхищались. Роль была сыграна великолепно и мастерски, и переиграть Высоцкого в данной структуре вряд ли возможно. Что и доказано со временем. Без Высоцкого ушла душа спектакля.

«В поисках жанра» – не спектакль, а авторский вечер. Он выскочил в репертуаре как из-под колес – нежданно. Отменяя по болезни актера спектакль, предложили уже сидящему залу вернуть билеты, а кто хочет – посмотреть концерт из того, что мы сами… в свободное время… Бурные аплодисменты. Ни один не двинулся с кресла. Съехались Высоцкий, Межевич, Золотухин. Были в тот вечер и Филатов, и я. Так родился этот вечер. Менялись исполнители и номера, неизменным был Владимир Высоцкий. Он связывал все выступления и очень строго хвалил всех своих сотоварищей, кто умеет сочинять, музицировать, пародировать, пантомимировать… И конечно, пел свои песни.

Последний спектакль – в последнем году жизни. Свидригайлов в «Преступлении и наказании». Благодаря авторской воле Юрия Карякина (инсценировщика) именно этот персонаж стал центром притяжения оригинального и сильного представления. Сложнейшая роль в мировом репертуаре – и такое грациозное ведение, очень мужское, уверенное зрение героя Высоцкого на Раскольникова – А.Трофимова, на сцену, на публику и – что особенно тревожило тех, кто в зале, – на себя самого. Вот так теперь и видится: как поэт в нем предвидел свой срок, так и актер через трагическое исполнение последней роли утверждал предчувствие прощания…

Один спектакль я обошел в перечислении. После «Гамлета» был выпущен и сразу запрещен – «Берегите ваши лица». Стихи Андрея Вознесенского. Дважды сыграли на публике. Не знаю, согласится ли со мной автор, но не будь Высоцкого среди нас, исполнителей, никому из начальства в голову бы не пришло чинить препятствия. Впрочем, не будь Высоцкого, не было бы и спектакля. Помимо наших общих сцен-чтений и сцен-пантомим Володя участвовал и как соавтор Вознесенского, и как «сокомпозитор» Б.Хмельницкого. «Я изучил все ноты от и до» – это первая его вещь, и звучала она в первой трети спектакля, когда мы на черных подъемниках, на ярком фоне в черных же свитерах восседали всемером, точно воробушки либо ноты, – «от и до». А во второй половине, в сцене, где речь шла об убийстве Кеннеди, Володя с верхнего подъемника всем нам, стоящим перед ним, и залу, сидящему позади нас, пел гениальную «Охоту на волков»… И здесь я ставлю точку.

Так случилось на данном перекрестке театральной судьбы, что наш Театр на Таганке сыграл какую-то важную роль. Может быть, в будущем окажется, что и наше поколение в истории Отечества сыграло немаловажную роль. И тогда же будет отмечен безусловный факт: в главной роли в нашем поколении выступил артист Владимир Высоцкий.

В 1980 году на служебном входе раздался звонок. Шутник спросил по телефону: «Кто у вас сегодня играет Высоцкого?» И вахтер, не моргнув, ответил: «Гамлет!».

1986