Ольга ТРИФОНОВА[57] «Но строк печальных не смываю…»

«Вы-соц-кий!» – скандировал лужеными мужскими глотками маленький зал гарнизонного Дома офицеров. Из женщин, кажется, была я одна: слишком маленький зал, чтобы еще и женщин брать.

Но я напросилась нахально, просто сказала умоляюще: «Возьмите с собой!»

– Ну что вы! – Владимир Семенович посмотрел будто бы даже испуганно на мужа. – Рядовой же концерт…

– Возьмите, – угрюмо подтвердил мой муж. Он прекрасно понимал, что ждет его дома, какое мрачное молчание или даже слезы, если не поедем на концерт.

– Но имейте в виду, – сказал сопровождающий офицер, – сидеть будете на табуретах… если найдем, там такое творится!

И действительно, в зале ГДО происходило что-то невообразимое: сидели на полу в проходах, лепились, как ящерицы, к стенам, духота немыслимая, временами мне казалось, не выдержу, а он пел и пел, напрягая на горле жилу, всё выполнял заказы один за другим. Кажется, пел три часа, обливаясь потом, кажется, концерт был бесплатным или, может, за услугу в виде вывоза мусора на военном грузовике. Не знаю, не помню. Но помню, что Владимир Семенович понимал, что для людей, собравшихся в этом зале, его концерт – событие в жизни. Что в унылой, безденежной коммунальной жизни песни про настоящую жизнь – отдушина и радость.

Так я оказалась случайно на этом концерте. Мой муж – не случайно, а я случайно, хотя именно я могла спеть любую или почти любую песню Высоцкого.

А Владимира Семеновича и Юру связывала братская нежность. Они даже обнимались при встрече по-особому, в каком-то своем ритме, своем контрапункте. Их связывало удивительное чувство. Точнее всего это чувство можно было назвать взаимным обожанием с оттенком глубокого почтения.

Никакого панибратства, хотя целовались, чем всегда напоминали мне членов тайного общества. Они и были членами такого общества – общества талантливых и благородных людей.

Я же просто присутствовала при их встречах, не смея хоть как-то заявить о себе. Но почему-то мне кажется, что будь Владимир Семенович жив, после смерти мужа я избегла бы многих унижений и разочарований. Я попросту не чувствовала бы себя абсолютно одинокой.

Хотя наши жизни проходили рядом пунктиром, оказалось, и через тридцать лет помню каждую встречу, и лица, и слова, и даже детали времени и места.

Полагаю, дело не только в моей памяти, а в том сиянии подлинных, а не фальшивых, не напоказ (впрочем, одно исключение было, но о нем позже) чувств и поступков, в сиянии таланта, которое окружало двух людей. Это сияние преодолевает время и пространство.

А вот как мы попали на тот необычный концерт.

Весна 80-го. Мы с Юрой вышли на нашу Южную улицу прогулять малыша. С другого, дальнего конца улицы приближается военный газик, мы сторонимся, но газик останавливается, и из него выскакивает Высоцкий. Обнялись с Юрой, наклонился к сыну Вале и сказал обычную шутку: «Ну как ты, офицерская спина?» И как всегда, Валя рыкнул на него от страха.

Это был обычный ритуал. Валя действительно сидел всегда с необыкновенно прямой спиной (первым это заметил Владимир Семенович, отсюда и «офицерская спина»), но младенец здорово побаивался хриплого голоса «дяди» и, чтобы не выдать страха, рыкал на Высоцкого. Это очень веселило Владимира Семеновича.

Вообще он держался с Валечкой на равных, будто со взрослым другом, и однажды притащил замечательный «взрослый» матрас «Данлоп» ему в подарок. Тогда такие матрасы были огромной редкостью, его привезла Марина. «Когда-нибудь, лет через восемнадцать, а то и пятнадцать, ты с благодарностью подумаешь о своем соседе Высоцком», – сказал он, подмигнув Вале. Валя на всякий случай рыкнул.

Да, он был нашим соседом, мы жили на одной улице в поселке писателей Красная Пахра. Вернее, он построил маленький дом для своей жены Марины Влади. Дом на участке друга, сценариста Эдуарда Володарского. Потом с этим домом вышла странная история: после смерти мужа Марину не пустили в дом, построенный для нее. Он был продан другому деятелю искусств. Но это потом, а в конце семидесятых Владимир Семенович увлеченно строил свой первый собственный дом в одну большую комнату и маленькую спаленку. На стройку он наведывался эпизодически, и, надо сказать, в этом случае народная любовь проявлялась иногда своеобразно. Как-то забежал к нам и попросил «до завтра» довольно большую сумму для строителей. Я, будучи в нашей семье и прорабом, и строителем, зная расценки местных умельцев, удивилась. Такие деньги должны были запросить за большую работу. Но оказалось, что речь идет о бетонной плите для перекрытия. По тем временам явно краденая плита стоила раз в десять дешевле.

Я предложила свою помощь в торге, но Владимир Семенович смущенно сказал: «Да ладно!» Ему явно не хотелось вступать в меркантильный диалог с работягами.

– Тогда я пойду без вас, потому что вас нагло обирают.

B.C. обрадовался и укатил в театр на репетицию, а я отправилась на другой конец Южной аллеи.

И что же там я увидела?!

Перед воротами, перегораживая проезд, стоял кран, на стреле его покачивалась, оскорбляя взор ржавой арматурой и отбитыми углами, плита. Увезена определенно с долгостроя. Диалог состоялся следующий:

Я: Это что такое?

Он: Перекрытие.

Я: С какой свалки?

Он: Она нормальная.

Я: Нет, она не нормальная.

Он: А Володя сказал, нормальная.

Я: Он ничего не понимает. Увозите.

Он: Еще чего! Надо расплатиться. Она правда пойдет. Ну, потрепанная немного, а простоит сто лет. Поверь мне. Честное слово.

Плита действительно годилась, но не за такие же деньги!

Я: Пол-литра.

Он: Не смеши!

Я: Больше не дам.

Он: А при чем здесь ты! Он сейчас приедет и расплатится. Я его подожду.

Я понимала, что он ведь так и будет здесь стоять, раскачивая этой дрянью. Шантажист!

Я: Не приедет. Платить буду я.

Он (задумчиво): Это плохо. (И уже оживленно.) А чего ты рубишься, у него денег куры не клюют.

Я: Он их не печет и не печатает. Он их зарабатывает. По всей стране мотается, потому что в Москве не разрешают выступать.

Он (снова задумчиво): Точно не приедет?

Я: Точно. Две пол-литры.

Он (непреклонно): Три.

На том и сошлись. Он въехал на участок и аккуратно положил плиту на стены.

Я отсчитала четырнадцать рублей, этого с лихвой хватало на три бутылки «Столичной», и мы расстались друзьями.

Владимир Семенович очень веселился, когда встретились в театре и он спросил цену. Веселился, но запомнилось, что ни словом не осудил работягу.

А встретились вот по какому поводу.

На Таганке репетировали спектакль «Дом на набережной».

Замечательный, потрясающий спектакль создали Юрий Петрович Любимов, художник Давид Боровский и артисты театра.

Я потом видела его раз двадцать и каждый раз испытывала восторг.

А тогда, ранней весной 80-го, выпуск спектакля был под большим вопросом, поэтому назначили обсуждение под стенограмму то ли министерства культуры, то ли московского комитета партии.

В общем, дело серьезное.

Кто-то настучал, и собрали худсовет театра, представителей министерства культуры, горкома и еще каких-то хмырей и многозначительных дур. Решалась судьба спектакля.

Владимир Семенович в спектакле не был занят, но на обсуждение пришел, конечно, чтобы защитить. Пришли защищать и писатель Борис Можаев, философ Евгений Шифферс, критик Юрий Карякин, художник Давид Боровский, публицист Александр Бовин, в общем, те, кто собирался обычно после спектаклей в кабинете Юрия Петровича, а это были блестящие умы и таланты того времени.

Обсуждение шло нервно и, как я уже упоминала, под стенограмму. Поэтому одни были несколько осторожны, а другие слишком агрессивны по отношению к присутствующим представителям власти и напирали на несправедливости, причиненные этой властью именно им. И то и другое на пользу спектаклю не шло, и к концу обсуждения зазвучали похоронные ноты. Это был провал, катастрофа.

И тут слово взял Владимир Семенович.

Принято вспоминать его как эдакого рубаху-парня, богему. Но я должна сказать, что Владимира Семеновича мы знали как человека очень серьезного, искреннего, человека, «выделывающего себя», если можно так выразиться. Он был книгочеем, образованным человеком, и я глубоко убеждена, что если бы кому-то это не было так сильно нужно, ни водка, ни наркотики не одолели бы его. И вот доказательство.

Его выступление было очень продуманным, очень взвешенным, и он не тянул, как другие, одеяло на себя, рассказывая, как его притесняют, не дают выступать, не печатают; он спокойно, достойно и очень умно защищал спектакль.

После его выступления чиновники как-то подтянулись, перестали вещать с отвратительными снисходительными интонациями, и спектакль с минимальными купюрами был допущен к показу.

Потом, когда вышли на улицу, Юрий Валентинович спросил:

– Навскидку: чье выступление было самым интересным, самым глубоким и при этом самым смелым?

Я, не задумываясь, ответила:

– Высоцкого.

– Правильно. Как глубоко, как неординарно он мыслит, да?

И каким жестоким и трагическим был один день для меня, когда Владимир Семенович забежал среди дня и спросил, нет ли чего-нибудь, чтоб «смазать ранку».

– Ну, там, зеленки или йода…

– Какую ранку? Покажите.

Он отмахнулся, сказал, что ерунда, пустяк, но я настаивала, тем более поняла по жесту, что ранка под брюками на бедре и он стесняется.

Мы были одни в доме. Юра уехал в Москву, Валечка ушел гулять с нянькой.

В те времена наркотики не были почти заурядным грешком в богемной среде, а были «ужас, ужас, ужас!».

Юрий Валентинович, как и многие, не догадывался о настоящей беде Высоцкого, я знала и молчала. Не хотела, чтобы Юрия Валентиновича постигло разочарование в кумире, а вот сейчас думаю, что, может, и не постигло бы, может, со своим умением понимать суть событий и людей он бы догадался, что нечеловеческое напряжение, в котором жил Высоцкий, требовало и нечеловеческого разрешения.

Я была идиотически наивна и всерьез предполагала, что речь идет о какой-то заурядной ранке, поэтому очень твердо настаивала на медосмотре.

То, что я увидела, было чудовищно.

Я смазала рану зеленкой и сказала, что ему немедленно надо ехать в Москву, в больницу. Видно, лицо у меня было перепуганное, потому что Владимир Семенович очень искренне заверил меня, что сразу же в Москву и там немедля в больницу. Почему-то оставил у меня «до завтра» довольно большую сумму денег. Не знаю почему, но мне не показалось, что готов к худшему – проститься с жизнью, совсем не показалось. Он даже меня успокаивал, шутил. Через несколько дней деньги забрал.

Юра пережил смерть Высоцкого с огромной болью. Особенно его мучило чувство вины: начальники в Союзе писателей волынили с заявлением Владимира Семеновича о приеме в члены Союза. Юра, конечно, ходил в секретариат, просил ускорить, но… Вот это его и мучило: «Надо было кулаком по столу, ведь ему почему-то это было важно. А мы не добились, а мы снисходительно говорили: „Ну зачем вам это! Вы так знамениты и без этого членства“. А ведь стольких бездарностей напринимали, столько г…на!»

И зачем было ждать, когда попросит, вот он никого не заставлял ждать. Он не был особенно близок с Аксеновым, но когда у Василия Павловича наступили черные времена, его перестали печатать, Высоцкий пришел и принес тысячу. По тем временам деньги огромные. Василий поблагодарил, конечно, но сказал, что это лишнее, на хлеб пока хватает.

– А я вот как раз и хочу, чтоб не только «на хлеб», а чтоб вы не меняли своего уровня, чтоб они видели это и злились, что не могут вас достать.

Так примерно он сказал, зная пристрастие Аксенова к «шикарной жизни».

Были и трагически-смешные случаи, когда перед Владимиром Семеновичем распахнула двери специфическая больница.

В Москве по соседству с ним на Пресне жила наша общая знакомая. Однажды мы по Малой Грузинской ехали к ней домой и мирно болтали у меня в машине. Вдруг она замолчала, побледнела и скорчилась от боли. Судя по всему, боль в животе была очень сильной, и я от растерянности остановила машину у тротуара. Оказалось, совсем рядом с больницей на углу Малой Грузинской и Пресни. Не знаю, есть ли сейчас эта больница, а тогда это было угрюмое серое здание с замусоренным двором.

Через двор бежал человек с забинтованной головой в пятнах крови, а вокруг него, прицеливаясь клюнуть в голову, летали огромные вороны. Это было такое жуткое зрелище, что даже моя бедная знакомая перестала стонать и остановилась.

И тут бабка в сером байковом халате закричала от распахнутой, обитой железом двери.

– Куда ты ее тащишь! Ремонт у нас, ремонт, не принимаем!

– А что нам делать? Сильная боль.

– «Скорую» вызывайте.

Тогда мобильных телефонов не было, и я прокричала – можно ли позвонить из больницы.

– Нельзя! – торжествующе и звонко крикнула бабка и с удовольствием повторила. – Нельзя! Ты ее вези на Шмитовский в женскую, у нее, наверное, внематочная!

Внематочная беременность – страшный сон советских женщин. Мы жили в такое время, когда в больнице, куда через год попал Юрий Валентинович, не было даже анальгина, зато в Барвихе, на служебных правительственных дачах, обед заказывали по меню и лечили швейцарскими лекарствами.

Мы выползли на Малую Грузинскую. Я видела, что моей бедной подруге становится все хуже, она становилась все тяжелее, и я уже с трудом волокла ее к машине.

И тут у тротуара остановился редчайший в те времена «мерседес» и рядом возник Высоцкий.

Это было поразительно: он не задал ни одного ненужного вопроса, вообще ни одного вопроса, он подхватил нашу знакомую с другой стороны, бросив мне:

– Лучше со мной.

Я покорно подчинилась. Почему-то сразу ушли страх и растерянность: от невысокого, ладно сбитого человека исходило то, что ищут женщины и что очень редко находят в мужчинах, – «не бойся, все обойдется, я с тобой».

Наконец мы дошли до машины и поехали, часто останавливаясь: я спрашивала, где ближайшая больница. Оказалось, на трамвайном круге перед Шелепихинским мостом.

Мы ввели несчастную в приемный покой, усадили на гнусную больничную обитую дерматином лавку, и Владимир Семенович деликатно вышел на улицу.

Как оказалось, зря. Тетка за перегородкой, не поднимая головы, спросила: «Что с ней?»

Я путано начала объяснять, но она перебила меня возгласом:

– Паспорт.

Паспорта при себе не оказалось, и началось идиотическое препирательство мое с теткой. Да, вот еще что: ситуация усугублялась тем, что день был то ли воскресный, то ли субботний. В общем, тетка ждала кого-то, кто разрешит принять без паспорта и не по «скорой».

Лицо моей знакомой из белого становилось серым, я разговаривала все более нервно и дерзко, что, конечно, не способствовало смягчению ситуации.

Наконец из недр больницы появилась тетенька с высоким начесом и твердыми интонациями. Разговор принял еще более нервный характер.

Я орала: «Я привезу вам паспорт, привезу!»

Тетенька хладнокровно отвечала: «Мы не Склиф!»

– Да, вы не Склифосовский, вы – убийцы!

Это, конечно, было чересчур.

Наступила зловещая пауза, и на этой паузе в приемный покой вошел Владимир Семенович.

И произошло чудо.

Откуда-то возникли санитары с каталками, и несчастную повезли куда-то в недра больницы, рядом с каталкой торопливо шла молодая врачиха и, беспрестанно оглядываясь на Владимира Семеновича, твердила с заученным состраданием: «Потерпите, женщина, потерпите, дорогая, все будет хорошо».

А навстречу ей бежал небольшой табун врачей.

Они влетели в приемный покой, как дети в распахнутые двери зала с новогодней елкой, и, как дети нарядную елку, принялись разглядывать Высоцкого.

Кто-то, круто развернувшись, побежал за фоткой для автографа, кто-то с той же целью протягивал самопальную кассету, и стоял тихий однообразный гул.

«Идемте в ординаторскую… выпьем чаю, идемте, мы вам покажем… у меня коньяк коллекционный армянский… моя мама… идемте к нам… мне дети не поверят… а где вас послушать…»

Примчались те, кто сбегал за фотографией, началась раздача автографов.

Я тихо спросила, что с больной.

– Да все нормально будет! – отмахнулись от меня. Потом с живым интересом: – А она кто Владимиру будет?

Потом прибежал кто-то, и хирурги умчались, как кони, по длинному коридору, а Владимира Семеновича все тянули в ординаторскую.

Когда садилась в машину, увидела, что во всех окнах больницы маячат женские головы, колышутся приветственно руки.

– И что бы вам не попеть в гинекологии! Зря ушли! – смеялась я, когда возвращались на Малую Грузинскую к моей машине.

– В гинекологии – не в гинекологии, а в Институт Курчатова я опоздал, нехорошо.

А ведь зря так глупо шутила, потому что слава его была истинно народной и потому что был он из тех, кто всегда приходит на помощь.

Новый, 1980 год собрались встречать у соседей, тех самых, на участке которых Владимир Семенович построил для Марины дом.

Все не задалось сразу. Юрий Валентинович напрягся и решил не принимать приглашения. Ему не понравилось, что хозяева категорически отказались устраивать складчину. В этом мой муж подозревал унижение. Но список приглашенных и мои уговоры подействовали, и согласие было получено. И конечно, главным козырем в моих увещеваниях был Владимир Семенович.

Было трудно отделаться от ощущения, что что-то всех разделяет. И этим чем-то были немыслимая роскошь дома и Большая жратва. Мне кажется, что гости были унижены этой лоснящейся, красного дерева мебелью и гомерической жратвой. Теперь понимаю, что и Высоцкий потратился на угощение, как сохозяин, но в ту ночь атмосфера была натужной. Все было «не в жилу».

У всех, кроме хозяев, денежные обстоятельства были не лучшими. Тарковский был без работы, Аксенова не печатали и «выпирали» из страны, у Юрия Валентиновича «застрял» роман в цензуре.

Притеснения Высоцкого стали перманентными, и назревало в его жизни, обгладывало ее неведомое нам, зловещее.

Кажется, это чувствовала только Марина, и, может, поэтому, усиливая гнетущую атмосферу, они с Владимиром Семеновичем «не замечали» друг друга.

Может, дело было в другом: присутствовали какие-то, кажется, никому не знакомые, кроме хозяев, девки.

Девки явно скучали. Им обещали знаменитостей, а знаменитости, во-первых, с женами, во-вторых, какие-то «не заводные». Тарковский держался обособленно и развлекал себя тем, что «полароидом» (аппарат тогда было новинкой) делал необычные, странные фотографии милого хозяйского пса Тимы. Вот тогда я впервые, а не на съемках «Соляриса», где задолго до этого проходила практику, увидела, как глаз талантливого режиссера может преображать действительность.

Я сидела рядом с Владимиром Семеновичем и мечтала только об одном: когда же он начнет петь.

Его гитара стояла сиротливо у двери, прислоненная к стене.

Я терпела, терпела и не выдержала, сказала тихо Высоцкому: «Вот было бы здорово, если бы пришел Высоцкий и спел, правда?»

Он так же тихо ответил: «А здесь, кроме вас, никто не хочет, чтобы он пел». Спокойно сказал, без обиды.

И это было правдой, потому что: «Знакомство – это хорошо, это престижно, а петь необязательно, мы ведь не плебс какой-то, чтобы Высоцким на Новый год наслаждаться!»

Вот что было в этих не-просьбах, вот еще одна краска его трагической жизни.

Потом, как в монтаже: увидела Марину и Владимира Семеновича, стоящих на крыльце под большим белым снегом. Они долго и нежно целуются, Марина в очень красивом вечернем платье с обнаженными плечами, и снег падает на них белыми хлопьями.

Я сказала Юре, что все это очень странно, и он ответил тоже странное: «Они же актеры!»

Девки вдруг среди ночи решили ехать в Москву, конечно, здесь ловить было нечего. Они пристали к Владимиру Семеновичу, чтобы он довез их хотя бы до шоссе, а там они поймают такси. Ныли жалобно. Марина смотрела ледяными глазами, но он сдался и повез.

Все было нелепо и нехорошо. Так бывает, когда чья-то жизнь разрушается, идет к концу. Разрушалась жизнь Высоцкого.

Прошел час, второй, а он не возвращался. Марина ушла в свой дом, мы тоже пошли домой.

Закончилась новогодняя ночь просто ужасно. На рассвете нас разбудил телефонный звонок. Звонил сосед.

Владимир Семенович попал в аварию на Ленинском проспекте, прямо напротив больницы. Все там и оказались, звонили врачи, просили приехать, что-то нужно было уладить…

И в результате этот прошедший нелепо и невесело праздник, как и считается по поверью, определил (для всех, кроме хозяев!) весь год. Кто уехал за границу и там вскоре умер, как Тарковский, или жил в безвестности, как Аксенов, кто-то заболел непоправимо, как мой муж, кто-то ушел навсегда, как Владимир Семенович…

Следующий раз я увидела его на сцене Театра на Таганке. Он играл Свидригайлова в инсценировке «Преступления и наказания». Может, потому что Свидригайлов – один из самых моих любимых образов у Достоевского, может, потому что трактовка Владимира Семеновича совпала с моим пониманием этой фигуры, но я не могу и через тридцать лет забыть ту роль, то исполнение. До сих пор помню, как сказал: «Он убийца, ваш брат». И как пел о черной крови.

У него было очень бледное лицо и очень черные брови, и в какой-то момент в лице проступило то, что у медиков называется «маской Гиппократа» – маска смерти… Это было редчайшее чудо запредельного в искусстве.

Потом он выходил на поклоны, улыбался, аплодировал кому-то в зале, приглашая подняться на сцену. Кажется, это был Юрий Карякин, и мы с Юрой дома смеялись, что вместо Федора Михайловича Достоевского в качестве автора на сцену вышел Юрий Федорович Карякин.

Но забыть маску, вдруг проступившую, я не могла, хотя мужу о своем видении не сказала. А незадолго до ухода Владимира Семеновича Юрий Валентинович неожиданно сказал мне о чем-то схожем. Но об этом потом.

Была еще одна встреча. Жаркое лето 80-го. Юрию Валентиновичу надо что-то передать в театр Любимову. Мы идем на реку и по дороге заходим на дачу Володарского, потому что «мерседес» Владимира Семеновича стоит у ворот.

Нас усаживают за стол под большим деревом, пьем чай и удивляемся тому, что хозяин соседнего дома не спешит выйти к нам. И в то же время я ощущаю… нет, не напряг, а тщательно скрываемое злорадство, что ли. Словно что-то дребезжит.

Наконец Владимир Семенович появляется, и снова что-то «дребезжит», как говорила моя мама. Но, кажется, кроме меня «дребезжания» этого никто не ощущает.

Владимир Семенович спешит, он вообще все последнее время куда-то спешит и куда-то уезжает из Москвы.

На сей раз вечером то ли в Кисловодск, то ли во Владивосток. Выглядит он плохо, худой, с каким-то косым лицевым углом.

У его лица вообще была странная особенность: в зависимости от настроения его абрис менялся. Скулы то возникали, то исчезали, рот был то скупым, то беспомощным…

Он уехал, но какая-то тревожная тень осталась. Это ощутили и мы, и хозяева, разговор не вязался.

И тут на дорожке, ведущей от его дома, появилась девица.

Желтые крашеные волосы, очень яркий лак на руках и такой же на босых ногах. Личико, может, и миловидное, но потрепанное, поэтому возраст неясен.

Хозяевам она была явно хорошо знакома, а мы просто не могли скрыть неприятного изумления: в доме Марины?!

Но девица держалась уверенно, может, даже нагло.

Уселась за стол, налила себе вина, переспросила отчество моего мужа и хрипловатым голоском поинтересовалась у него: «Юрий Валентинович, вы в истории что-нибудь петрите

– Немного петрю, – серьезно ответил муж, блестяще знавший и античную историю, и историю Рима, и, конечно, русскую историю. – А какая именно история вас интересует?

– Да вот, мне экзамен завтра сдавать про Куликовскую битву и все такое, не расскажете коротенько?

В том году как раз исполнялось шестьсот лет со дня Куликовской битвы, и Юрий Валентинович готовил статью для «Литературной газеты». Называлась статья «Тризна через шесть веков»; Ю.В. вскочил на своего любимого конька, и началась лекция о судьбе России, о ее предназначении.

Но другому коню это было, что называется, «не в корм», девица безумно скучала и развлекала себя тем, что разглядывала остросмышленым глазом моего мужа. Это был довольно странный для столь молодой особы почти мужской, раздевающий взгляд. Меня она игнорировала.

Мне это все надоело. Муж выглядел глупо, я – нелепо, хозяева – подловато.

Я встала и пошла к калитке. Муж догнал меня на полпути, и мы молча дошли до дома, говорить не хотелось. «Что-то кончилось», – как писал Хемингуэй.

Последняя встреча произошла незадолго до его смерти все на той же Южной аллее поселка писателей. Он остановил машину, и, как всегда, обнялись и поцеловались.

Владимир Семенович был очень возбужден, от него сильно пахло пивом, и он слишком громко и слишком быстро говорил.

Он говорил, что днями уезжает куда-то далеко, то ли в Сибирь на лесоповал, то ли на Дальний Восток.

Когда он уехал, Юра, глядя вслед его машине, сказал медленно:

– Как странно он произнес «уезжаю», будто Свидригайлов перед самоубийством: «Уезжаю в Америку», и похож на Свидригайлова. Да… Уезжаю, а не улетаю…

Больше я его не видела, потому что то белое лицо в цветах было не его лицом.

О его похоронах написано много, но мне никогда не забыть многотысячную толпу в пустоватой «олимпийской» Москве, людей на крышах домов – внизу не было места. Не забыть ночных костров и его песен возле Театра на Таганке – так всю ночь прощались с ним молодые.

Не забыть припадка возле гроба у перепившего с горя Володарского и серого, тоже мертвого лица Марины. Правда, потом она сказала, на первый взгляд, странные и горькие слова:

– Я добивалась признания тяжелым трудом и в девять лет кормила родителей, а ему Бог подарил огромный талант, и слава была огромной… Да, и огромный талант, и обожание всей страны, а он пустил это все под откос.

Жил тогда в Москве журналист Сэм Рахлин. Представлял он телевидение Дании, но жизнь нашу разнесчастную знал отлично, да и родители его отбывали во времена оны поселение в Якутии. Весь день и всю ночь с 28 на 29 июля Сэм провел возле театра, а вечером приехал к нам потрясенный.

Он сказал: «Теперь я понял про ваш народ всё: может не быть хлеба, может не быть свободы, но горе – это когда умирает поэт. Так было с Пушкиным (при крепостном праве!), так сейчас с Высоцким при…» – он осекся и посмотрел на потолок, где, по его мнению, была спрятана прослушка.

Про народ Сэм сказал истину.

Но я не знаю, остался ли народ наш таким и теперь. Знаю только, что и поэт, и личность такого масштаба, как Владимир Семенович Высоцкий, пока что не народились.

2014