Глава пятнадцатая Годы возмездия

Не может сердце жить покоем!

А. Блок

Не могу писать. Может быть, не нужно. С прежним «романтизмом» (недоговариванием и т. д.) борется что-то, пробиться не может, а только ставит палки в колеса.

1909 г.

Из записных книжек А. Блока

Эта зима 1911—12 года прошла под глубоким и упорным впечатлением нового открытия: Ал. Ал. узнал Стриндберга, на которого указал ему Пяст, указал настойчиво, так что и потом Ал. Ал. неоднократно повторял: «Пяст научил меня Стриндбергу». Открытие Стриндберга он считал одним из событий в своей жизни. Стихийное начало, глубокий мистицизм, специальная склонность к глубокому изучению естественных наук, общая культурность европейского склада – такое сочетание оказывалось до крайности знаменательным для Блока, и в этом периоде всякий шаг его жизни был буквально связан со Стриндбергом.

М. А. Бекетова

Милый Владимир Алексеевич.

Так образовалось за эту зиму, что я имею постоянную потребность сообщать Вам о каждом повороте «колесиков моего мозга» (как говорит Стриндберг, к которому я Вас все более ревную: зачем Вы его открыли, а не я; положительно думаю, что в нем теперь нахожу то, что когда-то находил для себя в Шекспире).

Письмо к Вл. Пясту 29/V-1911 г.

Зима 1911 года была исполнена глубокого внутреннего мужественного напряжения и трепета. Я помню ночные разговоры, на которых впервые вырастало сознание нераздельности и неслиянности искусства, жизни и политики.

…Я привык сопоставлять факты из всех областей жизни, доступных моему зрению в данное время, и уверен, что все они вместе всегда создают единый музыкальный напор.

Я думаю, что простейшим выражением ритма того времени, когда мир, готовившийся к неслыханным событиям, так усиленно и планомерно развивал свои физические, политические и военные мускулы, был ямб. Вероятно потому повлекло и меня, издавна гонимого по миру бичами этого ямба, отдаться его упругой волне на более продолжительное время.

Поэма «Возмездие» была задумана в 1910 году и в главных чертах набросана в 1911 году.

«Возмездие». Предисловие

3 декабря 1911 г.

Мама дала мне совет – окончить поэму тем, что «сына» поднимают на штыки на баррикаде.

Дневник А. Блока

Вся поэма должна сопровождаться определенным лейтмотивом «возмездия»; этот лейтмотив есть мазурка, танец, который носил на своих крыльях Марину, мечтавшую о русском престоле, и Костюшку с протянутой к небесам десницей, и Мицкевича на русских и парижских балах. В первой главе этот танец легко доносится из окна какой-то петербургской квартиры – глухие 70-ые годы; во второй главе танец гремит на балу, смешиваясь со звоном офицерских шпор, подобный пене шампанского fin de siPcle, знаменитой veuve Clicquot; еще более глухие – цыганские, апухтинские годы; наконец, в третьей главе мазурка разгулялась, она звенит в снежной вьюге, проносящейся над ночной Варшавой, над занесенными снегом польскими клеверными полями. В ней явственно слышится уже голос возмездия.

«Возмездие». Предисловие

Я помню первое чтение «Возмездия», в присутствии немногих, у Вячеслава Иванова. Поэма произвела ошеломляющее впечатление.

…Меня она поразила свежестью зрения, богатством быта, предметностью, – всеми этими запретными для всякого символиста вещами. Но наш учитель глядел грозой и метал громы. Он видел разложение, распад, как результат богоотступничества, номинализм, как говорили мы немного позднее, преступление и гибель в этой поэме. Блок сидел подавленный. Он не умел защищаться. Он спорить мог только музыкально. И когда Вячеслав пошел в атаку, развернув все знамена символизма, неофит реализма сдался почти без сопротивления. Поэма легла в стол, где пробыла до последних лет, когда Блок сделал попытку, если не докончить, то привести ее в порядок.

С. Городецкий

К 1911 г. относится, по крайней мере на мой личный взгляд, некое неожиданное увлечение А. А. общественностью. Частью этот интерес к «государственным преступлениям в России» (так назывались три тома и четыре приложения к ним, изд. журналом «Русская Историческая Библиотека» alter ego изд-ва «Донская Речь» Парамонова), вызван был необходимостью подготовки к более достоверному освещению политического фона событий, совершающихся в 1-й главе «Возмездия». Но был и какой-то другой, самостоятельный интерес к этой стороне русской жизни. А. А. скупил целую серию революционных книжек, выпущенных в предшествующие годы, попрятавшихся в глубь прилавков букинистов за время активного напора реакции 1907–1909 гг. и снова вынырнувших на свет к 1911 г. Ко мне, любителю книг, он неоднократно обращался и устно, и письменно, прося, если увижу, купить для него то или другое недостающее. У меня до сих пор хранится листок каталога этой «Русской Ист. Библ.» с пометками Ал. Ал., что есть и чего не хватает.

В. Н. Княжнин

Милый Владимир Алексеевич.

Я бродил по лесам и полям и почувствовал себя вправе дать Вам один большой совет и одно маленькое предостережение.

За Вами публицистические долги в большом количестве (и вовсе не «трамваи» или «действ, ст. советники»). Так как Ваша воля, темперамент и интересы зовут Вас к изучению социологии и к публицистической деятельности, то Вы обязаны перед самим собой узнать русскую деревню, хотя бы отдельные места…

Я все чаще верю, что ошибки хотя бы с.-д. в недавние годы происходили от незнания и нежелания знать деревню; даже не знать, может быть (говорю так потому, что нам ее, может быть, и нельзя уже узнать, и начавшееся при Петре и Екатерине разделение на враждебные станы должно когда-нибудь естественно окончиться страшным побоищем) – даже не знать, а только видеть своими глазами и любить, хотя бы ненавидя.

19 декабря 1912 г.

День начался значительнее многих. Мы тут болтаем и углубляемся в «дела». А рядом – у глухой прачки Дуни болит голова, болят живот и почки. Воспользовавшись отсутствием «видной» прислуги, она рассказала мне об этом. Я мог только прокричать ей в ухо, что, «когда барыня приедет, мы ее отпустим отдохнуть и полечиться». Надо, чтобы такое напоминало о месте, на котором стоишь, и надо, чтобы иногда открывались глаза на «жизнь» в этом ее, настоящем смысле такой хлыст нам, богатым, необходим.

Дневник А. Блока

В этом году, решительно, одним из больших его интересов был интерес к общественной жизни: «С остервением читаю газеты, – пишет он матери, – «Речь» стала очень живой и захватывающе интересной. Милюков расцвел и окреп, стал до неузнаваемости умен и широк… Ненавижу русское правительство («Новое время»), моя поэма этим пропитана».

Дело дошло до того, что Александр Александрович пошел на лекцию Милюкова «Вооруженный мир и ограничение вооружений». Остался доволен этой лекцией, нашел ее блестящей, умной: «Лекция Милюкова была мне очень нужна».

Тогда же смягчилось его отношение к Мережковским и к Философову, их неизменному единомышленнику. Уже в начале января он пишет в Ревель: «Читаю новую повесть 3. Н. Гиппиус в «Русской Мысли». Видел ее во сне и решил написать примирительное письмо Мережковскому».

А в конце января уже и ответ получил, о чем опять-таки сообщает в Ревель: «Получил очень хорошие и милые письма от Мережковских из Cannes. Они оба очень рады тому, что я исчерпал инцидент». В одном из последующих писем: «С Философовым я расцеловался».

М. А. Бекетова

17 октября 1911 г.

К/люе/в – большое событие в моей осенней жизни. Особаченный Мережковскими, изнуренный приставаньем***, пьяными наглыми московскими мордами «народа» (в Шахматове – было, по обыкновению, под конец невыносимо – лучше забыть, забыть), спутанный – я жду мужика, мастеровщину, П. Карпова – темномордое. Входит – без лица, без голоса – не то старик, не то средних лет (а ему 23?). Сначала тяжело, нудно, я сбит с толку, говорю лишнее, часами трещит мой голос, устаю, он строго испытует или молчит… Только в следующий раз Клюев один, часы нудно, я измучен – и вдруг бесконечный отдых, его нежность, его «благословение», рассказы о том, что меня поют в О(лонецкой) г(убернии), и как (понимаю я) из «Нечаянной радости» те, благословляющие меня, сами не принимают ничего полусказанного, ничего грешного. Я-то не имел права (веры) сказать, что сказал (в «Нечаянной Радости»), а они позволили мне: говори. – И так ясно и просто в первый раз в жизни – что такое жизнь Л. Д. Семенова и даже – А. М. Добролюбова[80]. Первый – Ряз. губ., 15 верст от именья родных, в семье, крест, работы, никто не спросит ни о чем и не дразнит (хлысты, но он – не). «Есть люди», которые должны избрать этот «древний путь» – «иначе не могут». Но это – не лучшее, деньги, житье – ничего, лучше оставаться в мире, больше «влияния» (если станешь в мире «таким»). «И одежду вашу люблю и голос ваш люблю». – Тут многое не записано, запамятовано, я был все-таки рассеян, но хоть кое-что. Уходя: «когда вспомните обо мне (не внешне), – значит я о вас думаю».

Дневник А. Блока

О хлыстах[81] Александр Александрович говорил много. Он (с другими) ездил к хлыстам за Московскую заставу. Хлысты держались весьма независимо, но им все же льстило, что писатели ими интересуются. Уважение к писательству уже входило в массы.

Александра Александровича влекла тамошняя «богородица». Она была замечательная женщина, готовая перевоплотиться в поэтический образ, так был силен ее лиризм.

Читая дневники Блока, мы наталкиваемся на очень любопытное явление. Хотя почти ежедневно он записывает бесконечные разговоры с Мережковскими, Терещенкой, Вяч. Ивановым, с бесконечными звездочками, за которыми скрываются другие большие и малые литераторы, – подлинного общения не получается. В заседаниях – «некрология» и «морфология стиха»; в разговорах – трудное, напряженное желание усвоить чужие мысли, внутренне связаться с теми, кого Блок все-таки считает за «своих».

Пока дело идет о вопросах «вкуса» – об установлении художественной ценности того или иного произведения, – договориться можно; как только дело переходит к тому, что «больше вкуса», – взаимное понимание утрачивается совершенно… Блок ищет выхода из этого одиночества, но оно настолько мучительно, что он теряет критерий подлинности, жизненности представляющегося выхода – только этим можно объяснить увлечение Блока письмами Клюева. Письма эти сохранились в архиве Блока – и сейчас, читая их, трудно, почти невозможно понять, как эта высокопарная болтовня об «обручении раба божья Александра рабе божьей России» могла казаться Блоку чем-то серьезным, каким-то выходом из его действительно безысходного одиночества. Правда, Блоку казалось, что за Клюевым стоит какая-то масса и притом, что очень важно, масса неопределенная, народ – с большой буквы, не тот, который в Шахматове, и не тот, который был на улицах в 1905 г., – а другой, таинственный, с неопределенным стремлением к неопределенной свободе, к царствию божьему на земле.

Евгения Книпович[82]. Александр Блок в его дневниках

6 декабря 1911 г.

Я над Клюевским письмом. Знаю все, что надо делать: отдать деньги, покаяться, раздарить смокинги, даже книги. Но не могу, не хочу.

Стишок дописал – «В черных сучьях дерев».

9 декабря 1911 г.

Послание Клюева все эти дни – поет в душе. Нет, – рано еще уходить из этого прекрасного и страшного мира.

Дневник А. Блока

Многоуважаемый И. П.[83]

Я не враг Вам, но и не Ваш. Весь мир наш разделен на клетки толстыми переборками: сидя в одной, не знаешь, что делается в соседней. Голоса доносятся смутно. Иногда по звуку голоса кажется, что сосед – близкий друг; проверить это не всегда можешь.

Пробиться сквозь толщу переборки невозможно…

Все это говорю я совсем не с отчаянием; хочу показать только, почему мне кажется невозможным делать общее дело с Вами, с кем бы то ни было.

Не говорю даже и «навсегда», – но теперь так. Правда в том для меня (может быть, даже жестокая, но я не чувствую жестокости), что чем лучше я буду делать свое одинокое дело, тем больший принесет оно плод (как, где, когда, – все это другое, сейчас не о том говорю). Это не значит, что в России, например, нет такого четвертого сердца, которое бы слышало биение трех сердец (скажем: Клюевского, Вашего и моего), как одно биение.

…Вы, Клюев, я, кто-нибудь четвертый с Волги, из Архангельска, с Волыни, – все равно, – все разделены, все говорят на разных языках, хотя, может быть, иногда понимают друг друга. Все живут по-своему.

Может быть, я говорю так потому, что соединение и связь, мыслю такими несказанными и громадными, какие редко воплощаются в мире.

…Говорю к тому, чтобы показать, почему, любя Клюева, не нахожу ни пафоса, ни слова, которые передали бы третьему (читателю «Нового Вина») нечто от этой моей любви, притом передали бы так, чтобы делали единым его, Клюева и меня. Все остаемся разными.

Теперь я, насколько умел, показал Вам «тенденцию» своей души. Все более укрепляясь в этих мыслях, я все более стремлюсь к укреплению формы художественной, ибо для меня (для моего – я) она – единственная защита.

Делаю вывод: на художническом пути, как мне и до сих пор думается, могу я сделать больше всего. Голоса проповедника у меня нет. Потому я один. Так же не с гордостью, как и не с отчаянием, говорю это, поверьте мне.

Душевно Вас уважающий

Александр Блок

26 августа 1912 г.

Неизданное письмо к И. П.

1 мая 1912 г.

Мысли печальные, все ближайшие люди на границе безумия, как-то больны и расшатаны, хуже времени нет.

25 января 1912 г.

Мой сегодняшний ответ Боре:

«Милый Боря… мое письмо разошлось с Тобой, это мне более чем досадно. Если бы я и был здоров, я сейчас не владею собой, мог бы видеть Тебя только совсем отдельно и, особенно, без Вячеслава Иванова, которого я люблю, но от которого далек.

Вы сейчас обсуждаете журнал. Я менее, чем когда-либо, подготовлен к журналу. Быть сотрудником, прислать статью я могу, но я один, измучен, и особенно боюсь трио (с В. И.). Впрочем, я многого боюсь, я – о д и н.

В письме в Москву я Тебе писал, почему мне страшно увидеться даже с тобой одним, если бы я был здоров. Кроме того, писал, что нахожусь под знаком Стриндберга.

… Потом будет виднее. Главное, что я могу сказать Тебе сейчас – неравнодушно – это о том, что Пяст, по-моему, нужнейшее лицо в этом журнале. Пишу тебе сухо поневоле, потому что Ты будешь читать письмо вне моего круга – в доме В. Иванова. Прошу Тебя, оставь для меня твой след в Петербурге: это еще причина, по которой я хотел бы, чтобы ты увиделся с Пястом; через него ты коснешься моего друга, что важно нам обоим. Атмосфера В. Иванова для меня сейчас немыслима.

Любящий тебя

А. Б.

Дневник А. Блока

Помню… когда мы собирались издавать журнал «Символист» или «Путник» или еще «Стрелец» (на названии не остановились): «Только знаете что» – говорил он: «ни вы, ни я отнюдь не должны брать на себя в этом журнале руководящие, направляющие роли».

Вл. Пяст. Памяти А. Блока

И даже тогда, когда глубокое отвращение и злоба заставляют Блока понять, что изысканный эстетизм «Аполлона», «маршировка лицеистов в Петропавловский собор» и открытие французского института есть «круговая порука, одна путаница, в которой сам чорт ногу сломит» (т. I, стр. 22), он все-таки мысли своей до конца не доводит. Блок идет жаловаться к Мережковским на то, что «Аполлон», М. Ковалевский, Милюков, «который только что лез со свечкой на панихиде по Столыпине», – связаны круговой порукой с прекрасным французским языком Кассо. Блок еще не понимает, что в той же круговой поруке находится и христианская общественность Мережковских… и тот меценат – миллионер Терещенко – жрец искусства для искусства, который через год закажет Блоку «Розу и Крест».

Евг. Книпович

Зимою, в начале 12-го года Блок сообщил мне, что его часто навещает, – приезжая, конечно, на автомобиле, – представитель крупной газеты – человек, всем в Петербурге известный, некто N [Руманов]. Из-за его визитов к Блоку нам пришлось даже отменить два-три свидания друг с другом. Целью посещения N было привлечение А. А. Блока в газету. Но не просто так вообще: а вместе с привлечением обрабатывание будущего сотрудника в известном духе, препарирование его. – Газета эта, – рассказывал мне Блок, – обладает средствами и влиянием громадными: вся Русь на восток и на юг от Москвы получает ее, кормится ею, а никак не «Новым Временем»…

Кстати, последнее Блок очень не любил (за исключением Розанова да Буренина[84], в чьих выходках по адресу себя Блок видел объективное мерило литературной собственной ценности; не злили они его, а забавляли и даже радовали).

Вл. Пяст

В это лето Саша часто виделся с представителем «Русского Слова» в Петербурге Румановым. Руманову хотелось сделать из Блока грандиозного публициста. На эту мысль навели его статьи и заметки Блока. Они часто встречались. В одном из писем к матери есть и об этом:

«Мы с Румановым завтракали на крыше Европейской гостиницы. Он меня угощал. Там занятно: дорожки, цветники, вид на весь Петербург, который прикидывается оттуда Парижем, так что одну минуту я ясно представил себе Gare du Nord, как она видна с Монмартра влево».

Из грандиозных замыслов Руманова, как известно, не вышло того, чего он желал, но Саша относился к нему с симпатией.

М. А. Бекетова

Не стихов ждала от Блока эта газета. Задалась она целью приобрести в его лице страстного публициста. Отчасти на место одного писателя, которого к тому времени пришлось, по настоянию либералов, из числа сотрудников газеты исключить (в течение года по удалении выплачивая ему все-таки жалование). Но в Блоке провидел N публицистическую силу еще более крупного калибра. – «Катковское наследие», буркал впоследствии сблизившийся со мной журналист – «вы понимаете?».

– Но мы все-таки тогда совсем не понимали всей правоты заданий почтенного редактора! – Более года не отказывался от них N и наконец махнул рукой. В газете стали появляться Блоковские стихи. Поэту это было невыгодно, конечно: но когда же поэт держится за свою выгоду?

Вл. Пяст

4 июня 1912 г.

Устраиваю (стараясь…) дела А. М. Ремизова, которому нужны эти несчастные 600 рублей на леченье и отдых, притом заработанные, начинаю злиться.

Руманов – я уже записываю это – систематически надувает: и Женю [Иванова], и Пяста, теперь – Ремизова. Когда доходит до денег, – он, кажется, нестерпим. Или он ничего не может, а только хвастается? Купчина Сытин, отваливающий 50.000 в год бездарному мерзавцу Дорошевичу, систематически задерживает сотни, а то и десятки рублей подлинным людям, которые работают и которым нужно жить– просто. Такова картина.

24 ноября 1912 г.

С 11 часов вечера – у Ар. Вл. Тырковой[85] – редакционное заседание «Русской Молвы», которая начнет выходить с 7 декабря. Присутствуют А. В. Т(ыркова); англичанин[86], проф. Адрианов, мы с Ремизовым и приглашенные нами – Е. П. Иванов, Вл. Н. Княжнин, Вл. А. Пяст, ?. П. Ге и Б. А. Садовской[87]. Я читаю свою докладную записку об отношении искусства к газете и превращаюсь в какого-то лидера. Следующее собрание – через неделю. Мою статью хотят сделать определяющей в отношении газеты к искусству.

Дневник А. Блока

…К работе в этой газете хотели привлечь и Блока, который предложение принял и для первого номера написал статью и пришел ко мне ее читать. К великому нашему смущению, она оказалась смесью литературы и политики, да еще, выражаясь шаблонно, политики старой, пропитанной страстным воинственным национализмом. Он кончил. Мы сидели молча… Потом сказали, что так нельзя, что наш национализм приемлет все народы, живущие в России, признавшие ее родиной. Мы никого не отвергаем, никого не изгоняем.

Блок защищался парадоксально, но метко. Потом уступил. Согласился выбросить всю политическую часть и дать только литературную половину. Но все-таки в разговоре со мной с горькой яростью доказывал, что у русских нет инстинкта самосохранения, что надо с мечем в руках защищать национальные ценности и прежде всего русский язык.

А. Тыркова

18 декабря 1911 г.

Страшная, тягостная вещь – талант, может быть, только гений говорит правду; только правда, как бы она ни была тяжела, легка – «легкое бремя».

Правду, исчезнувшую из русской жизни, – возвращать наше дело.

Дневник А. Блока

Во мне есть «шестидесятническая» кровь и «интеллигентская» кровь и озлобление, и – мало ли еще что. Только все это в нас – какие-то осколки и половинки, и не этими половинками мы сможем что-нибудь для чего-нибудь сделать, принести чему-нибудь пользу, – а только цельным, тем, что у каждого – свое, а будет когда-нибудь – общее.

Письмо к В. Н. Княжнину 9 XI 1912 г.

24 декабря 1911 г.

Городские человеческие отношения, добрые ли, или не добрые, – люты, ложны, гадки, почти без исключений. Долго, долго бы не вести «глубоких разговоров»!

2 января 1912 г.

Когда люди долго пребывают в одиночестве, например, имеют дело только с тем, что недоступно пониманию «толпы» (в кавычках – и не одни, а десяток), как «декаденты» 90-х годов, тогда – потом, выходя в жизнь, они (бывают растеряны), оказываются беспомощными и часто (многие из них) падают ниже самой «толпы». Так было со многими из нас.

13 января 1912 г.

Пришла «Русская Мысль» (январь). Печальная, холодная, верная – и всем этим трогательная – заметка Брюсова обо мне. Между строками можно прочесть: «Скучно, приятель? Хотел сразу поймать птицу за хвост?» Скучно, скучно, неужели жизнь так и протянется – в чтении, писании, отделываньи, получении писем и отвечании на них? – Но – лучше ли «гулять с кистенем в дремучем лесу».

Дневник А. Блока

Еретиками оказывались сами символисты; ересь заводилась в центре. Ничьи вассалы не вступали в такие бесконечные комбинации ссор и мира – в сфере теорий, как вассалы символа. И удивительно ли, что символисты одного из благороднейших своих деятелей проглядели: Иннокентий Анненский был увенчан не ими. К основным порокам символизма в круге разрушивших его причин нельзя не отнести также и ряды частных противоречий, живших в отдельных деятелях. Героическая деятельность Валерия Брюсова может быть определена, как опыт сочетания принципов французского Парнаса с мечтами русского символизма. Это – типичная драма воли и среды, личности и момента. Сладостная пытка, на которую обрек себя наследник одного из образов Владимира Соловьева, Александр Блок, желая своим сначала резко-импрессионистическим, позднее лиро-магическим приемом дать этому образу символическое обоснование, еще до сих пор длится, разрешаясь частично то отпадами Блока в реализм, то мертвыми паузами. Творчество Бальмонта оттого похоже на протуберанцы Солнца, что ему вечно надо вырываться из ссыхающейся коры символизма. Федор Сологуб никогда не скрывал непримиримого противоречия между идеологией символистов, которую он полуисповедывал, и своей собственной – солипсической.

Катастрофа символизма совершилась в тишине – хотя при поднятом занавесе. Ослепительные «венки сонетов» засыпали сцену. Одна за другой кончали самоубийством мечты о мифе, о трагедии, о великом эпосе, о великой в простоте своей лирике. Из «слепительного да» обратно выявлялось «непримиримое нет».

Сергей Городецкий. Некоторые течения в современной русской поэзии

4 марта 1912 г.

Спасибо Горькому и даже – «Звезде»[88]. После эстетизмов, футуризмов, аполлонизмов, библиофилов – запахло настоящим. Так или иначе, при всей нашей слабости и безмолвии подкрадыванье к событиям двенадцатого года отмечается опять-таки в литературе.

Дневник А. Блока

Д. Бисти. Иллюстрация к поэме «Возмездие». 1978 г.

Многоуважаемый Павел Елисеевич!

Извините, пожалуйста: сегодня я Вам послал листок с моим мнением о лучших романах этого года и, уже после того, как опустил в ящик, сообразил, что все это написано каким-то суконным нерусским языком. Объясняется это тем, что я весь день сегодня писал стихами, а потому в прозе окончательно охромел. Пожалуйста, бросьте тот листок, вот Вам другой вместо него.

Преданный Вам Александр Блок

Важнейшими литературными произведениями этого года я считаю два романа: «Петербург» Андрея Белого и «Туннель» Бернгарда Келлермана. А. Белый говорит о судьбах России, Келлерман – о судьбах Америки и Европы; А. Белого вдохновляет близкое прошлое, Келлермана – близкое будущее; у писателей этих, принадлежащих к различным расам, нет ни одной общей точки зрения, ни одного общего приема: даже недостатки их (поражающие – у А. Белого) совершенно различны. Тем не менее, оба произведения, отмеченные печатью необычайной значительности, говорят о величии нашего времени[89].

Неизданное письмо к ?. Е. Щеголеву 19/???-1913 г.

* * *

17 апреля 1912 г.

Когда мы («Новый Путь», «Весы») боролись с умирающим плоско-либеральным псевдореализмом, это дело было реальным, мы были под знаком Возрождения. Если мы станем бороться с неопределившимся и, может быть, своим (!) Гумилевым, мы попадем под знак вырождения.

Дневник А. Блока

Символическое движение в России можно к настоящему времени счесть, в главном его русле, завершенным. Выросшее из декадентства, оно достигло усилиями целой плеяды талантов того, что по ходу развития должно было оказаться апофеозом и что оказалось катастрофой. Причины этой катастрофы коренились глубоко, в самом движении.

Новый век влил новую кровь в поэзию русскую. Начало второго десятилетия – как раз та фаза века, когда впервые намечаются черты его будущего лика. Некоторые черты новейшей поэзии уже определились, особенно в противоположении предыдущему периоду. Между многочисленными книгами этой новой поэзии было несколько интересных; среди немалого количества кружков выделился Цех Поэтов. Газетные критики уже в самом названии этом подметили противопоставление прямых поэтических задач – оракульским, жреческим и иным. Но не заметила критика, что эта скромность, прежде всего, обусловлена тем, что Цех, принимая на себя культуру стиха, вместе с тем принял все бремя, всю тяжесть неисполненных задач предыдущего поколения поэтов. Непреклонно отвергая все, что наросло на поэзии от методологических увлечений, Цех полностью признал высоко поставленный именно символистами идеал поэта. Цех приступил к работе без всяких предвзятых теорий. К концу первого года выкристаллизовались уже выразимые точно тезы. Резко очерченные индивидуальности представляются Цеху большой ценностью, – в этом смысле традиция не прервана. Тем глубже кажется единство некоторых основных линий мироощущения. Эти линии приблизительно названы двумя словами: акмеизм и адамизм. Борьба между акмеизмом и символизмом, если это борьба, а не занятие покинутой крепости, есть, прежде всего, борьба за этот мир, звучащий, красочный, имеющий формы, вес и время, за нашу планету Землю. Символизм, в конце концов, заполнив мир «соответствиями», обратил его в фантом, важный лишь постольку, поскольку он сквозит и просвечивает иными мирами, и умалил его высокую самоценность. У акмеистов роза опять стала хороша сама по себе, своими лепестками, запахом и цветом, а не своими мыслимыми подобиями с мистической любовью или чем-нибудь еще.

С. Городецкий

21 ноября 1912 г.

Весь день просидел Городецкий и слушал очень внимательно все, что я говорил ему о его стихах, о Гумилеве, о Цехе, о тысяче мелочей. А я говорил откровенно, бранясь и не принимая всерьез то, что ему кажется серьезным и важным делом.

Дневник А. Блока

В журнале «Аполлон» в 1913 году появились статьи Н. Гумилева и С. Городецкого о новом течении поэзии; в обеих статьях говорилось о том, что символизм умер и на смену ему идет новое направление, которое должно явиться достойным преемником своего достойного отца… Н. Гумилев пренебрег всем тем, что для русского – дважды два – четыре. В частности он не осведомился и о том, что литературное направление, которое по случайному совпадению носило тоже греческое имя «символизм», что и французское литературное направление, было неразрывно связано с вопросами религии, философии и общественности; к тому времени оно, действительно, «закончило круг своего развития», но по причинам отнюдь не таким, какие рисовал себе Н. Гумилев. Причины эти заключались в том, что писатели, соединявшиеся под знаком «символизма», в то время разошлись между собою во взглядах и миросозерцаниях; они были окружены толпой эпигонов, пытавшихся спустить на рынке драгоценную утварь и разменять ее на мелкую монету; с одной стороны, виднейшие деятели символизма, как Брюсов и его сотрудники, пытались вдвинуть философское и религиозное течение в какие-то школьные рамки (это-то и было доступно по мнению Н. Гумилева); с другой – все назойливее врывалась улица; словом, шел обычный русский «спор славян между собою» – «вопрос не разрешенный» для Гумилева; спор по существу был уже закончен, храм символизма опустел, сокровища его (отнюдь не «чисто литературные») бережно унесли с собой немногие; они и разошлись молчаливо и печально по своим одиноким путям. Тут-то и появились Гумилев и Городецкий, которые «на смену» (?!) символизму принесли с собой новое направление, «акмеизм» (от слова acme – высшая степень чего-либо, цвет, цветущая пора) или адамизм («мужественно-твердый и ясный взгляд на жизнь»). Почему такой взгляд называется «адамизмом», я не совсем понимаю, но, во всяком случае, его можно приветствовать; только, к сожалению, эта единственная, по-моему, дельная мысль в статье Гумилева была заимствована им у меня: более чем за два года до статей Гумилева и Городецкого мы с Вяч. Ивановым годами гадали о ближайшем будущем нашей литературы на страницах того же «Аполлона», тогда я эту мысль и высказал.

А. Блок. Без божества, без вдохновенья (Цех акмеистов)

Конечно, я знаю: русская литература разбита на партии и направления, друг друга отрицающие, друг друга поедающие; все несвязно, все разрозненно, как в рассыпавшейся храмине. Вот в одном углу почтенные ветераны от литературы, вроде П. Боборыкина, неустанно изливают скорбь свою о падении современной беллетристики, о пагубном направлении вкусов молодежи, о том, что «ничего понять невозможно».

Но это только один уголок нашей литературной храмины.

…В третьем углу собрались обломки старого «декадентства», уразумевшие всю тщету былого чистого эстетизма и схватившиеся кто за что: кто за православие, кто за теософию, кто за иные формы религии… Вопрос о современной литературе для них ясен: литература – это они и только они; они цель всего предшествующего и зерно всего будущего. Они группируются в религиозно-философских обществах Москвы и Петербурга, в теософических кружках и собраниях.

Этих групп, кружков и «углов» современной литературы так много, что еще долго можно перечислять их и описывать. Их десятки, и все они ведут между собой bellum omnium contra omnes. Здесь твердокаменные «реалисты» пытаются оградить себя (и неудачно) от влияния и вторжения ненавистного «модернизма»; тут былые «модернисты» обращаются к «реализму» и спорят о словах, не определив их смысла; там наследники «декадентов» ищут новых путей в религии, в народе, в общественности. И все в жестокой борьбе со всеми, все воюют друг с другом, – и инде реалист гнет модерниста, а инде мистик гнет реалиста… Сюжет, достойный кисти Карамзина. Это ли не рассыпанная храмина русской литературы?

Иванов-Разумник. Литература и общественность

12 января 1913 г.

Впечатления последних дней.

Ненависть к акмеистам, недоверие к Мейерхольду, подозрение относительно Кульбина.

10 февраля 1913 г.

Пора развязать руки, я больше не школьник. Никаких символизмов больше – один отвечаю за себя, один – и могу еще быть моложе молодых поэтов «среднего» возраста, обремененных потомством и акмеизмом.

11 февраля 1913 г.

А. Белый. Не нравятся мне наши отношения и переписка. В его письмах все то же, он как-то не мужает, ребячливая восторженность, тот же кривой почерк, ничего о жизни, все почерпнуто не из жизни, из чего угодно, кроме нее. В том числе это вечное наше «Ты» (с большой буквы).

11 февраля 1913 г.

День значительный. – Чем дальше, тем тверже я «утверждаюсь» «как художник». Во мне есть инструмент, хороший рояль, струны натянуты. Днем пришла особа, принесла «почетный билет» на завтрашний соловьевский вечер. Села и говорит: «А «Белая Лилия», говорят, пьеска в декадентском роде?» – В это время к маме уже ехала подобная же особа, приехала и навизжала, но мама осталась в живых.

Мой рояль вздрогнул и отозвался, разумеется. На то нервы и струновидны – у художника. Пусть будет так: дело в том, что очень хороший инструмент (художник) вынослив, и некоторые удары каблуком только укрепляют струны. Тем отличается внутренний рояль от рояля «Шредера».

После того я долго по телефону нашептывал Поликсене Сергеевне [Соловьевой] аргументы против завтрашнего чтения. В 12 часов ночи – звонок и усталый голос: «Я решила не читать». – Мне удается убеждать редко, это большая ответственность, но и радость.

11 марта 1913 г.

Это все делают не люди, а с ними делается: отчаяние и бодрость, пессимизм и «акмеизм», «омертвление» и «оживление», реакция и революция. Людские воли действуют но иному кругу, а на этот круг большинство людей не попадает, потому что он слишком велик, мирообъемлющ. Это – поприще «великих» людей, а в круге «жизни» (так называемой) – как вечно – сумбур; это – маленьких, сплетников. То, что называют «жизнью» самые «здоровые» из нас, есть не более, чем сплетня о жизни.

11 марта 1913 г.

Все, кажется, благородно и бодро, а скоро придется смертельно затосковать о предреволюционной «развратности» эпохи «Мира Искусства». Пройдет еще пять лет, и «нравственность» и «бодрость» подготовят новую «революцию» (может быть, от них так уж станет нестерпимо жить, как ни от какого отчаяния, ни от какой тоски).

22 марта 1913 г.

По всему литературному фронту идет очищение атмосферы. Это отрадно, но и тяжело также. Люди перестают притворяться, будто «понимают символизм» и будто любят его. Скоро перестанут притворяться в любви и к искусству. Искусство и религия умирают в мире, мы идем в катакомбы, нас презирают окончательно. Самый жестокий вид гонения – полное равнодушие. Но – слава богу, нас от этого станет меньше числом, и мы станем качественно лучше…

Вечером, чтобы разогнать тоску, пошел к Мейерхольду.

Дневник А. Блока