Глава двадцать вторая Смерть
Как тяжко мертвецу среди людей
Живым и страстным притворяться.
Но надо, надо в общество втираться,
Скрывая для карьеры лязг костей…
А. Блок
Часто он находил в них (стихах) пророчества. Перелистывая со мною третью книгу своих стихов, он указал на стихи: «Как тяжко мертвецу среди людей» и сказал: «Оказывается, это я писал о себе. Когда я писал это, я и не думал, что это – пророчество». То же говорил он и про книгу «Седое Утро»: – «Я писал ее давно, но только теперь понимаю ее. Оказывается – она вся – о теперешнем».
…Он умер сейчас же после написания «Двенадцати» и «Скифов», потому что именно тогда с ним случилось такое, что в сущности равносильно смерти. Он онемел и оглох. То есть он слышал и говорил, как обыкновенные люди, но тот изумительный слух и тот серафический голос, которыми обладал он один, покинули его навсегда. Все для него вдруг стало беззвучно, как в могиле. Он рассказывал, что, написав «Двенадцать», несколько дней подряд слышал непрекращающийся не то шум, не то гул, но после замолкло и это. Самую, казалось бы, шумную, крикливую и громкую Эпоху он вдруг ощутил как беззвучие.
…Мы проходили с ним по Дворцовой площади и слушали, как громыхают орудия.
– Для меня и это – тишина, – сказал он. – Меня клонит в сон под этот грохот… Вообще, в последние годы мне дремлется.
К. Чуковский
Силы душевные постепенно изменяли Александру Александровичу, но лишь в марте этого года, после краткого подъема, увидел я его человечески-грустным и расстроенным. Необычайное физическое здоровье надломилось; заговорили, впервые внятным для окружающих языком, «старинные болезни».
В. А. Зоргенфрей
Впервые я был приглашен к Александру Александровичу весной 1920 г. по поводу лихорадочного недомогания. Нашел я тогда у него инфлуэнцу с легкими катаральными явлениями, причем тогда же отметил невроз сердца в средней степени (легкая аритмия, незначительное увеличение поперечника). Процесс закончился, но еще некоторое время продолжались немотивированные колебания температуры по вечерам (так называемый «послегриппозный хвост»). Это было в апреле 1920 года.
Доктор медицины Пекелис. Отчет врача
Посмертная маска А. Блока
Последний его печальный триумф – был в Петербурге, в белую апрельскую ночь.
Помню, он с усмешкой рассказывал – вечер его не разрешают: спекуляция, цены выше каких-то тарифов. Наконец – разрешили. И вот доверху полон огромный Драматический театр (Большой) – и в полумраке шелест, женские лица – множество женских лиц, устремленных на сцену. Усталый голос Чуковского – речь о Блоке – и потом, освещенный снизу, из рампы, Блок – с бледным, усталым лицом. Одну минуту колеблется, ищет глазами, где встать – и становится где-то сбоку столика. И в тишине – стихи о России. Голос какой-то матовый, как будто откуда-то уже издалека – на одной ноте. И только под конец, после оваций – на одну минуту выше и тверже – последний взлет.
Какая-то траурная, печальная, нежная торжественность была в этом последнем вечере Блока. Помню, сзади голос из публики:
– Это поминки какие-то!
Это и были поминки Петербурга о Блоке. Для Петербурга – прямо с эстрады Драматического театра Блок ушел за ту стену, по синим зубцам которой часовым ходит смерть: в ту белую апрельскую ночь Петербург видел Блока в последний раз.
Евг. Замятин
Перед Пасхой, в апреле 1921 года, жаловался он на боль в ногах, подозревал подагру, «чувствовал» сердце; поднявшись во 2-й этаж «Всемирной Литературы», садился на стул, утомленный.
В. А. Зоргенфрей
Последним словом, которое я услышал от Блока, сказанным при последней встрече, с последним рукопожатием, у подъезда «Всемирной Литературы», накануне последней поездки Блока в Москву, – было слово: – Устал.
Впрочем, здесь не было жалобы: Блок никогда не жаловался…
Юр. Анненков
Как-то, в разговоре, он сказал мне с печальной усмешкой, что стены его дома отравлены ядом, и я подумал, что, может быть, поездка в Москву отвлечет его от домашних печалей. Ехать ему очень не хотелось, но я настаивал, надеясь, что московские триумфы подействуют на него благотворно. В вагоне, когда мы ехали туда, он был весел, разговорчив, читал свои и чужие стихи, угощал куличом и только иногда вставал с места, расправлял больную ногу и, улыбаясь, говорил: болит! (Он думал, что у него подагра.)
К. Чуковский
В начале двадцать первого года в нем завершился процесс, который должен был начаться в нем и который, действительно, начался и, по-видимому, мучил три года.
Это было вполне законное и со всех точек зрения понятное и естественное тяготение художника к новому читателю – если от него ушли многие из старых.
…Он попал в Москву как раз в тот период, когда взбудораженная революцией литературная накипь лихорадочно искала чего-то нового и, не умея найти его, бешено и неразборчиво сокрушала «старое».
Е. Зозуля. Трагедия Блока
В Москве болезнь усилилась, ему захотелось домой, но надо было каждый вечер выступать на эстраде. Это угнетало его. – «Какого чорта я поехал?» – было постоянным рефреном всех его московских разговоров.
…В присутствии людей, которых он не любил, он был мучеником, потому что всем телом своим ощущал их присутствие: оно причиняло ему физическую боль. Стоило войти такому нелюбимому в комнату, и на лицо Блока ложились смертные тени. Казалось, что от каждого предмета, от каждого человека к нему идут невидимые руки, которые царапают его.
Когда весною этого года мы были в Москве, и он должен был выступать перед публикой со своими стихами, он вдруг заметил в толпе одного неприятного слушателя, который стоял в большой шапке неподалеку от кафедры. Блок, через силу прочитав два-три стихотворения, ушел из залы и сказал мне, что больше не будет читать. Я умолял его вернуться на эстраду, я говорил, что этот в шапке – один, что из-за этого в шапке нельзя же наказывать всех, но глянул на лицо Блока и замолчал. Все лицо дрожало мелкой дрожью, глаза выцвели, морщины углубились.
– И совсем он не один, – говорил Блок. – Там все до одного в таких же шапках!
Однажды в Москве – в мае 1921 года – мы сидели с ним за кулисами Дома Печати и слушали, как на подмостках какой-то «вития», которых так много в Москве, весело доказывал толпе, что Блок, как поэт, уже умер: «Я вас спрашиваю, товарищи, где здесь динамика? Эти стихи – мертвечина и написал их мертвец». – Блок наклонился ко мне и сказал:
– Это правда.
И хотя я не видел его, я всею спиною почувствовал, что он улыбается.
– Он говорит правду: я умер.
К. Чуковский
Блок стал жертвой обыкновенного всесокрушающего московского диспута. Этот диспут и встреча его в Москве – были для него последним ударом…
Помимо безответственного литературного диспута, характерного для тогдашней Москвы, Блока обидело еще и то, что революция вообще почти никак не откликнулась на «Двенадцать».
Если он еще мог не посчитаться со случайной бранью диспута, то сурового молчания революции он вообще не перенес.
Блок не знал, что революция вообще никого не превозносит и никого не награждает особенно продолжительными аплодисментами.
Развенчанный своим старым обществом, он не видел признания и со стороны общества нового.
Эта обычная, в конце концов, трагедия художника в переходное время оказалась для Блока роковой.
Е. Зозуля
Помню первый приезд Блока в Москву в мае прошлого года. Еще цветущий и бодрый, читающий свои стихи перед аудиторией, переполнившей залу Политехнического музея. И второй приезд в мае нынешнего года. Худой, измученный, озлобленный, без веры и надежды, с опустошенной душой.
П. С. Коган. А. Блок
Когда из Дома Печати, где ему сказали, что он уже умер, он ушел в Итальянское Общество, в Мерзляковский переулок, часть публики пошла вслед за ним. Была пасха, был май, погода была южная, пахло черемухой. Блок шел в стороне от всех, вспоминая свои «Итальянские стихотворения», которые ему предстояло читать. Никто не решался подойти к нему, чтобы не помешать ему думать… В Итальянском Обществе Блока встретили с необычайным радушием, и он читал свои стихи упоительно, как еще ни разу не читал их в Москве: медленно, певучим, густым, страдающим голосом. На следующий день произошло одно печальное событие, которое и показало мне, что болезнь его тяжела и опасна. Он читал свои стихи в Союзе Писателей, потом мы пошли в ту тесную квартиру, где он жил (к проф. П. С. Когану), сели пить чай, а он ушел в свою комнату и, вернувшись через минуту, сказал:
– Как странно! До чего у меня все перепуталось. Я совсем забыл, что мы были в Союзе Писателей, и вот сейчас хотел сесть писать туда письмо, извиниться, что не мог прийти.
Это испугало меня: в Союзе Писателей он был не вчера, не третьего дня, а сегодня, десять минут назад, – как же мог он забыть об этом – он, такой точный и памятливый! А на следующий день произошло нечто, еще больше испугавшее меня. Мы сидели с ним вечером за чайным столом и беседовали. Я что-то говорил, не глядя на него, и вдруг, нечаянно подняв глаза, чуть не крикнул: предо мною сидел не Блок, а какой-то другой человек, совсем другой, даже отдаленно непохожий на Блока. Жесткий, обглоданный, с пустыми глазами, как будто паутиной покрытый. Даже волосы, даже уши стали другие. И главное: он был явно отрезан от всех, слеп и глух ко всему человеческому.
– Вы ли это, Александр Александрович? – крикнул я, но он даже не посмотрел на меня.
Я и теперь, как ни напрягаюсь, не могу представить себе, что это был тот самый человек, которого я знал двенадцать лет.
Я взял шляпу и тихо ушел. Это было мое последнее свидание с ним.
К. Чуковский
В Москве его настроение было особенно безотрадное. Все яснее в нем обозначалась воля к смерти, все слабее становилась воля к жизни. Он избегал говорить о своих настроениях, но иногда они прорывались наружу помимо его воли.
Так было однажды, в разговоре с Г. И. Чулковым, который рассказывал Блоку о своих литературных планах и начинаниях. Блок слушал внимательно, но без интереса, и вдруг прервал рассказчика вопросом: «Георгий Иванович, вы хотели бы умереть?» Чулков ответил не то «нет», не то «не знаю». Блок сказал: «А я очень хочу». Это «хочу» было в нем так сильно, что люди, близко наблюдавшие поэта в последние месяцы его жизни, утверждают, что Блок умер оттого, что хотел умереть.
Э. Голлербах
В последний раз, когда Александр Александрович был в Москве, мы успели поговорить, и он был откровенен, как прежде, как в те годы, когда мы были друг другу нечужды. Я сказал, между прочим: «Не верится в то, что в наше катастрофическое время могут какие-то люди чувствовать привязанность к земле, к земной любви… Вы в это верите?.. И он мне ответил, даже не улыбаясь: «Credo, quia absurdum». Это был последний мистический каламбур, который я услышал из его уст.
Г. Чулков
Он советовался в Москве с доктором, который не нашел у него ничего, кроме истощения, малокровия и глубокой неврастении.
М. А. Бекетова
11 мая 1921 г.
Люба встретила меня на вокзале с лошадью Билицкого[126], мне захотелось плакать, одно из немногих живых чувств за это время (давно; тень чувства).
Дневник А. Блока
Она почти не бывала дома, что очень удручало Ал. Ал. Вообще надо сказать, что чем дальше, тем больше нуждался он в постоянном общении с женой. Тут была причиной не только его нежнейшая и глубокая любовь к ней, но также ее здоровье, жизненность, детская беспечность и уменье отвлечь его от печальных мыслей своеобразной шуткой и неизменной, светлой веселостью. Если бы она знала, что это последний год его жизни, она, конечно, и не подумала бы поступать в «Народную Комедию». В прежние годы Ал. Ал. тоже не любил, когда она уезжала или часто отлучалась из дому, но он переносил это все сравнительно легко. Теперь же он без нее тосковал, падал духом, не хотел приниматься за еду, пока она не вернется…
Вскоре после приезда из Москвы у Ал. Ал. был первый припадок сердечной болезни, начавшийся с повышения температуры. Позванный по этому случаю доктор Пекелис, ныне уже покойный… нашел у него сильнейшее нервное расстройство, которое определил, как психастению, т. е. психическое расстройство, еще не дошедшее до степени клинической болезни. Доктор этот был человек очень знающий, умный и в высшей степени культурный и просвещенный. Он недолго блуждал впотьмах.
М. А. Бекетова
Чувствую себя в первый раз в жизни так: кроме истощения, цинги, нервов – такой сердечный припадок, что не сплю уже две ночи.
Письмо к В. Зоргенфрею от 29/V-1921 г.
Энергичное лечение Пекелиса принесло некоторый результат. Ал. Ал. стало значительно лучше, так что он ободрился и говорил окружающим, что доктор склеил ему сердце.
В периоды улучшения Ал. Ал. развлекался работой. Так как Пекелис с самого начала настаивал на санатории в Финляндии, потому что условия русских санаторий были в то время неудовлетворительны, – Ал. Ал. стал готовиться к отъезду за границу.
М. А. Бекетова
Принятые меры не дали, однако, улучшения, процесс заметно прогрессировал; помимо этого, стали обнаруживаться еще и тягостные симптомы значительного угнетения нервно-психической сферы. По моей инициативе была созвана консультация при участии проф. П. В. Троицкого и д-ра Э. А. Гизе, признавших у больного наличие острого эндокардита, а также и психастении. Назначено строгое постельное содержание впредь до общего улучшения.
Доктор медицины Пекелис
Троицкий вполне согласился с Пекелисом в постановке общего диагноза, он нашел положение крайне серьезным и тогда же сказал Пекелису: «Мы потеряли Блока».
…Но лежание в постели так ужасно действовало больному на нервы, что вместо пользы приносило вред. Через две недели доктор разрешил ему вставать, и он уже больше не ложился: бродил по комнатам, сидел в кресле или в постели. В начале болезни к нему еще кой-кого пускали. У него побывал Е. П. Иванов, Л. А. Дельмас, но эти посещения так утомили больного, что решено было никого больше не принимать, да и сам он никого не хотел видеть. Один
С. М. Алянский имел счастливое свойство действовать на Ал. Ал. успокоительно, и потому доктор позволял ему иногда навещать больного. Остальные друзья лишь справлялись о здоровье Ал. Ал.
Последняя болезнь его длилась почти три месяца. Она выражалась главным образом в одышке и болях в области сердца при повышенной температуре. Больной был очень слаб, голос его изменился, он стал быстро худеть, взгляд его потускнел, дыхание было прерывистое, при малейшем волнении он начинал задыхаться.
…Во все время болезни Ал. Ал. за ним ухаживала только жена. Узнав о болезни сына, мать, разумеется, захотела сократить свой отдых в Луге и вернуться в Петербург, но Любовь Дмитриевна и доктор Пекелис уговаривали ее в письмах повременить с приездом, боясь, что свидание с нею вызовет волнение и ухудшит положение больного.
М. А. Бекетова
Последние месяцы его жизни были сплошной мукой. Жизнь стала жестокой, а для мечтателей беспощадной. Всем наносило удары наше испепеляющее время. Для того, кто не умеет приспособляться, бороться, эти удары должны были стать смертельными.
П. С. Коган
Блок уже не писал стихов после 1918 года. И для тех немногих, кому действительно дорого и нужно искусство, имя Блока стало уже отзвуком прошлого. Незачем скрывать, что одновременно с растущей модой на Блока росла и укреплялась вражда к нему – вражда не мелкая, не случайная, а неизбежная, органическая. Вражда к «властителю чувств» целого поколения – чувств, уже потерявших свою гипнотическую силу, свое поэтическое действие. Вражда к созданному им и уже застывшему в своей неподвижности поэтическому канону. И это нисколько неоскорбительно: только вражда и ненависть могут спасти искусство, когда оно становится модой.
Последние сборники Блока – «За гранью прошлых дней» и «Седое утро» – имели уже вид посмертных. Они встречены были недоумением. В них не было ничего такого, чего многие, быть может, ожидали после «Двенадцати». Никакого нового пути. Старые изжитые стихи 1898–1916 г., не включенные в прежние сборники. Самые их названия казались анахронизмом. Точно Блока уже нет.
Стали раздаваться голоса о «падении» Блока.
Б. М. Эйхенбаум. Судьба Блока
На первый взгляд все в этой книге обстоит благополучно: кто-то нарисовал обложку, кто-то где-то достал приличную бумагу и все такое, но – небо и его громы – чем наполнена эта бедная книга! Символизм утонул тому назад год, что ли, не то полтора: преисподняя, с которой он так мило заигрывал, съела его в ежеминутие. Любители Блока, «вы – девушки», кандидатки на должность зубных врачей, дамы завов, секретари, помощники секретарей… и так далее, и так далее, и так далее, как бы вы ни назывались сегодня и как бы вы ни назывались завтра, – Блока больше нет.
Что же в этой книге? Смертной тоской, невыразительным ужасом и нечленораздельными мольбами в пустое пространство заняты страницы. Разложению нет пределов.
Зачем Блок напечатал эту книгу: верно, не мог не напечатать, а этим он подписал свой собственный приговор: отныне его больше нет.
Сергей Бобров[127]. Рецензия на «Седое утро»
На заседаниях – у каждого было уже какое-то свое, привычное, место. И вот стул Блока – с краю, у самого окна, стоял теперь пустым: Блок болен. Еще зимой – с месяц стоял пустым этот стул. Но, отлежав месяц, Блок вернулся, как будто все таким же. Да и что особенного: острый ревматизм от промерзлых домов – у кого этого теперь нет в Петербурге? Никто не думал, что этим не особенным, обыкновенным – уже исчислены удары его сердца. И неожиданно было, когда узнали: это серьезно, и спасти его можно только одним – тотчас же увезти в санаторию за границу.
Никто из нас не видал его за эти три месяца его болезни: ему мешали люди, мешали даже привычные вещи, он ни с кем не хотел говорить – хотел быть один. И никак не мог оторваться от ненавистной и любимой России; не хотел согласиться на отъезд в финляндскую санаторию, пока не понял: остаться здесь для него – умереть. Но и тут не хотел ни за что подписывать никаких прошений и бумаг. Письма в Москву о разрешении Блоку выезда за границу были написаны (в июне) Правлением Союза Писателей.
В Москве был Горький. Горький с бумагами ходил по инстанциям; к нам приходили известия: обещали, выпустят скоро. Блок метался: не хватало воздуха, нечем дышать. И приходили люди, говорили: больно сидеть в соседней комнате и слушать, как он задыхается.
Мы заседали; стояли в очередях; цеплялись за подножки трамваев; Блок метался; Горький… в Москве ходил по инстанциям.
И, наконец, 3-го или 4-го августа пришло из Москвы разрешение: Блок мог уехать.
Евг. Замятин
А, между тем, процесс роковым образом шел к концу. Отеки медленно, но стойко росли, увеличивалась общая слабость, все заметнее и резче проявлялась ненормальность в сфере психики, главным образом в смысле угнетения; иногда, правда, бывали редкие светлые промежутки, когда больному становилось лучше, он мог даже работать, но они длились очень короткое время (несколько дней). Все чаще овладевали больным апатия, равнодушие к окружающему. У меня оставалась слабая надежда на возможность встряски нервно-психической сферы, так сказать, сдвига с «мертвой точки», на которой остановилась мыслительная деятельность больного, что могло бы произойти в случае перемещения его в совершенно новые условия существования, резко отличные от обычных. Такой встряской могла быть только заграничная поездка в санаторию… Все предпринимавшиеся меры лечебного характера не достигали цели, последнее время больной стал отказываться от приема лекарств, терял аппетит, быстро худел, заметно таял и угасал.
Доктор медицины Пекелис
Последние недели жизни поэт испытывал страшные мучения от удушья, томления, от боли во всем теле. Он совсем не мог лежать, и сидячая поза страшно его утомляла. Дни он проводил часто в полудремоте, сидя на постели в подушках, ночью иногда просыпался несколько бодрее. Люб. Дмитр. пользовалась этими моментами, чтобы приготовить ему какое-нибудь скороспелое блюдо, и давала ему поесть.
За месяц до смерти рассудок больного начал омрачаться. Это выражалось в крайней раздражительности, удрученно-апатичном состоянии и неполном сознании действительности. Бывали моменты просветления, после которых опять наступало прежнее. Доктор Пекелис приписывал эти явления, между прочим, отеку мозга, связанному с болезнью сердца. Психастения усилилась и, наконец, приняла резкие формы. Последние две недели были самые острые. Лекарства уже не помогали, они только притупляли боль и облегчали одышку. Процесс воспаления шел безостановочно и быстро. Слабость достигла крайних пределов.
Но ни доктор, ни Любовь Дмитриевна все еще не теряли надежды на выздоровление. За четыре дня до смерти сына мать, вызванная доктором, наконец приехала в Петербург. Ал. Ал. жестоко страдал до последней минуты.
М. А. Бекетова
Умирал он мучительно. Вскоре после его кончины одна девушка, бывшая близким другом Блока и его семьи, прислала мне в деревню описание последних дней; заимствую из этого письма отрывки:
«Болезнь развивалась как-то скачками, бывали периоды улучшения, в начале июня стало казаться, что он поправляется. Он не мог уловить и продумать ни одной мысли, а сердце причиняло все время ужасные страдания, он все время задыхался. Числа с двадцать пятого наступило резкое ухудшение; думали его увезти за город, но доктор сказал, что он слишком слаб и переезда не выдержит. К началу августа он уже почти все время был в забытьи, ночью бредил и кричал страшным криком, которого во всю жизнь не забуду. Ему впрыскивали морфий, но это мало помогало. Все-таки мы думали, что надо сделать последнюю попытку и увезти его в Финляндию. Отпуск был подписан, но 5-го августа выяснилось, что какой-то Московский Отдел потерял анкеты, и поэтому нельзя было выписать паспортов… 7 августа я с доверенностями должна была ехать в Москву…
На другое утро, в семь часов, я побежала на Николаевский вокзал, оттуда на Конюшенную, потом опять на вокзал, потом опять на Конюшенную, где заявила, что все равно поеду, хоть на буфере… Перед отъездом я по телефону узнала о смерти и побежала на Офицерскую… В первую минуту я не узнала его (Ал. Блока). Волосы черные, короткие, седые виски; усы, маленькая бородка; нос орлиный. Александра Андреевна (мать Блока) сидела у постели и гладила его руки… Когда Александру Андреевну вызывали посетители, она мне говорила: «Пойдите к Сашеньке», и эти слова, которые столько раз говорились при жизни, отнимали веру в смерть… Место на кладбище я выбрала сама – на Смоленском, возле могилы деда, под старым кленом… Гроб несли на руках, открытый, цветов было очень много».
К. Чуковский
Ветреное, дождливое утро 7-го августа, – одиннадцать часов, воскресение. Телефонный звонок – «Алконост» (Алянский): скончался Александр Александрович.
Помню: ужас, боль, гнев – на все, на всех, на себя. Это мы виноваты – все. Мы писали, говорили – надо было орать, надо было бить кулаками – чтобы спасти Блока.
Помню, не выдержал и позвонил Горькому:
– Блок умер. Этого нельзя нам всем простить.
Евг. Замятин
* * *
Блок был похоронен на Смоленском кладбище в день праздника иконы Смоленской Божьей Матери. В 1944 г. прах поэта был перенесен на мостки Волковского кладбища.