I. Начало (1953-1964 гг.)
I. Начало (1953-1964 гг.)
Днем рождения правозащитного движения можно считать 5 декабря 1965 г., когда в Москве на Пушкинской площади состоялась первая демонстрация под правозащитными лозунгами. Разумеется, событие это имело предысторию. В советских условиях период утробного вызревания открытого общественного движения растянулся на целое десятилетие. Не могло быть иначе в обществе, которое четверть века подвергалось невиданному в истории давлению со стороны государства.
Тотальный террор прекратился после смерти Сталина. Стали массами возвращаться из лагерей осужденные по политическим статьям. Но общество оставалось в полуобморочном, шоковом состоянии. Осмысление пережитого происходило подспудно, лишь изредка прорываясь слабым всплеском на поверхность официальной литературы или прессы. Медленность оживания объясняется прежде всего вынужденной скрытостью этого процесса, а скрытость — не только страхом и даже не в первую очередь страхом. Главным тормозом самопознания общества оказалась его лишенность знания о самом себе, поскольку средства обмена идеями и информацией были полностью монополизированы государством.
В деталях отработанная система контроля охватывала и прессу, и литературу (художественную и научную, не только современную, но и переиздания, и переводы), и кинематограф, и театр, и живопись (от станковой до этикеток на спичечных коробках), и радио (не только политические передачи, но все, вплоть до музыкальных), и систему обучения (от яслей до докторантуры).
Тотальность идеологического контроля создала невиданные возможности для дезинформации и манипулирования общественным мнением. В результате общество огромной страны утратило реальное представление о своем прошлом и настоящем, его заменили мифы, разработанные официальными идеологами.
История была переписана заново. Перестали существовать целые пласты фактов и идей, имена, направления мысли, исчезли из памяти политические программы, кроме официальной.
Были забыты даже самые проблемы, прежде волновавшие умы наших соотечественников. Оставались неизвестными духовные искания современного мира за советскими границами, потому что «железный занавес» отгораживал Советский Союз от остального мира и его культуры на протяжении жизни по крайней мере двух поколений.
Сведения каждого человека о реальной жизни ограничивались собственными наблюдениями: его знания о процессах, происходивших в обществе, были замкнуты в кружке людей, непосредственно ему знакомых. Общество атомизировалось. В некоторых его атомах делались попытки осмысления новой социально-экономической системы, новой морали, нового типа человека. Но и эти ограничительные результаты умственной и духовной работы одиночек и группочек оставались достоянием лишь той крохотной ячейки общности человеческого общества, внутри которой они были выработаны:
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны".
(Осип Мандельштам)
Именно монополия правящей партии на распространение идей и информации обусловила огромную взрывную силу XX съезда КПСС (февраль 1956 г.), который санкционировал изменение картины мира, десятилетиями преподносимой советским гражданам. Сталин, которого десятилетиями обожествляли, предстал перед всеми коварным и кровавым преступником. Саморазоблачения партийной верхушки стали первотолчком для духовного раскрепощения общества. Однако я согласна с В. Буковским в том, что Хрущев не был демиургом этого процесса, а скорее сам оказался захваченным массовым, хоть и подспудным стремлением вырваться из призрачного неисторического мира в мир реальный.[3]
XX съезд лишь слегка приоткрыл завесу в область запретного знания. Партия полностью сохранила контроль над распространением идей и информации. Официальная установка предусматривала критику «культа личности» Сталина (как на официальном языке назывались все ужасы сталинской эпохи), но исключала критику партии, в течение десятилетий проводившей этот «культ», и социально-экономической системы, сделавшей его возможным. Критика была строго ограничена сталинским периодом, и не допускалось ее распространение на послесталинское время, т.е. на текущий момент. Поэтому осмысление общего опыта сосредоточилось на художественной литературе и публицистике, обращенной в прошлое.
На авансцену выдвинулись в те годы писатели и литературные критики. Событиями огромной политической важности стали роман В. Дудинцева «Не хлебом единым», повесть И. Эренбурга «Оттепель», очерки В. Овечкина о сельской жизни, альманахи «Литературная Москва» и «Тарусские страницы», но более всего — ежемесячный литературно-публицистический журнал «Новый мир». Главный редактор «Нового мира» Александр Твардовский собрал вокруг журнала все талантливое и честное, что было в русской литературе. «Новый мир» способствовал не только распространению идей либерализма, но и сплочению его приверженцев: опознавательным знаком единомышленников стал «торчащий из кармана» очередной выпуск «Нового мира». Высшим достижением А. Твардовского было добытое им с огромным трудом разрешение на публикацию повести А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича» (1962 г.). Однако уже в феврале 1970 г. Твардовский был отстранен от руководства «Новым миром», и журнал зачах. Расправа с «Новым миром» произошла в общем русле ужесточения цензуры и вообще контроля над обществом. Но общество не погрузилось в прежнюю духовную и умственную прострацию. Краткосрочного ослабления давления и расширения пределов дозволенного знания оказалось достаточным для необратимых изменений в умах людей и общественной жизни. За эти годы произошло частичное сгруппирование атомов, на которые прежде распадалось общество. Эта консолидация породила демократические устремления на правовой основе в Москве, на Украине, среди депортированных народов (крымских татар, месхов, немцев и др.), привело в движение протестантские общины по всей стране (см. соответствующие главы). Эти общности были разрознены, но цементирование каждой из них сделалось возможным с помощью счастливо найденного способа неподконтрольного распространения идей и информации, теперь известного под названием «Самиздат»: «сам сочиняю, сам цензуирую, сам издаю, сам распространяю, сам и отсиживаю за это».[4]
Рождение самиздата
В России почти всегда существовала более или менее жесткая цензура, и поэтому со времен Радищева запрещенные к публикации произведения ходили по рукам в списках. Но они лишь дополняли литературу и публицистику. Как массовое явление, как основное средство самопознания и самовыражения общества самиздат — явление уникальное. Оно характерно для послесталинской эпохи в СССР и странах со сходной социально-экономической системой.
Механизм самиздата таков: автор отпечатывает свое произведение наиболее доступным частному лицу в советских условиях способом — на пишущей машинке — в нескольких экземплярах и раздает копии своим знакомым. Если кому-то из них прочитанное покажется интересным, он делает копии с доставшегося ему экземпляра и раздает их своим знакомым и т.д. Чем больший успех имеет произведение, тем быстрее и шире происходит его распространение. Конечно, самиздат чрезвычайно нерентабелен в смысле затрат труда и времени, но он нашел талантливых авторов, энергичных и бесстрашных распространителей, у него не переводятся читатели и техническая база его совершенствуется, потому что он оказался единственно возможной формой преодоления государственной монополии на распространение идей и информации. Люди, изголодавшиеся по правдивой картине мира и несфальсифицированному знанию, готовы ради этих благ жертвовать своим временем, трудом и даже терпеть преследования.
Начался самиздат со стихов — возможно, из-за легкости перепечатывания их благодаря небольшому объему, легкости запоминания, а может быть, были тому и глубинные причины: духовное раскрепощение началось с области простых человеческих чувств.
В конце 50-х — начале 60-х годов в самиздате циркулировали и эссе, и рассказы, и статьи, но господствовали там стихи.[5] Москва и Ленинград были буквально захлестнуты списками стихов запрещенных, забытых, репрессированных поэтов предреволюционного и советского времени — Ахматовой, Мандельштама, Волошина, Гумилева, Цветаевой и еще многих, сохраненных памятью людей старшего поколения. Жадно читали и поэтов-современников. Огромной популярностью пользовались и некоторые официально дозволенные (Евтушенко, Мартынов), но благодаря самиздату знали и не печатаемых государственными издательствами — Иосифа Бродского, Наума Коржавина и многих-многих других.
Увлечение поэзией стало знамением времени. Стихами болели тогда люди, ни прежде, ни позже поэзией и вообще литературой особенно не интересовавшиеся. Более того, повышенная жажда самовыражения, пробудившаяся в сбросившем оцепенение обществе, многих заставила взяться за перо. По оценке Юрия Мальцева, в тогдашнем самиздате ходили произведения более 300 авторов.[6] Среди них преобладали молодые.[7]
Владимир Буковский пишет о том времени, что по всей Москве в учреждениях и конторах машинки были загружены до предела: все кто мог перепечатывал для себя и для друзей — стихи, стихи, стихи… Создалась молодежная среда, паролем которой было знание стихов Пастернака, Мандельштама, Гумилева.[8]
Страсть к стихам, вспыхнувшая в конце 50-х годов, породила впервые в советской столице не запланированные официально сходки под открытым небом.
Получилось это спонтанно.
29 июня 1958 г. в Москве открыли памятник поэту Владимиру Маяковскому на площади его имени. На официальной церемонии официальные поэты читали стихи. А когда официальная часть закончилась, стали читать стихи желающие из публики. Незапланированный вечер поэзии многим понравился, и договорились встретиться здесь же, у памятника, снова. Чтения стали происходить чуть ли не каждый вечер. Большинство участников составляли студенты. Наряду с разрешенными читали стихи забытых и репрессированных поэтов, а также свои собственные. Иногда возникали литературные дискуссии.
Власти сначала не препятствовали этим сходкам. В «Московском комсомольце» от 13 августа 1958 г. даже появилась одобрительная статья с указанием места и времени встреч, но вскоре эти собрания были прикрыты. Однако в сентябре 1960-го их возобновила группа студентов. Прослышав об этом, стали приходить участники прежних встреч у памятника. На этот раз чтения происходили по субботним и воскресным вечерам. Собиралось по нескольку сот человек. Люди были самые разные. Некоторых действительно интересовало лишь искусство, они горячо настаивали на праве искусства оставаться «чистым от политики», что парадоксально приводило их в самую гущу общественной борьбы того времени. Но для многих участников сходок они были привлекательны именно своим общественным звучанием.
Власти стали мешать встречам. Дружинники задерживали чтецов, записывали их фамилии и сообщали в институты. Обычной мерой наказания было исключение с «волчьим билетом». Периодически проводились обыски у активистов чтений, у них выгребали машинописные листки со стихами и прочий самиздат. На площади Маяковского провоцировались драки, иногда памятник оцепляли и не подпускали к нему в обычное для встреч время.
Эти собрания продолжались до осени 1961 г., когда перед XXII съездом партии, обеспечивая «порядок» в Москве, их окончательно разогнали. Летом 1961 г. были арестованы несколько завсегдатаев сходок. Владимир Осипов, Эдуард Кузнецов и Илья Бокштейн были осуждены по статье 70 УК РСФСР («антисоветская агитация и пропаганда») за то, в чем повинны они не были — якобы за попытку создания подпольной организации. Осипов и Кузнецов получили по 7 лет лагеря, Бокштейн — 5.[9]
Об участниках встреч на площади Маяковского появилось несколько статей в московских газетах. Их всячески поносили за «безыдейность», за то, что они бездельники, нигде не работают. Это последнее соответствовало действительности: студентов, выгнанных из институтов за посещение этих сходок, никуда не брали на работу. Вынужденно незанятая жизнь исключенных студентов и выгнанных с работы располагала к бессмысленной трате времени; грешила эта среда и пьянством, и сквернословием, и вообще свободой нравов. В этой молодежной среде в середине 60-х годов зародилось первое неофициальное литературное объединение, отражавшее все ее достоинства и недостатки. Эта литературная группа назвала себя «СМОГ», что расшифровывалось двояко: «Смелость, Мысль, Образ, Глубина» или (чаще) «Самое Молодое Общество Гениев». Наиболее близкими смогистам в русском искусстве были авангардисты начала нашего века, искания которых насильственно оборвали в конце 20-х годов.
В феврале 1966 г. смогисты выступили с манифестом, в котором писали:
Мы, поэты и художники, писатели и скульпторы, возрождаем и продолжаем традиции нашего бессмертного искусства… Сейчас мы отчаянно боремся против всех: от комсомола до обывателей, от чекистов до мещан, от бездарности до невежества — все против нас.[10]
Отвращение к формам советского соцреалистического искусства сочеталось у этой молодежи с отвращением к устоявшемуся быту, к партийной пропаганде, к стилю и духу официальной общественной жизни. Смысл их литературных и духовных поисков был в бегстве от всего навязываемого, скорее не из-за осознанного политического протеста против данной системы, а из-за отвращения к банальности и заданности. Однако, при жгучей потребности сказать что-то свое, смогисты были неопытны, и лишь немногие обладали талантом. СМОГу была свойственна претенциозность, что видно уже из названия группы. Его участники проявляли склонность к эпатажу. В апреле 1965 г. они устроили демонстрацию у Центрального Дома литераторов, — пожалуй, первую неофициальную демонстрацию в советской Москве. Демонстранты несли лозунги с требованием творческих свобод и среди них — «Лишим соцреализм девственности».[11]
Сколько было смогистов, трудно сказать, потому что четкого членства не было. Каждый должен был сам решить, принадлежит ли он к СМОГу, и не обязан был никого оповещать об этом. В демонстрации участвовало человек 200, но трудно сказать, кто из участников считал себя смогистом, а кто лишь случайно присоединился к шествию.
Смогисты издавали самиздатский журнал «Сфинксы», распространявшийся преимущественно среди студентов; выпустили тем же способом несколько сборников рассказов и стихов. Однако в самиздате их писания не имели широкого распространения: вкладывать труд в перепечатку, да к тому же с риском быть за это уволенным или даже получить лагерный срок находились охотники лишь ради произведений, которые уж очень понравились. Вообще самиздатские тиражи в большинстве случаев невелики. Самиздатские журналы, которых задумывалось тогда немало, умирали во втором-третьем выпуске и редко выходили из круга знакомых автора. Наиболее известными из таких журналов стал «Синтаксис», три выпуска которого издал в 1960 г. Александр Гинзбург, студент-заочник Московского университета. Известность «Синтаксиса» объясняется тем, что в связи с арестом Гинзбурга о нем упомянула советская пресса (конечно, в ругательном тоне), но прочесть сборники смогли лишь знакомые Гинзбурга в Москве и в Ленинграде. О «Синтаксисе» часто пишут как о первом самиздатском журнале.[12] Но Буковский рассказывает в своих воспоминаниях, что он участвовал в издании рукописного журнала еще школьником, в 1959 г.[13] Скорее всего, и этот журнал не был первым.
Из воспоминаний А. Левитина-Краснова, А. Амальрика, В. Буковского, П. Григоренко[14] и других видно, что при общей неосведомленности о происходившем за пределами дружеского кружка каждый мемуарист убежден, что самиздат зародился в том круге, к которому он сам принадлежал, и каждый прав: истоки эти обнаружились не в какой-то одной дружеской компании, а во многих сразу. У каждого круга были свои авторы и свой самиздат.
В самиздатскую деятельность вовлеклись люди всех возрастов, всех поколений. Характерное для самиздата явление — не только юный смогист, но и старушка-пенсионерка, стучащая на машинке у себя в комнате. Среди людей зрелого возраста наряду со стихами стали ходить мемуары, которые особенно часто писали бывшие лагерники. По словам Хрущева, редакции официальных журналов получили более 10 тысяч воспоминаний на лагерные темы.[15]
«Взрослый» самиздат довольно быстро политизировался. Рой Медведев с 1964 г. по 1970 г. ежемесячно издавал материалы, позже вышедшие на Западе под названием «Политический дневник».[16]
В первые выпуски «Политического дневника» вошли материалы о смещении Хрущева и о попытках нового руководства реабилитировать Сталина. Постепенно выкристаллизовались такие постоянные разделы: «Обзор главных событий за месяц»; «Письма, статьи и рукописи»; «Из литературной жизни»; «Из прошлого»; «Заметки на экономические темы» и «Национальные проблемы».
Р. Медведев сообщил позднее,[17] что поставщиками материалов для «Политического дневника» были несколько его друзей, среди них Евгений Фролов, ответственный работник журнала «Коммунист» — органа ЦК КПСС. Фролов имел доступ к непубликуемым партийным документам и делал копии для «Дневника» (не на ксероксе, которого у него не было, а печатая на пишущей машинке вечером, когда уходили из редакции сотрудники. Чтобы иметь текст выступления Хрущева на XX съезде партии, Фролов просидел за машинкой 12 часов).
Регулярными читателями этих выпусков были человек 40 знакомых Медведева — партийные работники, а также писатели и ученые, тоже в большинстве члены партии. Выпуски «Политического дневника» Медведев печатал сам в пяти экземплярах, однако наиболее интересные документы и выступления распространялись гораздо шире — видимо, из других источников. Я помню, например, самиздатские записи выступлений на закрытом совещании в Институте марксизма-ленинизма по поводу макета нового издания истории КПСС и ту же речь Хрущева, хотя доступа к «Политическому дневнику» не имела и даже не слыхала о нем.
Самые выдающиеся произведения самиздата расходились довольно широко, их копии множились с поразительной для столь несовершенного способа распространения быстротой. Даже при большом объеме произведения, затруднявшем перепечатку, через несколько месяцев после первой закладки оно оказывалось в кругах, никак не связанных с личными знакомыми автора, часто — в других городах.
Сначала самиздат был беден собственными произведениями и использовался преимущественно для переводов (тоже сделанных тайными добровольцами): в машинописных копиях ходили переведенные на русский «По ком звонит колокол» Хемингуэя, «Мрак в полдень» Кестлера, «1984-й» Орвелла, несколько позже — «Новый класс» Джиласа. Перепечатывали и произведения, изданные в СССР, но малодоступные из-за давности издания или маленького тиража. Я сама перепечатала сборник стихов Киплинга, вышедший в русском переводе в 1927 г. и к концу 50-х ставший библиографической редкостью. Михайло Михайлов, побывавший в СССР в 1964 г., видел роман Дудинцева «Не хлебом единым» из «Нового мира» за 1956 г., перепечатанный на машинке. Это сделали в провинции, где «Новый мир», к тому же восьмилетней давности, был недосягаем.[18]
Из оригинальных литературных произведений первым широко распространился в самиздате роман Б. Пастернака «Доктор Живаго» (1958 г.).
«Доктор Живаго» был издан за границей, и в виде книги вернулся на родину (тайными путями, конечно, — такие книги позже стали называть «тамиздатом»). Тамиздатские книги циркулировали наряду с машинописью, и с них тоже делались копии с помощью машинки или фотоаппарата.
У самиздатских копий, как правило, высокий коэффициент читаемости. Они переходят от знакомого к знакомому. Хорошую самиздатскую книгу большинству удается получить на короткий срок, иной раз — на одну ночь, потому что ее ждет очередь желающих прочесть ее. В такую ночь не ложится спать все семейство, а то и друзья приглашаются принять участие в коллективном чтении. Люди сидят вместе, передавая друг другу прочитанные листки. Иногда устраиваются коллективные чтения — вслух с книги или при помощи проектора — с фотопленки.
Распространению самиздата, во всяком случае среди москвичей, способствовало изменение жизни во второй половине 50-х годов.
При Сталине, когда доносительство было нормой, неделовое общение между людьми сократилось до минимума. В Москве почти не было домов, куда были бы вхожи многие. Как правило, тесно общались между собой по две-три семьи. Когда же ужас беспричинных арестов миновал, люди кинулись друг к другу, испытывая наслаждение от самого факта пребывания вместе. Обычная московская компания того времени насчитывала человек 40-50 «близких друзей». Конечно, она делилась на более тесные ячейки, но все причастные к компании виделись регулярно на вечеринках, которые происходили по малейшему поводу и без повода, все все знали друг о друге. Каждая компания соприкасалась с несколькими такими же, и связи тянулись в Ленинград, Киев, Новосибирск и другие города.
Разумеется, собирались за столом, и пили не только квас. В этих компаниях завязывались романы, возникали и рушились семьи. Пели, танцевали, слушали музыку и песни. Именно в эти годы появились в продаже магнитофоны, и стоили они не так уж дорого. Это способствовало вихревому распространению по стране песен Булата Окуджавы, Владимира Высоцкого, а несколько позже — Александра Галича. Во многих компаниях был «свой» певец, певший под гитару их песни, и свои собственные, а также — лагерные, которые после массового возвращения из лагерей запела вся страна. Эти песни — современный фольклор, как и анекдоты. Любое событие порождает лавину анекдотов. Обмен ими — любимое времяпрепровождение советских людей всех слоев общества. Это не просто способ пошутить, это основная возможность сформулировать и передать другим свои политические оценки и жизненные наблюдения.
Но больше всего в этих компаниях — «трепались». Московские компании и стиль общения в них очень точно изобразил Юлий Даниэль (Николай Аржак) в своих повестях «Говорит Москва» и «Искупление».[19] Размышления и рассуждения, типичные для московских интеллигентов того времени, ему инкриминировали как антисоветские. На самом деле эти люди были вполне лояльными гражданами. Конечно, они немало говорили о недостатках советской системы, кое-кто называл их даже пороками, но никто не намеревался ее «подрывать» или «ниспровергать». Однако неблагополучие было для всех очевидным, и все говорили, говорили об этом — то серьезно, то смеясь над нелепостями и уродствами советской жизни и над общей (и собственной) покорностью властям. Эти разговоры помогали понять, нащупать, что же представляет собой советское общество и как в нем жить, что в нем можно принять, а что — нужно отвергнуть, и как противостоять назойливому официальному вмешательству в жизнь и в работу. В таком осмыслении окружающего одинаково нуждались тогда и молодые, и зрелые, и даже старые люди — все они делали на этом пути первые шаги.
Большие компании, где установилось доверие друг к другу, создали прекрасную среду для распространения самиздата. Самиздат циркулировал во многих таких интеллигентских компаниях и переходил в смежные. Все знали, что надо при этом быть осторожными, но редко кто действительно был осторожен. Обычно все ограничивалось неуклюжим камуфляжем — и люди сами смеялись над своими конспиративными потугами. Ходил тогда в Москве анекдот о телефонном разговоре приятелей, обменивающихся самиздатом:
– Ты уже съел пирог, который тебе вчера дала моя жена?
– Съел.
– И жена твоя съела?
– Да.
– Ну, тогда передай его Мише — он тоже хочет его попробовать.
Но тогда же появились люди, вовсе не таившиеся.
Официальная позиция, провозглашенная на XX съезде, была явно нелогична: сказав «а» (осудив сталинщину), нельзя было не сказать «б» (изменить систему так, чтобы исключить возможность повторения сталинщины). Между тем официальная позиция была такова, будто словесным осуждением «культа личности» все проблемы решены, и сейчас все обстоит прекрасно. Но у людей открылись глаза на уродства и несообразности советского бытия. Вызывало тревогу явное стремление властей всех уровней ограничиться минимумом перемен, постоянное скатывание верхов к сталинской традиции. Подавление венгерской революции произошло в том же 1956 г., вскоре после XX съезда.
Во внутренней жизни доказательства тому тоже встречались на каждом шагу. И все-таки большинство верило, что поскольку на нынешней зыбкой позиции долго удержаться нельзя, а прошлое слишком ужасно, советское государство, даже против воли его руководителей, пойдет по пути либерализации. Михайло Михайлов, побывавший в Москве летом 1964 г., отметил, что
… недовольство половинчатой ликвидацией сталинщины — всеобщее, но все глубоко уверены, что борьба со сталинщиной только началась, и настроены в отношении исхода этой борьбы оптимистически.[20]
Наблюдения Михайлова основывались главным образом на общении с московскими студентами и с известными писателями. Однако эти настроения были тогда сильны и на заводах, и в научных учреждениях, в том числе среди членов партии, включая руководящих работников довольно высоких уровней.
Нередки были в те годы открытые выступления с критикой половинчатости решений XX съезда и требованиями реформ системы, которые сделали бы невозможным новый «культ личности». Чаще всего такие требования исходили от членов партии. Естественной трибуной их выступлений были партийные собрания. В марте 1956 г. на открытом собрании в Институте физики Академии наук выступил молодой ученый Юрий Орлов, будущий создатель Московской Хельсинкской группы. Он говорил об общем упадке чести и морали и о необходимости демократических преобразований в стране. Его поддержали еще трое.
Эти выступления были встречены аплодисментами, но потом выступавшие были исключены из партии и уволены с работы. Коллеги ничем не могли им помочь, лишь собирали деньги для безработных. Орлов был вынужден на 15 лет покинуть Москву, он нашел работу только в Армении.[21] Известны такие же выступления генерала Петра Григоренко — начальника кафедры в Академии Генштаба (в Москве, на районной партконференции в сентябре 1961 г.)[22] и писателя Валентина Овечкина (в Курске, в то же самое время).[23] Оба поплатились партбилетами и карьерой. Были в эти годы и политические аресты: в 1956 г. группа молодых ленинградцев (Револьт Пименов и его товарищи), в 1957 — группа москвичей (Лев Краснопевцев и др.) за участие в подпольных кружках, распространявших листовки с критикой режима; в 1958 г. — группа С. Пирогова (Москва),[24] в 1960 г. был арестован составитель журнала «Синтаксис» Александр Гинзбург,[25] в 1961 г. — трое активистов сходов на площади Маяковского (В. Осипов, Э. Кузнецов, И. Бокштейн),[26] в 1962 г. — участники подпольных московских групп Юрия Машкова и Виктора Балашова,[27] в 1964 г. был помещен в психбольницу П. Григоренко.[28] Однако информационных самиздатских изданий еще не было, и об этих увольнениях и арестах узнали лишь знакомые репрессированных, а за пределами их круга ходили лишь неопределенные слухи. Большинство верило Хрущеву, не раз утверждавшему публично, что в СССР нет политзаключенных.