ГРИГОРИЙ ТРЕТЬЯКОВ РАПОРТ ОСТАЛСЯ НЕДОПИСАННЫМ

ГРИГОРИЙ ТРЕТЬЯКОВ

РАПОРТ ОСТАЛСЯ НЕДОПИСАННЫМ

День нехороший выдался, пасмурный. Накрапывал дождь. Люди шли вдоль пруда, мимо придавленных ненастьем саманных домишек, поеживаясь от пронизывающей сырости. Народу было много. Все село провожало Тихоню до Дальних Карагачей.

Впереди медленно, точно ощупывая раскисшую дорогу, ползла машина. В кузове сидели женщины. В черном — это Мария. К ней жались две девочки с желтыми кудряшками. Одной около пяти, другую нынешней осенью отдали в школу. Тихоня сам отводил ее и все жалел — форму не успели купить. В васильковых глазах девочек не испуг, скорее недоумение: нелегко им понять — папы больше не будет, никогда не будет. Рядом с Марией — молоденькая хрупкая девушка в платке, повязанном по-деревенски. Родня, должно быть. И еще клевали носами старухи.

Я шел со своими из отдела. Передо мной неловко расставлял ноги в дорожную грязь длинный парень. Брезентовый ремень почти закрывал узкое опущенное плечо. Парень нес барабан.

Надрывно выла машина. В ухабах колеса пробуксовывали, визжали. Мы подходили и, подпирая борта, толкали. Толпа снова двигалась под слезящимся промозглым небом, и снова я видел застывшую черную фигуру.

Всего полмесяца назад они справляли день рождения. Мария стояла, прислонившись к шифоньеру. Раскрасневшееся после пляски лицо покрылось светлыми росинками. Полной красивой рукой женщина отводила назад сбившиеся золотистые пряди. Глаза блестели счастьем…

* * *

Мне пришлось первому сказать ей. Окна Суровых еще светились, когда я подошел к ограде. Почему-то осторожно закрыл за собой калитку. Из темноты выкатился повизгивающий комочек. Теплая собачья морда уткнулась в ладони.

— Эх, Пушок…

В сенях долго, с идиотской старательностью вытирал сапоги. Хотелось повернуться и убежать как можно дальше.

— А мой в Красную Речку уехал, — сказала Мария, запахивая наглухо халатик. — Тетка там у нас. Ты подожди. Он у меня не охотник ночевать, хоть и у своих. Скоро приедет.

— Конечно, приедет, куда денется, — неожиданно выпалил я, поражаясь нелепости сказанного.

Я сидел на табуретке, не зная, куда девать руки. На полу прыгали зайчики, пробиваясь сквозь дырки в печной дверце. Из соседней комнаты доносилось легкое посапывание. Девочки уже спали.

— Мария, я должен… — издалека слышится чужой голос, — нет, не то… ты должна…

— Что должна? — удивилась Мария.

Говорят, люди, поглощенные одной мыслью, не в состоянии воспринимать окружающее. Не знаю. Я мучительно барахтался в паутине слов и вдруг с поразительной отчетливостью услышал, как срываются капли с соска умывальника в пустой таз.

— Так, так, так, — это стучат молотки по моей голове.

Я боялся взглянуть на Марию. Лучше бы не приходить вовсе.

* * *

Мария постарела сразу на десять лет. Она сидела у стены под зеркалом, на которое набросили темный платок, с пустым, ничего не выражающим взглядом. В сгорбленной фигуре чувствовалась такая обреченность, что утешать не решались. Она не плакала, только по жестко сомкнутым губам изредка пробегала короткая судорога.

С утра до ночи у Суровых толпился народ. Женщины подолгу задерживались в передней комнате, глядя на Марию, скорбно качали головами. До нее, очевидно, совсем не доходили жалостливые вздохи:

— Горе-то, горе какое!

* * *

Зимой я только приехал в Ак-Тюз и начинал мало-помалу осваиваться с должностью. Однажды мы возвращались с трассы. Видавший виды «газик» дробно стучал колесами по выбитой дороге. Мы долго стояли на ветру, проверяя транспорт, и основательно продрогли. Тихоня молча сутулился за рулем. Удивительный человек этот старший ГАИ! Не поймешь — доволен он или огорчен. Всегда спокоен, будто нет на свете вещей, из-за которых можно волноваться. Я уже привык к его манере говорить медленно, растягивая слова. Поэтому шоферы и прозвали его Тихоней. Он все время крутился на работе. Чуть свет проверял машины в гаражах, днем его высоченная фигура в потертой шинели маячила где-нибудь на линии.

Места здесь неприветливые. Бесконечная снежная скатерть, и на ней вдали темное пятнышко — небольшое районное село. К нему неведомо откуда вышагивали телеграфные столбы. Когда Тихоня сбавлял газ на ухабах, слышалось их звонкое монотонное гудение — единственный звук в этой холодной пустыне. Между столбами висела проволока с добрый канат — от мохнатого инея.

«Вот где придется служить», — не очень весело размышлял я. В школе милиции все курсанты знали, что направлять нас будут, разумеется, не в Москву, но попасть сюда… При распределении предложили пять районов. А черт его знает, какой он Заречный, Амангельдинский или Ново-Целинный! Вот и выбрал…

Мы подъезжали к селу. Возле самой околицы — плотина. Далеко слышно, как шумит вода, разбиваясь о подгнившие ослизлые сваи.

— Кажется, беда!

Я увидел перекошенное страхом детское личико. И руки, вцепившиеся в кромку льда… Зеленое пальто, намокая, медленно погружалось. Посреди полыньи покачивало рябью резиновый мячик. На берегу жались испуганные ребятишки и, бросив ведра, причитала пожилая женщина.

— Буксир давай, — крикнул Тихоня, на ходу сбрасывая шинель.

Что-то гулко треснуло и раскатилось по поверхности пруда. Тихоня исчез, но в следующее мгновение его рука ухватила уходящее под воду пальто. Я бросил в полынью палку с привязанным к ней тонким тросом.

— Простынет, — бормотал Тихоня, кутая мальчонку в шинель, — как бы не заболел, паршивец..

— Давай ко мне, тут близко, — я свернул в переулок.

* * *

Я живу на квартире у деда Тимофея в маленькой комнатушке, где с трудом помещается узкая железная кровать и покрытый газетой столик. Вначале обещали предоставить жилье. Да где уж там — какое здесь строительство?

Дед целыми днями просиживал дома на лавке, поглаживая отвислые коричневые усы. В зубах у него постоянно торчала трубка с самосадом. По ночам меня часто будил надсадный кашель. Хозяина мучила бессонница, он вставал и курил. Сквозь щелку в двери, то вспыхивая, то угасая, светилась золотистая искорка. Я тоже долго не мог уснуть, ворочался с боку на бок на жесткой кровати. На улице бесновалась вьюга, совсем заметая и без того заметенные заборы. На крыше сухо шелестел камыш. Я думал о том, как хорошо жить в городе. И еще думал о Юльке…

Буранило зимой часто: неожиданно поднимался ветер и начиналась крутоверть. Проходило дня три-четыре, небо прояснялось.

Я подолгу глядел в окно и нетерпеливо ждал, как в дверь постучит почтальон. Для меня наступал праздник, когда приносили конверт с бисером красивых буковок. Только эти конверты приходили все реже и реже…

Летом в Ак-Тюзе тоже не сладко. Дни тонут в сером, скучном однообразии. Все та же бесконечная степь, бурая с редко торчащими пучками сухой травы. И зной, распростерший раскаленные крылья над притихшим поселком. Те же лица, те же саманные домики. Казалось, что я живу здесь сто лет… И я не ждал уже радости: Юлька перестала писать с весны…

* * *

В тот вечер, когда стряслась беда, я дежурил. Стрелки старых ходиков показывали что-то около девяти. Ушел всегда подолгу задерживающийся Илья Карманов, опер из ОБХСС. В отделе притаилась тоскливая тишина. Впереди томительная ночь. Происшествий скорее всего не будет, разве так, мелочи какие.

Я сидел за столом, покрытым вытертым зеленым сукном. Сукно скорее выглядело пегим, чем зеленым, до того оно было заляпано жирными чернильными яблоками. Я писал рапорт. Пусть лучше переводят меня в город. Только там можно работать с полной отдачей. Поэтому мой долг как комсомольца…

Зло чиркнуло перо. Никак не сосредоточишься… Долг комсомольца… Гм? В глубине души я как-то не был уверен насчет долга.

* * *

С тех пор как сюда приезжали на охоту Борька Першин со своим батей, я не находил себе покоя. Перед отъездом Борька зашел в отдел, настороженно повел носом, как собака, почуявшая неприятный запах. Мне стало вдруг стыдно за некрашеный горбатый пол и небритого милиционера в засаленном кителе.

— Нет, это не Рио-де-Жанейро, это гораздо хуже, — быстро определил Борька. Остап Бендер помогал ему быть остроумным. Я промолчал. Когда мы вошли в кабинет, он небрежно бросил:

— Сколько кидают?

— Что сколько?

— На зубы, спрашиваю, сколько кидают? Ну, оклад какой?

Я сказал.

— М-да… Не густо. Жаль мне тебя, старик.

Пока я рылся в бумагах, разыскивая фотографию, — матери хотелось передать — он нетерпеливо барабанил по столу. Скоро «Волга» цвета морской волны умчит его в город…

В окно виднелась бурая равнина.

— Со скуки сдохнешь, — зевнул Борька.

— Да, здесь не у папы за спиной, — не удержавшись, съязвил я.

Борька удивленно поднял брови.

Расстались мы холодно.

* * *

Бывает у людей такое настроение, которое кто-то метко окрестил «чемоданным». Человек ходит на работу, чем-то занят, но все ему стало чужим, ненужным. Мысли мои витали далеко от Ак-Тюза.

…В жарко натопленной дежурке душно. Я подошел к окну. Полоска света скупо падала на черное месиво стынущей земли. Лужица под окном блестела, как стекло. К утру подмерзнет. В городе скоро коньки зазвенят на катке. Запорхают стайки девушек в шапочках с пушистыми помпончиками. А с неба посыплется каскад огней и загремит музыка… Юлька любила ходить на «Динамо».

В КПЗ выл пьяный. Выл тоскливо на одной ноте, точно обязанность выполнял. Его привез сержант: с женой не то что подрался — рукав оборвал у кофточки да табуреткой окно высадил.

— Нет, к черту! В рапорте я поставлю вопрос ребром. Если и на этот раз откажут — свет клином не сошелся!

На крыше противоположного дома заплясала желтая точка — идет машина. Наверное, райкомовская с колхозного собрания. Остановилась перед отделом. В дежурке взвизгнула дверь.

— Товарищ лейтенант, вашего милиционера убили!

* * *

…Длинный парень, шедший впереди, поднял голову. В резком изгибе сломалась рука — бухнул барабан. И тотчас пронзительно и трагично запели трубы. Мы подходили к Дальним Карагачам. Уже виднелся серый частокол крестов. Над ним зябко трепетали оголенные ветви деревьев. Из задних рядов донесся шепот:

— Тяжеленько придется Марье-то одной с ребятишками.

— По нынешним временам с двумя-то кому нужна…

Машина повернула к одинокому карагачу. Возле него горбился свежий холмик. Говорили речи. Кажется, кто-то из райсовета, потом наш начальник. Я обвел глазами людей — холодный дождь падал на обнаженные головы. Женщины плакали.

Внизу глухо застучало. Я машинально бросил сухой комок — по древнему обычаю. Старший опер резко махнул рукой. Сухо щелкнули прощальные залпы. Как подрубленная, рухнула на колени Мария. Хрупкая девушка неловко хваталась за ее плечо и все повторяла:

— Тетя Маня, тетя Маня…

…Я медленно брел по аллее. В ушах все еще стояли приглушенные плачущие звуки. Меня не покидало странное ощущение вины перед Тихоней… Я обернулся. Издали голубел дощатый столбик. Над ним — маленькая звездочка из жести. Выплыло худое лицо в аккуратной рамочке. И надпись:

«Старший лейтенант милиции Ефим Игнатьевич Суров. Погиб при исполнении служебных обязанностей».

* * *

Он пришел сам.

— Не могу больше, судите…

Размазывая по щекам слезы, Степан Ящук рассказывал в кабинете начальника, как слесарь Бугров подбил его поехать в Быстровку, корешку одному шмутки подбросить. С бабой корешок разошелся и в Ак-Тюз перебраться надумал. Так сказал тогда Бугров.

— Ты к мосту подъезжай, как стемнеет, — настаивал он, — я там подожду. Через пару часов вернемся… С бригады, мол, приехал и — нормальный ход. Понял?

Знал Максим Бугров, к кому подойти. От его наметанного взгляда не ускользнуло, что веснушчатый шофер из первой колонны плачется на заработки и «левачком» не брезгует.

Бугрова Ящук боялся. Свяжись с этим уголовником, он хоть и из бывших, но… Бугров обещал хорошо заплатить.

«Надо быть дураком, чтобы отказаться, — успокаивал себя Степан, — в тюрьмах был, мало ли что. Говорят же — «завязал». Сам директор недавно упоминал… выработка высокая. А что вечером, так даже лучше».

Встретились, как и условились, у моста. В селе уже мерцали редкие огни, когда автобазовский грузовик понесся в сторону Быстровки. Потом Степан сидел на кухне в стоящем на отшибе домике. Дверь в комнату была приоткрыта, и он видел, как суетился хозяин, угодливо хихикая, подобострастно заглядывая Бугрову в глаза. И еще слышал непонятные слова. Уловил все же — разговор шел о милиции. Неожиданно Бугров ударил кулаком по столу и грязно выругался. В голосе прозвучала такая ненависть, что у Ящука мурашки пробежали по спине.

— Как? — хозяин покосился в сторону двери.

— Лапоть… Пригодится еще.

«Обо мне говорят», — догадался Ящук.

Наконец они вышли на кухню.

— Что вы так долго, — Ящук хотел сказать «шептались», но Бугров грубо оборвал:

— Не твоего ума дело, понял?

…Немела нога на акселераторе. Машина неслась, подпрыгивая на выбоинах. «Только бы пронесло, только бы пронесло», — стучало в висках Ящука. Рядом мрачно сопел Бугров. В полумраке виднелись крепко стиснутые челюсти и седловина на носу — память о небольшом недоразумении в одной из сибирских колоний. В кузове, вплотную к кабине, лежало восемь туго набитых мешков. В них что-то похожее на отрезы — Ящук прощупал, когда грузили.

В стороне от дороги заколебалась светлая полоска. Одна фара. Мотоцикл идет от Красной Речки. Скорее бы проскочить без лишних свидетелей. Ящук закусил губу — не успеть! Мотоцикл уже близко, остановился на развилке. Возле него стоял милиционер и жезлом показывал на обочину.

— Выйди к нему, — приказал Бугров.

В милиционере Ящук узнал инспектора ГАИ Сурова.

— Поздновато ездите, — Тихоня поднялся на подножку и заглянул в кузов, — в мешках что, зерно?

— 3-з-зерно… — сдавленно прошептал Ящук.

— Документы ваши? — Тихоня подошел к горящей фаре, — в путевом листе зерно не значится… Накладная есть?

В следующий миг Ящук услышал короткий выдох — ха! Стоявший перед ним инспектор нелепо выбросил вперед левую руку и стал вдруг медленно оседать.

— Привет от Максима Бугрова, старший лейтенант!

Ящук оцепенело смотрел, как Бугров хладнокровно вытирал нож о носовой платок.

* * *

Утром в диспетчерской только и говорили о загадочном убийстве. Шоферы жалели Тихоню — справедливого человека. Ящук стоял ни жив ни мертв. Он хотел только одного — чтобы никто не заговорил с ним. Из кабинета механика вышел Бугров. Пожал руки двум шоферам, недоуменно покачал головой: надо ж случиться такому. У выхода бросил короткий взгляд на позеленевшего Ящука. Тот вышел из диспетчерской и поплелся к машине. У навеса ноги приросли к земле: перед ним стоял Бугров. Бугров шагнул к нему и, глядя свинцовыми замораживающими глазами, внятно сказал:

— Только тявкни… Отпевать будут вместе с мусором.

* * *

На оголенных вершинах сердито раскачивались потревоженные галки. Под ноги падал продрогший чернеющий лист.

«Пусть дезертиры уходят…»

От неожиданности я остановился. Почему вдруг выплыли эти строчки?

Дождь перестал. У горизонта неслись разорванные глыбы облаков. Бока их горели румянцем закатного солнца. Впереди мелькнул просвет. Роща кончилась. По краю ее тянулась покрытая сниклой травой грядка. В ручье позванивала вода. Я присел на камень, лежавший под деревом. По корявому стволу медленно скатывались крупные прозрачные капли. Сидел я, наверное, долго.

«Пусть дезертиры уходят…»

В кармане кителя, кажется, остались еще сигареты. Нет, бумага какая-то. Достал вчетверо сложенный лист. «Начальнику управления…» Мой рапорт. Не успел тогда дописать…

Вода в ручье была высветленная, холодная. Я медленно разжал пальцы — белые клочки быстро подхватило течением.

Стало темнеть. За рощей задрожало неяркое зарево. В Ак-Тюзе зажглись огни…