Глава десятая ЖИЗНЬ ЖЕНЩИН

Глава десятая

ЖИЗНЬ ЖЕНЩИН

Любимые и бесправные. — Проститутки. — Купчихи и гадалки. — Моды

Любимые и бесправные

Знакомясь с системой полицейского надзора в России до революции, невольно думаешь о том, что вся она сохранилась и при советской власти, которая, не убавив в ней жестокость хама, прибавила нетерпимость борца.

Впрочем, в поведении полиции по отношению к студенчеству были светлые промежутки, когда власти пытались заигрывать с молодёжью и даже делали такие телодвижения, которые можно было принять за либеральные. Однажды известный своим либерализмом министр внутренних дел Лорис-Меликов посетил Институт гражданских инженеров после приёмных экзаменов. Узнав о том, что из-за недостатка помещений в институт принята только половина желающих, он произнёс фразу, ставшую знаменитой: «Раздвинуть стены и принять всех». После убийства Александра II Лорис-Меликов со своего поста был снят. «Общество» поняло, что либеральные заигрывания с молодёжью ни к чему хорошему не приводят. Обыватели тогда с особым рвением запели: «Боже, царя храни». Всем материально обеспеченным людям хотелось уйти от революций и убийств, жить в своём благополучном мире. Здесь так же, как и прежде, при встрече звучали обычные фразы: «Здравствуйте! Моё почтение, как ваше здоровье? — Слава богу, благодарю вас, что нового?» — и кто-то кому-то сообщал о том, что буквально вчера в «Славянском базаре» видел маркиза Гонзаго-Мышковского (графа Велепольского), что маркиз по-прежнему отличается высоким ростом и величавой осанкой и хоть уже не молод, но выглядит ещё мощным и красивым и т. д. Здесь по-прежнему устраивали балы по поводу тезоименитства августейших особ и рауты в пользу пострадавших от неурожая. На один из таких раутов у министра внутренних дел Горемыкина в 1898 году собрались супруга французского посла графиня де Монтебелло, германский посол князь Радолин, испанский посол граф Виллагонзало, итальянский — граф Морра ди Лавриано, товарищ министра внутренних дел Икскуль фон Гильдебрандт, помощник шефа жандармов Пантелеев, туркестанский генерал-губернатор Духовской и другие высокие и не очень гости. Сама хозяйка, жена министра Александра Ивановна, встречала гостей на лестнице. После роскошного ужина вниманию присутствующих был предложен концерт, на котором Фигнер спел романсы «У врат святой обители», «Не искушай меня без нужды», Вержболович[50] сыграл что-то осеннее на своей виолончели. Ждали Савину[51], но она не приехала. Оказалось, что по дороге её карета опрокинулась, артистка сильно испугалась и ей стало не до выступления.

Неплохо встречал своих гостей и городской голова Алексеев. Он, может быть, не устраивал таких концертов, как Горемыкины, зато у него пели цыганский и венгерский хоры, а также русский хор знаменитой в то время Анны Захаровны Ивановой, да и угощение было, как тогда говорили, «на ять». На большой веранде Сокольнического круга столы были убраны цветами, фруктами, конфетами. Посередине веранды стоял длинный стол, на котором расположились блюда с тушами сёмги, лососины, балыков, белорыбицы, с окороками, ветчиной, разными колбасами. На концах стола находились кадки с паюсной и зернистой икрой. Лакеи ложками накладывали эту икру всем желающим на тарелки. Постоянно подносились блюда с горячими пирожками, источавшими очаровательный, сдобный вкус.

Между рыбными и мясными закусками располагались сковороды с говяжьими мозгами, почками в шипящем горячем масле. Середина же стола была уставлена батареями бутылок с водками и крепкими винами, а хозяин обходил гостей и, угощая, говорил, посмеиваясь, мужчинам: «Явились дамы, предупреждаю: докторами они внимательно освидетельствованы, можно быть не особенно осторожным!»

Циничное угощение! В конце XIX века женщина всё ещё продолжала оставаться этаким десертом. Общество никак не могло осмелиться пойти на радикальное решение женского вопроса, мешали традиционные патриархальные привычки и представления. Наверху понимали, что устранение хотя бы одной подпорки, поддерживающей старое, обветшалое здание, грозит ему крушением, и старались традиции сохранить, тем более что на стороне их всегда стояла православная церковь. Традиции, в частности, ограничивали круг лиц, вступающих в брак, что делало иногда несчастными любящих друг друга людей. Так, например, препятствием для вступления в брак служило «духовное родство» между крёстными, то есть мужчиной и женщиной, участвовавшими в крещении младенца и ставшими ему крёстными отцом и матерью. Не зря в России говорили: «Что мне с ним (или с ней), детей крестить?» Считая такие отношения родственными, закон также не позволял человеку жениться на дочери крёстного отца, своей «крёстной сестре». Согласно существовавшим тогда порядкам, вдовец не мог жениться на сестре покойной жены и на сестре человека, женатого на его сестре.

И хотя существовали женские гимназии, но в университеты девушек не принимали. Государство, в лице полиции, постоянно получало от той или иной женщины жалобы на буйство мужа, на его безнравственное поведение, на оскорбления с его стороны, а также рассматривало просьбы о том, чтобы обязать мужа выдать ей самостоятельный «вид на жительство» для того, чтобы стать независимой. Бывало, женщина просила заставить мужа вернуться домой и даже выслать из города любовницу мужа, однако удовлетворяло эти просьбы и жалобы государство крайне редко. Придерживаясь той линии, что хозяином в доме является мужчина, государственный учреждения на него, как правило, и возлагали решение семейных проблем.

Да, трудно было женщине найти защиту от семейных обид. Примером этого может служить история, произошедшая в Москве в 80-х годах XIX столетия с солдатской дочерью Зинаидой Морозовой (по мужу Пшенниковой). В жалобе на имя московского генерал-губернатора Долгорукова она писала: «…Отец мой отставной рядовой… по случаю бедного состояния, по достижении мною совершеннолетия (брачный возраст для женщин наступал в 16 лет. — Г. А), выдал меня в 1881 году в замужество, вопреки моего желания, за крестьянина Якова Пшенникова. Прожив несколько месяцев, муж мой, будучи подвержен подлости и глупости и по наущению свёкра, свекрови и снохи, стал делать мне обиды и разные притеснения… так как я не могла за такое малое время привыкнуть к крестьянским работам, поскольку ранее вступления в замужество занималась портным мастерством… Обиды перешли в жестокие побои и истязания. Я вынуждена была украдкою освободиться от оных и искать пристанища у моей матери… Муж подал прошение о высылке меня посредством сотских, как не имеющую вида на жительство, для совместного с ним жительства. Полицмейстер уезда отослал меня в тёмную арестантскую камеру, где я просидела всю ночь, а на следующий день со старостою была препровождена к мужу… и в тот же час мне были нанесены разные ругательства и обиды с неприличными словами… Я вновь вернулась к матери. Муж грозится меня изуродовать… Прошу выдать мне отдельный от мужа вид на жительство (по-нашему, паспорт) и этим заставить молить Бога о благоденствии и здравии вашего сиятельства. 14 дня 1883 года».

Генерал-губернатор Зинаиде Морозовой в её просьбе, конечно, отказал. Пришлось ей оставаться рабыней в семье ненавидящих и презирающих её людей. И хотя дальнейшая судьба этой женщины нам неизвестна, но надежд на то, что сложилась она благополучно, почти нет. А сколько было таких несчастных и беззащитных, отданных государством во власть жестоких, бессердечных хамов! Нельзя исключить и того, что Зинаида Морозова покончила с собой, как та крестьянка, которая в 1897 году «из-за безнадёжной любви» бросилась в воду с Москворецкого моста, или умерла так, как умерла неизвестная женщина, о которой рассказала крестьянка Аграфена Агишенкова. А рассказала она о том, что 1 ноября 1894 года в дверь её дома на Малой Дорогомиловской улице кто-то постучал. Вошла женщина средних лет. Попросила пустить погреться. «Холодно, совсем закоченела», — сказала она. Аграфена предложила ей лечь на печку. Женщина пошла на кухню, влезла на печь и уснула, а утром Аграфена увидела, что она мертва. Документов при ней не оказалось. Кем она была, почему осталась на улице, не имея собственного угла, мы никогда не узнаем. Знаем мы только то, что трудно было одинокой, не имевшей поддержки женщине в этом мире. В конце XIX века в Москве жили лица мужского пола, которые полагали, что женщин, появившихся на улице без сопровождения мужчин, можно безнаказанно обижать. Даже женщинам-заключённым, идущим под конвоем, они могли крикнуть: «Дамы из помойной ямы!» На Пречистенском бульваре, например, особенно усердствовал в приставании к женщинам некий дебил по прозвищу «Ущемлённый нос». Прозвище это он получил после того, как его оттаскал за нос какой-то господин в сквере у храма Христа Спасителя за непочтительное отношение к даме. Этот наглец мог ни с того ни с сего схватить проходившую мимо него женщину и заключить в свои объятия. По поводу одного поклонника прекрасного пола с Тверского бульвара газета «Московский листок» писала: «Ежедневно по Страстному бульвару совершает прогулки некий старик-домовладелец. Человеку уже за 60 лет; среди „этих дам“ он слывёт под именем „бульварного сторожа“, а постоянные посетители бульвара зовут его „бульварным котом“. Сей старец не пропускает случая пристать к каждой даме или девушке. Дважды его били за нескромные предложения, сделанные им замужним женщинам, но с почтенного старца всё, как с гуся вода, и он не унимается. Есть такие „лихачи-кудрявичи“, с которыми ни пестом, ни шестом, ни даже крестом ничего не поделаешь». Не зря же говорят: «Седина в бороду — бес в ребро». О подобном старичкё-ловеласе, «мышином жеребчике», как тогда таких называли, упоминает в своих воспоминаниях Варенцов. Тот «жеребчик» не упускал случая, чтобы поухаживать за дамами, причём с желанием непременно «облапить нравящихся ему дам, где только попало, что ему сходило с рук, нужно думать, благодаря его почтенности и старости. Разве только тогда, когда его движения и ухватки принимали очень фривольный тон, то руки его были отстранены подальше от его вожделений». В пассаже Солодовникова часа в три дня по обеим сторонам первой от Кузнецкого Моста галереи почти сплошными шпалерами выстраивались разные «моншеры» и «милостивые государи». Всякую женщину они осматривали с ног до головы и отпускали по её адресу довольно откровенные замечания. Были в Москве мужчины, которые не упускали возможности хоть как-то нажиться на женских слабостях.

На Тверской существовала кофейня Филиппова. Женщину в неё пускали только с мужчиной, и находилось немало лиц сильного пола, которые за 30–50 копеек были готовы провести с собой в кофейню женщину. Наплыв одиноких посетительниц особенно был велик весной и осенью, когда шёл набор в хоры для кафешантанов. Администрация кофейни страдала от мужчин и по другой причине. Часов в 11–12 зимой в кофейню вваливалась компания, которая занимала столик Потом один из пришедших заказывал себе стакан чая за 10 копеек или пирожок за пять, и компания просиживала в кофейне, занимая место, несколько часов — грелась. Бывало и так что такого сорта посетители, поев и попив досыта, смывались из кофейни, не заплатив.

Из-за постоянного приставания мужчин порядочная женщина в Москве не могла пройти вечером по улице, не говоря уж о бульваре, или заглянуть в кофейню. Когда же газеты стали писать об этих безобразиях и возмущаться поведением мужчин, обер-полицмейстер Трепов обратился к министру внутренних дел с письмом, в котором указывал на то, что само появление статей «о похождениях праздношатающихся мужчин, производящих всякого рода безобразия и насилия на улицах и пристающих к женщинам с оскорбительными предложениями», способствует «учащению таких проступков», и потребовал запретить их публикацию.

В Петербурге порядка было больше. Там, если женщина вечером желала пройти без авантюр, то шла вдоль Невского проспекта по стороне Гостиного Двора и могла быть уверена, что её никто не побеспокоит, гуляя же по стороне противоположной, она давала знать, что ищет приключения. В Москве такой улицы не было.

Интересно, что цинизм и хамство уживались у нас со строгими нравами и высокими требованиями цензуры. Когда студент Московского императорского университета Захарий Яковлевич Гордон издал роман «Тайны Дивана», на страницах которого дал «явно противные нравственности и благопристойности описания женского тела и проявлений половой страсти», то был оштрафован на 100 рублей.

Вообще, ко всему что имело сексуальный оттенок, цензура наша относилась с подозрением и при первой же возможности запрещала даже в том случае, если содержание имело чисто медицинский характер.

В начале 1870-х годов была задержана в типографии книга Сорокина «Сладострастие и наслаждение» о венерических болезнях, уничтожены книга «Прелести и ужасы разврата, составленные по иностранным сочинениям» Леухина и книга Бабикова «От колыбели до могилы. Мужчина — женщина. Картины и очерки публичной и семейной жизни современного русского общества».

Признав распространение последней книги крайне вредным, тогдашний «Комитет по делам печати» на основании пункта первого высочайше утверждённого 7 июля 1872 года «мнения Государственного совета о дополнении и изложении некоторых из действующих о печати узаконений» выпуск в свет названной книги запретил. Об исполнении этого решения старший инспектор типографий и других подобных заведений в Москве доложил рапортом, в котором было сказано следующее: «3-го сего декабря 1872 года в 10 часов утра выданы мною командированному московским обер-полицмейстером полицейскому чиновнику книги и затем в 1 час того же числа уничтожены сожжением при Басманном частном доме в присутствии полицмейстера, полковника Ловейко, в количестве 1480 экземпляров».

Цензура в служебном рвении запрещала книги Золя, Флобера, Мопассана, Гюго и других известных писателей. Пьеса Льва Толстого «Власть тьмы» была запрещена «ввиду её скабрёзности и отсутствия всякой литературности». В 1877 году было запрещено ввозить из-за границы цепочки с изображением Георгия Победоносца и бумажные венчики с изображением Богоматери, а в 1878-м — металлические жетоны с портретами генерал-лейтенанта Скобелева.

А сколько шуму наделало появление в 1887 году в Петербурге напечатанной в Риге пародии на грибоедовское «Горе от ума»! Пародия была выдержана в самом что ни на есть неприличном, порнографическом духе, с множеством гравюр соблазнительного содержания. Виновные были найдены и осуждены. Без разрешения цензуры нельзя было хранить книги на старославянском языке, выпускать обёртки (суперобложки, как теперь бы сказали) для книг духовного содержания. Она следила даже за спичечными этикетками и пуговицами, пресекая появление на их поверхностях сомнительных изображений, а однажды, уже в XX веке, закатила скандал по поводу портрета Льва Толстого на шоколадной обёртке.

Что уж говорить об эротических изданиях, которые в новом веке стали появляться как грибы после дождя! Полиция едва успевала пресекать выход в свет таких произведений, как «Почта амура», «Ночи безумные», «Клико», «Под звуки Шопена», «Дневник Адама», «Дневник Евы», «Правила Фаллоса», «Тайны Кама-Сутры», «Красный фонарь», «Турецкие гаремы» и пр. И всё-таки кое-что из всего этого хлама появлялось на прилавках. В магазине П. А. Максимова в Москве продавались книжонки под названием «Между ног», «Ноги вверх», «Задвижка», «Институтка», «Мундштучок» и пр.

Вместе с тем цензура поощряла издания, в которых велась пропаганда самоограничения и даже полного отказа от радостей земных. Появилась, например, книжечка «Что такое женщина?». Её автор, семидесятилетний Мизгенов, считал женщин чудовищами, как и протопоп Сильвестр[52], назвавший их «гостиницей бесовской». Женщина, по мнению Мизгенова, чудовище, обладающее пятью языками: языком речи, языком глаз, языком улыбок, языком цветов и языком вееров[53]. «Огонь глаз, — пишет он, — и пламень поцелуя так горячи, что адское происхождение их не может подлежать ни малейшему сомнению». Так написать о женщинах мог, наверное, лишь тот, кто сожрал запретный плод до последней косточки.

Обидно, что, несмотря на все старания блюстителей нравственности, она падала, и главной причиной этого была не природная зловредность женщин, о которой писали наши доморощенные философы, а её бесправное положение, устранение из многих сфер жизни, в которых она нашла бы себе более достойное применение, чем то, которое ей предоставляло тогдашнее государство.

В конце XIX — начале XX века соотношение мужчин и женщин, проживавших в Москве, было не таким, как теперь. Это теперь «на десять девчонок по статистике девять ребят», а тогда, в 1912 году, на тысячу мужчин приходилось 839 женщин, а ранее, в 1871-м, вообще 700. Постепенно число женщин в Москве увеличивалось главным образом за счёт того, что мужчины, как и раньше, перебираясь сюда из других мест на заработки, стали брать с собой семьи. Жёны при этом шли работать на фабрики. Здесь за работу они получали меньше мужчин. Помимо этого, они оказывались в полной власти хозяев. На проходной, по окончании рабочего дня, их обыскивали мужчины. Так боролись тогда с «несунами». Хозяева таким способом поощряли передовиков производства и доносчиков. Мужчин, правда, тоже обыскивали, но уже без такого рвения. На Прохоровской мануфактуре, например, женщин осматривали в помещении, а мужчин на улице. Заставляли в любую погоду, даже в мороз, снимать сапоги. Летом снимать обувь не требовалось, так как рабочие ходили босиком. У многих женщин, в отличие от мужчин, унижения на этом не заканчивались, они продолжались дома из-за распущенности и свинства мужей. Ну а после праздников, когда мужья допивались до самого скотского состояния и, желая опохмелиться, тащили последние рубашки, жилетки и картузы скупщикам, их жёны с рёвом и мольбами шли за ними, пытаясь остановить.

Обстановка, сложившаяся в те годы на фабриках, действовала развращающе на девушек и женщин, ушедших из деревень в неустроенную пьяную жизнь большого города.

Незамужние ткачихи фабрики Прохорова по выходным напротив храма Святителя Николая Чудотворца в Новом Ваганькове устраивали так называемые «девичьи спальни» и отводили душу по-своему. Разгул шёл такой, что, как шутили тогда, кресты на могилах шевелились.

Развращению девушек на производстве способствовало широко распространённое отношение к ним начальства, как к одалискам своего гарема. Мастер одной из фабрик по фамилии Фаж француз, муж и католик, дарил полюбившимся ему молодым работницам одеколон и приобщал их к половой жизни. В результате одна из работниц родила ребёнка, другая — двух, а третья вообще ушла в монастырь. Были на фабрике и другие молодые, неопытные девчонки, которых Фаж не обошёл своим вниманием. В конце концов произошёл скандал, но его замяли.

Общество не могло тогда чётко сформулировать своё отношение к женщине. В то же время государство и церковь твёрдо стояли на принципе нерушимости брака и делали развод супругов непростым делом. Для получения разрешения на развод, надо было обратиться в Московскую духовную консисторию. Когда артисту императорских театров Табакову изменила жена, он так и сделал. В связи с его обращением была запущена процедура развода. Сначала священник пришёл к нему в дом и стал «увещевать» его самого и его супругу. Табакова, на которую слова священника о сохранении семьи не подействовали, написала расписку. В ней были такие слова: «Несмотря на увещания священника Александра Добролюбова, я остаюсь при своём решении и ни в коем случае с мужем жить не желаю». Потом, в суде консистории, супруги дали свои объяснения, а свидетели из их же прислуги рассказали о том, как их хозяйка, «совершала акт прелюбодеяния, находясь в кровати со студентом». В «Клятвенном обещании», под текстом которого свидетели поставили свою подпись, было сказано: «Обещаюсь и клянусь Всемогущим Богом, пред святым Его Евангелием и Животворящим Крестом, что не увлекаясь ни дружбою, ни родством, ни ожиданием выгод, или иными какими-либо видами, я по совести покажу в сём деле сущую о всём правду и не утаю ничего мне известного, памятуя, что я во всём этом должен буду дать ответ перед законом и пред Богом на Страшном суде Его. В удостоверение же сей моей клятвы, целую Слова и Крест Спасителя моего. Аминь». Кончилось дело тем, что Синод дал согласие на развод и позволил Табакову жениться, а в отношении Табаковой указал: «..дозволено вступить в брак, буде пожелает, с лицом православным по истечении трёх лет со дня утверждения сего решения епархиальным начальством». Для вступления в брак с неправославным разрешения консистории не требовалось.

Причину развала многих семей в начале XX века некоторые видели в неподготовленности девушек к браку. «В силу каких-то странных обстоятельств, — писал один из журналов того времени, — матери… поддерживают в душах дочерей свои собственные, застарелые заблуждения и приготовляют дочерям те же самые разочарования, что постигли их самих… В незнании женщины, что такое брак в реальной действительности, какую роль ей приходится выполнять в браке и, в особенности, в незнании того, что представляет из себя её муж, и заключается главная причина семейных неурядиц и несчастных браков». За ошибки матерей приходилось расплачиваться дочерям. Не найдя в браке всего того, на что так надеялись: любовь, красоту и гармонию, женщины начинали искать всё это в любви с другими мужчинами и вознаграждались со стороны общества за это клеймом «развратной женщины». К таким, как мы знаем, относилась героиня романа Л. Н. Толстого Анна Каренина. Кое-кто увидел в этом романе «конюшенную историю производительницы „Анны“ и производителя „Вронского“, сорвавшихся с поводов и разыгравших любовную сцену без санкции главного кучера».

Строгие патриархальные нравы имели, конечно, свои достоинства и своих сторонников, однако униженное положение женщины в семье и обществе, лицемерие и лживость старых порядков вызывали у появившейся в России интеллигенции чувство протеста. Не без оснований М. Е. Салтыков-Щедрин писал о том, что «не будь интеллигенции, мы не имели бы ни понятия о чести, ни веры в убеждения, ни даже представления о человеческом образе».

Многие хорошие и понимающие девушки, — считали прогрессивно настроенные женщины России в начале XX века, — шли тогда замуж только для того, чтобы «пристроиться». Шли не любя, как рабыни, платя своим телом за блага жизни. Шли потому, что не были приучены к самостоятельному труду и не могли содержать себя. Нужно, считали они, готовить девочек в люди, а не в жёны. В сентябре 1913 года журнал «Современный мир» опубликовал статью Александры Коллонтай о «новой женщине». В ней будущий советский посол отрицала старые идеалы: девичью непорочность и женскую верность домашнему очагу. Александра Михайловна писала о том, что «быть отданной» уже не является для женщины идеалом и любовные переживания, которые для женщины прошлого составляли основное содержание жизни, теперь таковыми не являются. «Женщины, — писала она, — идут теперь работать и приобретают самостоятельность. Трудом и талантом создают они свою собственную жизнь, а условия жизни изменяют их психику».

Статья Коллонтай произвела на читателей сильное впечатление. Смелость высказанных в ней мыслей, примеры из окружающей жизни требовали действий, изменения среды и её морали. Почему, — вопрошали себя и окружающих либерально мыслящие интеллигенты, — в нашем обществе без всяких рассуждений признаются безнравственными потеря девственности, внебрачное сожительство и супружеская измена, когда это касается женщины, и общество молчит, когда речь идёт о мужчинах, ведь принцип христианской этики: не делай другому того, чего не желаешь себе — един для мужчин и женщин? А что делать женщине, живущей много лет с мужчиной, который давно разошёлся с женой, но не может получить развод из-за её несогласия? А как называется то, когда молоденькая девушка выходит за старика ради его богатства? На вид это, может быть, и нравственный поступок, а по существу-то — издевательство.

Зависимость морали от денег в буржуазном обществе бросалась в глаза многим. Для того чтобы убедиться в этом, достаточно ознакомиться с брачными объявлениями того времени. В 1912 году можно было прочитать, например, такое: «Интеллигентный, интересный, образованный, с добрым характером, хорошим положением, имеющий состояние более 400 тысяч рублей, жаждет с целью брака познакомиться с интеллигентной интересной особой, имеющей 25–60 тысяч рублей». Кто-то скажет, что это писал жулик, и, наверное, будет прав. Не зря же он добивался руки именно интеллигентной особы. Знал же, шельмец, что именно среди этих особ непрактичных дур встречается больше, чем среди неинтеллигентных. Правда, тогда слово «интеллигентный» упоминалось почти во всех объявлениях подобного рода. Что поделаешь: воспитанные в приличной семье женщины боялись мужского хамства. Людям, ищущим в браке материальную выгоду, хотелось устроить свою судьбу, поправить материальное положение и пр. И вот они пускались на поиски богатых женихов и невест. Запросы были у людей, конечно, разные. Артист-трагик, например, готов был жениться просто на состоятельной особе; молодой человек, «бедный, стремящийся к учению», искал «особу со средствами», ну а директор фабрики, как он представлялся, к тому же дворянин, окончивший университет, говоривший на четырёх языках, по рождению лютеранин, но душой и сердцем русский, искал жену-друга с капиталом не менее 50 тысяч рублей (умели же люди выбирать себе друзей!). Дамы в те годы (в начале XX века) тоже стали давать подобные объявления. Например, одна «интересная, молодая, интеллигентная барышня» выразила через газету желание познакомиться с богатым господином, а «интересная, симпатичная, редкой души 22-летняя особа» предлагала скорый брак симпатичному господину с капиталом или солидным жалованьем. Во многих объявлениях, правда, делалась оговорка, что брак возможен «при симпатии», однако материальная сторона при этом продолжала оставаться главной.

Тем не менее в конце XIX — начале XX века в Европе, да и в России, дала себя знать эмансипация. Женщине надоело быть приложением к двуспальной кровати. Появились женщины-общественницы, женщины-врачи, женщины-писательницы и даже учёные. Появились и новые занятия для женщин. В начале XX века, как грибы после дождя, распространились так называемые «переписные особы» из бывших кисейных барышень. Эти девушки работали на печатной машинке «Ремингтон» и тем зарабатывали себе на жизнь. Помимо работы на пишущей машинке для женщин существовала возможность стать конторщицей, переписчицей, чтицей, корректоршей. Правда, не на каждую работу было легко устроиться. Как писала пресса того времени «на каждое объявление „нужна конторщица“ являются буквально сотни женщин с дипломами средней и высшей школы… Женщины, окончившие среднюю школу, годами добиваются места земской учительницы, женщины с высшим образованием конкурируют из-за места классной дамы в гимназии, оплачиваемого 25 рублями в месяц. Попасть в Москве в учительницы городской школы так же трудно, как выиграть 200 тысяч. За месяц ежедневного часового урока можно было заработать всего 5 рублей. Те, у кого не было образования, искали работу в каких-нибудь мастерских. Девушки-цветочницы, например, зарабатывали себе на жизнь изготовлением искусственных цветов из кусочков бумаги, материи и проволоки. На окраинах города появились тогда вывески маленьких мастерских: „Искусственные цветы“. В них работало не более 5–6 мастериц. Одни вырезали из бумаги и материи лепестки, другие гофрировали их на керосинке, третьи — прикрепляли их к проволоке. За труд свой они обычно получали 5–7, редко 10 рублей в месяц. Заработок их во многом зависел от продажи товара. Бывали периоды, когда цветы шли хорошо, например, на Пасху, на Вербу, а бывали и долгие затишья в торговле, когда девушки оставались без заработка. Кроме того, конкуренцию им составляли бродячие китайцы, которые делали довольно изящные цветы, запрашивая за них меньше, чем наши цветочницы».

Появились в те годы девушки в кофейнях и чайных. Их были тысячи. В большинстве своём одинокие (если и имели родителей, то совсем обедневших, не имевших возможности их прокормить), девушки эти, как правило, не знали никакого ремесла и не смогли, в силу своей бедности, получить образование. Милые, чисто и опрятно одетые барышни привлекали в кофейни публику, особенно мужчин. Работать им приходилось по 15–16 часов без перерыва на обед, получая за это гроши: 8–12 рублей. «Будете хорошо служить, всегда больше заработаете», — говорили им хозяева, хитро щуря глазки. Что такое «хорошо служить» им вскоре становилось понятно. «Красотки из кафе» постепенно превращались в обыкновенных проституток. На них и смотрели, как на продажных девок, даже на тех, кто этим промыслом и не занимался. Но что поделаешь, такова жизнь!

Проститутки

В те же времена общественная мораль женщин не щадила. Женщину, не исполнявшую свой долг жены и матери, не принимали в обществе, не говоря уже о тех, кто вёл аморальный образ жизни. Такого понятия в сфере обслуживания, как «оказание населению интимных услуг», тогда не существовало. Женщины, торгующие собой, являлись изгоями, отверженными. Бывшие кухарки, горничные, фабричные работницы, соблазнённые, а потом брошенные гимназистки и купеческие дочки, белошвейки, неудавшиеся артистки, жёны, оставившие своих мужей, даже сельские учительницы, сбившиеся с круга, все они пополняли огромную армию проституток всех мастей и уровней. Были проститутки уличные и бульварные, которых газетчики называли «эти дамы», были проститутки-одиночки («инди», как их теперь называют) и проститутки, состоящие при публичных домах. Были проститутки дешёвые и шикарные, высшего разряда. Помимо отечественных, были у нас проститутки иностранные. В книге Дальтона «Социальный недуг», вышедшей в 1884 году, говорилось о том, что проституток в Россию поставляют Восточная Пруссия, Померания и Познань через Ригу и Вильно. В России остзейские «баронессы» этого невольничьего рынка переходили из одного дома в другой, всё ниже и ниже, пока не оказывались на улице или в приюте.

Возможно, одной из них была та самая Луиза, которая наградила сифилисом гимназиста из рассказа Леонида Андреева «В тумане». На ней тогда был гусарский костюм, и она постоянно жаловалась на то, что рейтузы на её толстой попе постоянно лопаются.

В те годы появился стишок о таких дамах:

Бароны в прежние века

Цвели по милости Зевеса,

А в наше время «баронессы»

Под сень стремятся кабака.

После того как в Москве получила распространение оперетка, появились в ней «певички» или, как их ещё называли, «арфистки»; полуартистки-полупроститутки, нарумяненные, набелённые, расфранчённые, они в конце XIX века заполнили ресторан «Яр» и многие другие заведения. Музыкальность, мастерство, голос в их «искусстве» были необязательны. Главными были «забористость», наличие пошлых намёков, волнующая двусмысленность. Те, у кого таких талантов не было, орудовали в клубах, пассажах, на улицах и бульварах. На каком-нибудь Рождественском бульваре они приставали с просьбами дать гривенник или угостить пивом. Прикрикнуть на них значило вызвать гнев их «котов», от которых можно было схлопотать по шее. Во время массовых гуляний, подобно тому как это бывало на Нижегородской ярмарке, проститутки катались на карусели, выставляя свои прелести, а кругом стояли мужчины и вызывали желанных пальцем. Те платили карусельщику и выходили. На бульваре в 1895 году «эти дамы» обзавелись тростями, уверяя, что это последняя парижская мода, и в случае возникновения «производственного конфликта» пускали их в ход, нещадно колотя друг дружку. Опустившиеся бездомные женщины в Александровском саду завлекали кавалеров, когда темнело, на скамейки, прозванные «заячьими номерами». Воздух Москвы, когда сгущались летние сумерки, вообще был пропитан развратом.

Фигурой, сопровождавшей женщину-проститутку на всём протяжении её «трудового» пути, была фигура сутенёра, или сводни. Нам эта фигура знакома по личности Барона в пьесе М. Горького «На дне». Были сводни и другого рода. Они имели шикарные квартиры и связи. Одна из них, Ольга Яковлевна, рассылала в богатые купеческие дома приглашения, в которых сообщала о том, что в её доме имеется большой выбор француженок, немок и полек Сообщала она и о том, что в её квартиру могут быть вызваны и замужние женщины из общества, а также о том, что в её распоряжении имеется и «ещё кое-что попикантнее». В письма она вкладывала свою визитную карточку, в которой было сказано: «Ольга Яковлевна, кв. № 2, Цветной бульвар, дом Салтыкова (бывший Ботанова)». Фамилии своей Ольга Яковлевна в визитной карточке не указывала, что было принято у московских сводней. Даже на дощечках, красующихся на дверях их квартир, указывались лишь их имена и отчества, но не фамилии.

Варенцов в своих воспоминаниях описывает случай, произошедший с одним купцом в доме подобной сводни, некой мадам К, жившей тогда в Москве, на Бронной улице. Однажды жена этого купца познакомилась у портнихи с почтенной на вид дамой, и та пригласила её к себе на чай. Хорошо угостила, а главное, познакомила с кавалером и оставила её с ним наедине. Что произошло после — нетрудно догадаться. Купчиха была в расцвете своих творческих сил, когда отказ кавалеру во взаимности был для неё невыносим. Короче говоря, купчихе это дело понравилось, и она стала приезжать к даме по вызову на радость себе, ей и очередному кавалеру. Случилось же так, что купец и сам стал пользоваться услугами этой сводни. И как-то раз он попросил её пригласить для себя не доступную женщину, а неизбалованную, семейную даму, пообещав заплатить за это 300 рублей. Такой дамой оказалась его собственная жена. Положение, казалось бы, сложилось безвыходное, и следовало ожидать драматической развязки, однако жена купца не растерялась. Увидев мужа, она стала кричать на него: «Вот, наконец, мерзавец, я тебя поймала, вот где ты проводишь время!» — и набросилась на него с зонтиком. Супруг упал перед ней на колени, умоляя простить его. Другой купец, с Басманной улицы, когда жена его при гостях стала голой танцевать на столе в одних атласных туфельках, только рукой махнул, сказав: «Пусть любуются, красота есть достояние эстетов!»

О развращённости нравов тех лет можно судить по некоторым текстам к картинкам в юмористических журналах. В одном из них приводился такой разговор двух сестёр, почтенных дам: «Смотри, Саша, вот идёт в красном платье венгерка — любовница моего Роди! А направо от неё — твоего Жоржа! Правда, они очень милы? Можно ли не простить их увлечения?» Выражение «Vive la cocoterie!» — «Да здравствуют кокотки!» — стало модной фразой. Её не постеснялась произнести в виде тоста на собственной свадьбе дочь одного московского миллионера. Впрочем, это могло сойти и за шутку. Доля шутки присутствовала и в популярной в те времена поговорке: «Любить мужа по закону, офицера — для чувств, кучера — для удовольствия».

Со временем роль сводни стали брать на себя швейные мастерские и ателье. Когда какой-нибудь господин интересовался заказчицами, хозяйка мастерской говорила ему: «Не хотите ли познакомиться с такой-то? Пожалуйста, поезжайте прямо к ней, не стесняйтесь». В мастерских по определённым дням устраивали вечеринки (журфиксы) с ужинами, картами, шампанским. Среди «заказчиц» находились «порядочные женщины» — крупные содержанки, артистки. Часто к услугам мастерских прибегали мелкие артистки для того, чтобы сделать карьеру. По вечерам, часам к шести-семи, некоторые рестораны наполнялись проститутками. Обстановка в кабинетах соответствовала наступившему к этому времени моменту. В кабинетах царил полусвет, тяжёлые портьеры, массивные двери, толстые ковры создавали уют, а китайские полочки, ширмочки, диванчики его дополняли. В одном из ресторанов дамы располагались в большом зале наверху, а внизу, за столиками, — мужчины. Знакомства происходили через лакеев и распорядителей с помощью записок («летучей почты»), а также знаков.

Жили в Москве шалопаи из отряда «золотой молодёжи», которые вели охоту на женщин. Они приглашали через газету гувернантку, бонну или горничную и отбирали тех, которые были согласны променять эту должность на другую, более лёгкую, но менее почтенную и нравственную. Вербовали в проститутки через объявления о приёме в хор, в балет и т. д. В романах и повестях того времени излюбленным был сюжет о том, как некий мерзавец сбил с пути честную девушку, бросил её и ей ничего не оставалось, как идти на панель. Не зря один из персонажей драмы А. Н. Островского «Поздняя любовь» по фамилии Маргаритов сказал, что «рядом с нуждой всегда живёт порок». А Достоевский добавил: «Бедность не порок Порок — нищета». И действительно, в бедности человек ещё может сохранять свои достоинства и честь. Нищета же не оставляет ему такой возможности, ставя его на грань голодной смерти. Тут речь идёт уже не о жизни, а о выживании, при котором сама жизнь — сплошное положение самообороны, оправдывающее преступление.

Рассказ А. П. Чехова «Припадок» начинается так «Студент-медик Майер и ученик Московского училища живописи, ваяния и зодчества Рыбников пришли как-то вечером к своему приятелю студенту-юристу Васильеву и предложили ему сходить с ними в С-в переулок Васильев сначала долго не соглашался, но потом оделся и пошел с ними». В какой же переулок звали друзья студента Васильева и почему он долго не соглашался с ними идти? Очевидно, что название переулка говорило само за себя и говорило оно то, что этот переулок есть скопище вертепов разврата и студенту Васильеву было об этом известно. «Падших женщин, — пишет А. П. Чехов, — он знал только понаслышке и из книг, и в тех домах, где они живут, не был ни разу в жизни. Он знал, что есть такие безнравственные женщины, которые под давлением роковых обстоятельств — среды, дурного воспитания, нужды и т. п. вынуждены бывают продавать за деньги свою честь. Они не знают чистой любви, не имеют детей, не правоспособны; матери и сёстры оплакивают их, как мёртвых, наука третирует их, как зло, мужчины говорят им ты». Переулок, куда пошли приятели, мог называться Сумников или Соболев. И тот, и другой спускались от Сретенки к Трубной улице. Существуют они и теперь, только называются по-другому, не Сумников и Соболев, а Пушкарёв и Головин. Весь квартал тогда между Сретенкой и Цветным бульваром был кварталом «красных фонарей». Было у того квартала и своё особое название, «Драчёвка» (так в то время называли Трубную улицу). Переулки того квартала назывались в народе «проливами». Существование «кварталов красных фонарей» не новость. В вышедшей из Средневековья Западной Европе такие кварталы создавались в основном в тех местах города, где в прошлом стояли виселицы, находилась больница для прокажённых или церковный приход. Жили в таких кварталах живодёры, палачи и другие изгои общества. В разных городах власти, как пишет Стефан Цвейг в своих мемуарах, «отводили несколько переулков под рынок любви, как в квартале Йошивара в Японии или на рыбном рынке в Каире», где ещё и в XX веке «двести или пятьсот женщин, одна подле другой, сидели у окон своих жилищ, находящихся на уровне земли, демонстрируя дешёвый товар, которым торговали в две смены, дневную и ночную».

Когда в начале XX века, наконец-то, власти Москвы стали приводить Драчёвку (или Грачёвку, как её ещё называли для благозвучия) в божеский вид, удаляя из неё притоны, домовладелец Рыженков обратился в городскую думу с просьбой. «В настоящее время, — писал он в письме от 2 ноября 1906 года, — энергичными действиями г-на московского градоначальника наша местность очищена от притонов разврата, а потому просим о переименовании входящих в неё переулков… при сём имею честь упомянуть, что сама улица Драчёвка ранее именовалась Трубным переулком. Ввиду того, что в Москве стала сознаваться культурная потребность увековечивать имена русских писателей постройкой памятников или иными способами, то желательно было бы воспользоваться настоящим случаем и назвать означенную улицу и переулки именами известных писателей, как то: Крылова, Достоевского, Лермонтова, Соловьёва, Ломоносова». Сначала дума нашла такое переименование преждевременным, но вскоре одумалась и вернула Драчёвке её прежнее название, которое она носила в начале XIX столетия. Были возвращены старые названия или даны новые и другим переулкам: Пильникову — Печатников, Сумникову — Пушкарёв, Мясному — Последний, Стрелецкому — Головин, Колосову — Сухаревский. Мотивируя принятое решение о переименовании улицы и переулков, городской голова, он же председатель думы Н. Гучков, писал: «В самой Москве даже упоминание некоторых из них считалось неприличным. Благодаря этой известности, а также и тому беспокойству, которое причиняет соседство публичных домов, значительная часть московского населения избегала селиться вообще в этом районе. Хотя в настоящее время эта местность очищена от притонов, но дурная память долго будет держаться и обитатели города по-прежнему будут сторониться этих мест. Изменение названий Драчёвки и переулков несомненно поможет изгладить из памяти жителей прошлое этих мест и, вместе с тем, облегчит домовладельцам сдачу их помещений…»

Да, в начале XIX века, когда этот квартал не был ещё кварталом «красных фонарей», по обеим сторонам переулков, сбегающих от Сретенки к Цветному бульвару, были рассыпаны маленькие разноцветные домики, построенные, как отмечал их современник, «назло всем правилам архитектуры и, может быть, потому ещё более красивые». Во дворах, кое-как огороженных, стояли деревья, а на привязанных к ним верёвках сохли после стирки простыни, наволочки, платки и подштанники.

Изгнание притонов разврата из Сретенской части в Москве, так же как и удаление в 1884 году проституток из домов на Невском проспекте в Петербурге, конечно, не означало искоренения проституции в столицах.

После удаления с Драчёвки притоны в Москве получили новые адреса, расположенные подальше от центра. Были они разные: дорогие и дешёвые, шикарные и убогие. В повести А. И. Куприна «Яма» можно найти описание как того, так и другого. В дорогом мы видим ковёр и белую дорожку на лестнице; в передней чучело медведя, держащее в протянутых лапах деревянное блюдо для визитных карточек; в танцевальном зале паркет, на окнах малиновые шёлковые тяжёлые занавеси и тюль, вдоль стен белые с золотом стулья и зеркала в золочёных рамах; есть два кабинета с коврами, диванами и мягкими атласными пуфами; в спальнях голубые и розовые фонари, канаусовые одеяла и чистые подушки; обитательницы одеты в открытые бальные платья, опушённые мехом, или в дорогие маскарадные костюмы гусаров, пажей, рыбачек, гимназисток, и большинство из них — остзейские немки — крупные, белотелые, грудастые, красивые женщины… Здесь берут за визит 3 рубля, а за всю ночь — 10… Дешёвый «посещают солдаты, мелкие воришки, ремесленники и вообще народ серый и где берут за время пятьдесят копеек и меньше». Здесь «грязно и скудно: пол в зале кривой, облупленный и занозистый, окна завешены красными кумачовыми кусками; спальни, точно стойла, разделены тонкими перегородками, не достающими до потолка, а на кроватях, сверх сбитых сенников, валяются скомканные кое-как, рваные, темные от времени, пятнистые простыни и дырявые байковые одеяла; воздух кислый и чадный, с примесью алкогольных паров и запаха человеческих испражнений; женщины, одетые в цветное ситцевое тряпьё или в матросские костюмы, по большей части хриплы или гнусавы, с полупровалившимися носами, с лицами, хранящими следы вчерашних побоев и царапин и наивно раскрашенными при помощи послюнённой красной коробочки от папирос». Как ни странно, но и этот «товар» находил спрос.

На проституток, искавших клиентов на улицах и не состоявших в притонах, в полиции заводились специальные журналы, в которые записывались их фамилии, имена, отчества и звание, номер санитарного альбома, или, по-нашему, истории болезни, адрес и кое-какие дополнительные сведения. В Москве с разрешения обер-полицмейстера существовали квартиры для свиданий мужчин и женщин. К местам расположения их предъявлялись определённые требования. Об этом свидетельствует заключение, сделанное полицией по письму анонима, сообщившего в августе 1896 года о притоне разврата в Богословском переулке на Бронной. В заключении указывалось на то, что «квартиры эти от ближайшей церкви находятся на расстоянии 80 сажен и имеют подъезды с улицы совершенно отдельные». Следовательно, этих признаков было достаточно для того, чтобы не предъявлять претензии к содержателям «домов свиданий». Не в обиде была и церковь: от публичного дома, как и от пивной, её отделяло необходимое количество сажен. Одни вводили в грех, другие грех отпускали.