IX Первые признаки грозы в народе
IX
Первые признаки грозы в народе
Вечер предвещал наступление грозных событий.
На бульварах группами собирался народ. В сумерки эти группы стали расти и превратились в целые сборища, которые вскоре смешались и слились в сплошную массу. Огромная толпа с каждой минутой увеличивалась и находилась в беспрерывном движении, так как с ближних улиц все прибывал народ; мятущаяся, буйная, она волновалась с трагическим гулом. Этот гул сгущался в одно слово, в одно имя, — оно вырывалось из всех уст сразу и выражало общую тревогу: «Сулук!» На длинном пути от церкви св. Магдалины до Бастилии почти повсюду мостовую занимали войска, пехота и кавалерия; войск не было только на площадях у Порт-Сен-Дени и у Порт-Сен-Мартен, — может быть, их туда не послали умышленно? По обеим сторонам этой неподвижной и темной массы, ощерившейся пушками, саблями и штыками, по тротуарам струился поток разгневанных людей. На бульварах народ негодовал. У Бастилии — полное затишье.
У Порт-Сен-Мартен в толпе, стеснившейся и встревоженной, слышался тихий говор. Рабочие, собравшись в кружки, перешептывались. Здесь уже действовало общество Десятого декабря. Какие-то люди в белых блузах, — своего рода форма, которую полиция надела в эти дни, — говорили: «Не будем вмешиваться! Пусть двадцатипятифранковые устраиваются, как умеют! Они нас бросили в июне сорок восьмого года, пусть теперь выпутываются сами! Это нас не касается!» Другие блузы, синие, отвечали им: «Мы знаем, что делать. Это еще только начало. Посмотрим, что будет дальше».
Рассказывали, что на улице Омер снова строят баррикады, что там уже убито много народа, что стреляют без предупреждения, что солдаты пьяны, что во многих местах этого квартала устроены походные лазареты, уже переполненные убитыми и ранеными. Все это говорили серьезно, не повышая голоса и не жестикулируя, доверительным тоном. Время от времени толпа умолкала и прислушивалась; доносились звуки отдаленной перестрелки.
Люди говорили: «Вот уже начинают рвать полотно».
Наш постоянный комитет заседал у Мари, на улице Круа-де-Пти-Шан. К нам отовсюду прибывали новые сторонники. Многие из наших друзей, которые не могли разыскать нас накануне, теперь присоединились к нам, среди них Эмманюэль Араго, храбрый сын прославленного отца, Фарконне и Руссель (от Ионны) и несколько известных в Париже людей, в том числе молодой и уже знаменитый адвокат, защищавший газету «Авенман дю Пепль», — Демаре.
За большим столом у окна кабинета два превосходных оратора, Жюль Фавр и Александр Рей составляли воззвание к Национальной гвардии. В гостиной Сен, сидя в кресле и положив ноги на решетку камина, чтобы просушить У ярко пылавшего огня промокшие сапоги, рассуждал, улыбаясь так же смело и спокойно, как, бывало, на трибуне. «Дела идут плохо для нас, — говорил он, — но хорошо для республики. Военное положение объявлено, его законы будут применять свирепо, в особенности против нас. Нас подстерегают, выслеживают, нас травят, и вряд ли нам удастся уйти. Сегодня, завтра, может быть через десять минут произойдет небольшое избиение депутатов. Нас поймают здесь или в другом месте и тут же расстреляют или заколют штыками. Наши трупы будут везти по улицам, и надо надеяться, что это, наконец, заставит народ подняться и свергнуть Бонапарта. Мы погибли, но Бонапарту пришел конец».
В восемь часов, как обещал Эмиль де Жирарден, мы получили из типографии «Прессы» пятьсот экземпляров декрета об отрешении президента от должности и объявлении его вне закона; декрет этот утверждал приговор Верховного суда и был скреплен всеми нашими подписями. Это был плакат шириной в две ладони, отпечатанный на бумаге для гранок. Пятьсот еще влажных экземпляров этого декрета принес нам Ноэль Парфе, спрятав их между жилетом и рубашкой. Тридцать депутатов поделили их между собой и по нашим указаниям отправились на бульвары раздавать декрет народу.
Этот декрет произвел необычайное впечатление на толпу. Некоторые кафе еще не закрылись, люди вырывали друг у друга листки, теснились у освещенных вывесок, толпились под фонарями; многие поднимались на тумбы или столы и громко читали декрет. «Правильно! Браво!» — восклицал народ. «Подписи! Подписи!»— кричали в толпе. Читали и подписи; при каждом популярном имени раздавались рукоплескания. Шарамоль, веселый и негодующий, переходил от группы к группе и раздавал листки декрета; его высокий рост, громкая и смелая речь, сверток оттисков, которыми он размахивал над головой, — все это привлекало людей, и отовсюду к нему протягивались руки. «Кричите: «Долой Сулука!» — и вы получите листок», — говорил он. Присутствие солдат его не смущало. Какой-то сержант пехоты, увидев Шарамоля, тоже протянул руку, чтобы взять один из листков, которые тот раздавал.
— Сержант, — сказал ему Шарамоль, — кричите: «Долой Сулука!»
Сержант мгновение медлил, потом ответил: «Нет!»
— Ну тогда, — продолжал Шарамоль, — кричите: «Да здравствует Сулук!»
Тут сержант не стал раздумывать, он взмахнул саблей и среди взрывов смеха и рукоплесканий решительно крикнул: «Да здравствует Сулук!»
Чтение декрета сообщило негодованию толпы какую-то мрачную решимость. Со всех сторон начали срывать плакаты, расклеенные правительством переворота. Какой-то молодой человек, стоя в дверях кафе «Варьете», крикнул офицерам: «Вы пьяны!» На бульваре Бон-Нувель рабочие грозили солдатам кулаками, говоря: «Стреляйте же, подлецы, в безоружных людей! Будь у нас ружья, вы подняли бы приклады кверху!»
У кафе «Кардиналь» кавалерия начала разгонять народ.
На бульваре Сен-Мартен и на бульваре Тампль войск не было, поэтому толпа была там гуще, чем в других местах. Все лавки здесь были закрыты, только уличные фонари бросали тусклый свет; у неосвещенных окон смутно виднелись лица людей, вглядывавшихся в темноту. Мрак порождает безмолвие; эта огромная толпа, как мы уже оказали, молчала; слышался только неясный ропот.
Вдруг в конце улицы Сен-Мартен блеснул свет, послышался шум, началось какое-то движение. Головы повернулись, толпа заволновалась, словно море в штормовую погоду, все бросились в ту сторону и сгрудились у перил высоких тротуаров, обрамляющих мостовую перед театрами Порт-Сен-Мартен и Амбигю. Видна только движущаяся толпа, свет все ближе и ближе. Доносится пение. Узнаем этот грозный припев: «К оружию, граждане! Стройтесь в батальоны!» Это несут зажженные факелы, это пылает «Марсельеза», факел революции и войны.
Толпа расступалась перед людьми с факелами в руках, певшими «Марсельезу». Наконец шествие повернуло на бульвар Сен-Мартен. Тогда все увидели, что означала эта мрачная процессия. Она состояла из двух отдельных групп; впереди несли на плечах доску, на которой лежал старик с белой бородой, застывший, с раскрытым ртом, с остановившимися глазами; лоб его был пробит пулей. Труп покачивался на плечах несших его людей, голова мертвеца то опускалась, то поднималась, и что-то угрожающее и трагическое было в этом движении. Один из тех, кто нес тело старика, бледный, раненный в грудь, прижимал рукой свою рану, опирался на ноги старика и, казалось, сам готов был упасть. Вторая группа несла другие носилки, на которых лежал молодой человек с посиневшим лицом и закрытыми глазами: из-под окровавленной рубашки, распахнутой на груди, виднелись его раны. Обе группы, несшие носилки, пели. Они пели «Марсельезу» и при каждом припеве останавливались, поднимали факелы и кричали: «К оружию!» Несколько молодых людей размахивали обнаженными саблями. Факелы бросали кровавые отсветы на мертвенно-бледные лица трупов и на зеленоватые лица толпы. Народ содрогнулся. Казалось, снова возникло грозное видение Февраля.
Это мрачное шествие двигалось по улице Омер. Около восьми часов вечера человек тридцать рабочих, собравшихся в квартале Центрального рынка, те же, которые на следующий день построили баррикаду на улице Герен-Буассо, пробрались на улицу Омер через улицы Пти-Льон и Нев-Бур-Лаббе и площадь Сен-Мартен. Они пришли сражаться, но здесь все уже было кончено. Пехота, разобрав баррикады, ушла. На углу, на мостовой, остались два трупа — семидесятилетний старик и молодой человек лет двадцати пяти; лица были открыты, под телами образовались лужи крови, головы лежали на тротуаре, возле которого они упали. Оба были в пальто и, по-видимому, принадлежали к буржуазии.
Возле старика лежала его шляпа, у него было почтенное, спокойное лицо, белая борода, седые волосы. Пуля пробила ему череп.
У молодого грудь была растерзана крупной дробью. Это были отец с сыном. Сын, увидев, что отец убит, сказал: «Я тоже хочу умереть». Они лежали совсем близко друг от друга.
Напротив ограды Художественного училища строился дом. Там взяли две доски, положили на них оба трупа, толпа подняла их на плечи, и при свете принесенных откуда-то факелов тронулись в путь. На улице Сен-Дени какой-то человек в белой блузе загородил дорогу шествию. «Куда вы идете? — спросил он, — из-за вас мы все пострадаем! Вы играете на руку двадцатипятифранковым!» — «Долой полицию! Долой белые блузы!» — закричала толпа. Человек скрылся.
В пути процессия становилась все многочисленнее, толпа расступалась перед ней, все хором пели «Марсельезу», но, кроме нескольких сабель, никакого оружия не было. На бульваре шествие произвело огромное впечатление. Женщины ломали руки от жалости. Рабочие восклицали: «Подумать только, что у нас нет оружия!»
Пройдя некоторое расстояние по бульварам, процессия, за которой теперь следовала огромная толпа растроганных и негодующих людей, снова свернула на улицы. Так дошли до улицы Гравилье. Здесь из узкого переулка внезапно появился полицейский разъезд; двадцать всадников с саблями наголо ринулись на людей, несших носилки, и сбросили трупы в грязь. Подоспевший тут же беглым шагом батальон стрелков штыками решил исход боя. Сто два гражданина были арестованы и отведены в префектуру. В схватке обоим трупам досталось несколько сабельных ударов — они, можно сказать, были убиты дважды. Бригадир Ревиаль, командовавший полицейским разъездом, за этот воинский подвиг был награжден орденом Почетного Легиона.
Когда мы пришли к Мари, нас предупредили, что его дом собираются окружить. Мы решили уйти с улицы Круа-де-Пти-Шан.
В Елисейском дворце струхнули. Бывшего майора Флери, одного из адъютантов президента, вызвали в кабинет, где весь день находился Бонапарт. Тот в течение нескольких минут беседовал с Флери с глазу на глаз, после чего адъютант вышел из кабинета, сел на лошадь и галопом помчался по направлению к Мазасу.
Затем приспешники переворота собрались на совещание в кабинете Бонапарта. Их дела явно шли плохо; представлялось вероятным, что битва в конце концов примет угрожающие размеры; до сих пор они сами хотели ее, а теперь, кажется, потеряли уверенность и стали побаиваться. Они старались вызвать столкновение и в то же время опасались его. Стойкость сопротивления была для них таким же тревожным признаком, как и трусость их сторонников. Ни один из новых министров, назначенных в это утро, еще не водворился в своем министерстве — робость, знаменательная со стороны людей, всегда так жадно бросавшихся на добычу. Руэр, в частности, запропастился неизвестно куда. Это предвещало грозу. Не говоря о Луи Бонапарте, ответственность за переворот по-прежнему ложилась только на три имени: Морни, Сент-Арно и Мопа. Сент-Арно ручался за Маньяна; Морни с усмешкой говорил вполголоса: «А ручается ли Маньян за Сент-Арно?» Эти люди приняли все меры, они вызвали новые полки, приказ гарнизонам двинуться к Парижу был разослан в один конец до Шербурга, а в другой до Мобежа. Преступники, в глубине души сильно встревоженные, старались обмануть друг друга, но держались невозмутимо; все говорили о верной победе, но каждый втихомолку готовился бежать, втайне, никому не доверяясь, чтобы не вызвать подозрения у своих сообщников и, в случае провала, оставить нескольких человек в жертву народной ярости. Для этих жалких последователей Макьявелли первое условие удачного побега состоит в том, чтобы покинуть друзей; удирая, они бросают своих сообщников на произвол судьбы.