ЧЕТВЕРТЫЙ ДЕНЬ ПОБЕДА

ЧЕТВЕРТЫЙ ДЕНЬ

ПОБЕДА

I

Ночные события. Улица Тиктонн

Едва Матье произнес слова: «Вы при короле Бомбе», как вошел Шарль Гамбон. В изнеможении опустившись на стул, он прошептал: «Какой ужас!» Следом за ним явился Бансель. Он сказал: «Мы прямо оттуда». Тамбову удалось укрыться в какой-то подворотне. Перед одним только магазином Барбедьена он насчитал тридцать семь трупов. Но что же все это означало? Какую цель преследовало чудовищное повальное истребление? Этого никто не понимал. В резне таилась загадка.

Мы находились в пещере сфинкса.

Явился Лабрус. Нужно было уходить, так как полиция готовилась оцепить дом Дюпона Уайта. С каждой минутой на обычно пустынной улице Монтабор появлялось все больше подозрительных личностей. Какие-то люди внимательно наблюдали за домом № 11. Некоторые из них, по-видимому, сговаривались между собою — это были члены бывшего «Клуба клубов», поддерживавшего благодаря стараниям реакции связь с полицией. Нужно было разойтись как можно скорее. Лабрус сказал нам: «Я только что видел Лонжепье, он бродит поблизости».

Мы расстались. Ушли поодиночке, в разные стороны. Мы не знали, где встретимся снова, да и встретимся ли вообще. Что ожидает, что постигнет всех нас? Этого никто не мог сказать. Все вокруг дышало ужасом.

Я поспешил на бульвары. Я хотел своими глазами увидеть, что происходит.

Я уже рассказал читателю об этих событиях.

Ко мне присоединились Бансель и Версиньи.

Когда, увлеченный людским потоком, в ужасе хлынувшим с бульваров, я снова почти машинально направился к центру города, чей-то голос торопливо шепнул мне на ухо: «Я должен кое-что вам показать». Я узнал этот голос. Со мной говорил Э. П.

Э. П. — драматург, талантливый человек, которого я при Луи-Филиппе избавил от военной службы. Я не встречал его уже лет пять, а теперь столкнулся с ним в этом водовороте. Он говорил со мной так, будто мы виделись вчера. Это — следствие общего смятения. Людям уже не до светских приличий. Разговаривают друг с другом без церемоний, словно во время повального бегства.

Я тотчас отозвался:

— А, это вы? Что вам угодно?

Э. П. ответил:

— Я живу совсем близко, — и прибавил: — Идемте!

Он увлек меня в темную улицу. Где-то стреляли. В конце улицы чернели обломки баррикады.

Я уже упоминал, что со мной были Версиньи и Бансель. Обратясь к ним, Э. П. сказал:

— Пойдемте с нами, господа.

— Что это за улица? — спросил я.

— Улица Тиктонн. Идемте.

Я рассказал этот трагический эпизод в другом месте.[32]

Э. П. остановился перед высоким мрачным домом;

Он открыл незапертую входную дверь, потом другую, и мы вошли в просторную низкую комнату, где горела лампа и было очень тихо.

По-видимому, эта комната прилегала к лавке. В глубине белели две кровати, большая и маленькая, стоявшие рядом; над маленькой висел портрет женщины, а над портретом — веточка освященного букса.

Лампа стояла на камине, в котором едва тлел огонь. Подле лампы на стуле сидела старуха. Подавшись вперед, сгорбившись, как будто ее сломали пополам, она держала на руках что-то, скрытое тенью. Я подошел ближе; на руках у нее был мертвый ребенок.

Несчастная тихо всхлипывала.

Э. П., по-видимому знавший эту семью, слегка коснулся ее плеча и сказал:

— Дайте взглянуть.

Старуха подняла голову, и я увидел на коленях у нее хорошенького мальчика, бледного, полураздетого. На лбу у него алели две раны.

Старуха посмотрела на меня невидящими глазами; говоря сама с собой, она пробормотала:

— Подумать только — сегодня утром он говорил мне «бабушка»!

Э. П. тронул ручку ребенка; она бессильно повисла.

— Семь лет, — сказал мне Э. П.

На полу стоял таз с водой, ребенку обмыли личико; из отверстий на лбу двумя тоненькими струйками сочилась кровь.

В глубине комнаты, возле шкафа, сквозь полуоткрытые дверцы которого виднелось белье, стояла женщина лет сорока, бедно, но опрятно одетая, с красивым строгим лицом.

— Это соседка, — шепнул мне Э. П.

Он объяснил, что в доме живет врач и что врач, осмотрев ребенка, сказал: «Ничего нельзя сделать». Ребенка ранило двумя пулями в голову, когда он перебегал улицу, «чтобы где-нибудь укрыться». Его принесли домой, к бабушке, у которой «он один на свете».

Портрет, висевший над кроваткой, изображал его покойную мать.

Глаза ребенка были полуоткрыты. Они смотрели таинственным взглядом мертвецов, переставших видеть реальный мир и созерцающих бесконечность. Время от времени старуха сквозь всхлипывания восклицала:

— И господь допускает такое! Мыслимое ли это дело! Ах, разбойники!

Вдруг она крикнула:

— Так вот оно какое, правительство!

— Да, — ответил я.

Тем временем мы раздели ребенка. В кармане у него был волчок. Головка никла то на одно, то на другое плечо. Я поддержал ее и поцеловал мальчика в лоб. Версиньи и Бансель сняли с него чулки. Бабушка встрепенулась.

— Не сделайте ему больно, — попросила она и, обхватив старческими руками окоченевшие белые ножонки, пыталась отогреть их.

Когда мы обнажили жалкое маленькое тельце, пришлось подумать о саване. Из шкафа вынули простыню.

Тут бабушка заплакала навзрыд. Она кричала: «Верните мне его!» Она выпрямилась и вдруг, обведя нас взглядом, стала говорить грозные слова, путая в своей бессвязной речи Бонапарта, и бога, и внука, и школу, куда он ходил, и свою умершую дочь и горько упрекая нас. Обезумевшая, вся бледная, с блуждающими глазами, она больше, чем мертвое дитя, походила на призрак.

Потом она опять закрыла лицо руками, низко склонилась над ребенком и зарыдала горше прежнего.

Женщина со строгим лицом подошла ко мне и, не проронив ни слова, платком вытерла мне рот. На губах у меня была кровь.

Увы — что можно было сделать? Мы вышли подавленные.