III Сент-Антуанская баррикада

III

Сент-Антуанская баррикада

Вот что произошло.

В ту ночь де Флотт был в Сент-Антуанском предместье уже с четырех часов утра. Он решил, что если до рассвета начнется какое-нибудь движение, то хоть один депутат должен быть налицо; а сам он принадлежал к числу тех, кто первым выворачивает булыжники для баррикады, когда вспыхивает благородное восстание в защиту права.

Но все было спокойно. Де Флотт всю ночь бродил по улицам, один среди пустынного спящего предместья.

В декабре рассветает поздно. Еще до утренней зари де Флотт был на месте встречи, у рынка Ленуар.

Эта часть предместья охранялась слабо. Войск вокруг не было, кроме караула на самом рынке; другой караул был расположен на некотором расстоянии, в кордегардии на углу улицы Фобур-Сент-Антуан и улицы Монтрейль, возле старого древа свободы, посаженного в 1793 году Сантером. На этих постах офицеров не было.

Сделав рекогносцировку, де Флотт прошелся несколько раз взад и вперед по тротуару, затем, видя, что никого еще нет, и боясь привлечь к себе внимание, опять углубился в боковые улицы предместья.

Обри (от Севера) тоже встал рано, в пять часов утра. Вернувшись домой с улицы Попенкур поздно ночью, он спал только три часа. Привратник предупредил его, что какие-то подозрительные люди спрашивали его вечером 2 декабря и что в дом напротив, № 12 по той же улице Расина, к Югенену приходила полиция, чтобы арестовать его. Поэтому Обри решил выйти до рассвета.

Он пошел пешком в Сент-Антуанское предместье. Когда он подходил к назначенному месту, он увидел Курне и других из тех, что были на улице Попенкур. К ним почти сразу же присоединился Малардье.

Светало. В предместье не видно было ни души. Они шли в глубоком раздумье и тихо разговаривали. Вдруг мимо них вихрем пронесся какой-то необыкновенный отряд.

Они обернулись. Это был пикет улан, окружавший странный экипаж, в котором при тусклом утреннем свете они узнали арестантский фургон. Он бесшумно катился по макадамовой мостовой.

Они еще недоумевали, что бы это могло значить, когда появился второй отряд, подобный первому, затем третий и четвертый. Так, следуя друг за другом на очень близком расстоянии, почти соприкасаясь, проехали десять арестантских фургонов.

— Да ведь это наши коллеги! — воскликнул Обри (от Севера).

В самом деле, через предместье везли депутатов, арестованных на набережной Орсе; это была последняя партия, направлявшаяся в Венсенскую крепость. Было около семи часов утра. В окнах лавок появился свет. Некоторые из них открылись. Кое-где из домов выходили люди.

Фургоны ехали вереницей, под стражей, запертые, мрачные, немые. Не слышно было ни крика, ни возгласа, ни звука. С быстротой и стремительностью вихря, посреди шпаг, сабель и пик, они увозили нечто, хранившее молчание. Что же было это нечто, проносившееся мимо в зловещем безмолвии? Это была разбитая трибуна, верховная власть народных собраний, великий источник гражданственности, — слово, заключающее в себе будущее мира, голос Франции. Показался последний экипаж, почему-то запоздавший. От остальных его отделяло расстояние в триста или четыреста метров; его сопровождали только трое улан. Это был не арестантский фургон, а омнибус, единственный во всей партии. За полицейским агентом, заменявшим кучера, можно было ясно различить депутатов, теснившихся внутри. Казалось, что освободить их — дело нетрудное.

Курне обратился к прохожим.

— Граждане, — воскликнул он, — это увозят ваших депутатов! Вы видели, они только что проехали в фургонах для преступников! Бонапарт арестовал их вопреки всем законам. Освободим их! К оружию!

Вокруг Курне образовалась группа из блузников и ремесленников, шедших на работу. Среди них раздались крики: «Да здравствует республика!», и несколько человек бросились к фургонам. Карета и уланы пустились в галоп.

— К оружию! — повторил Курне.

— К оружию! — подхватил народ.

На мгновение всех охватил единый порыв. Кто знает, что могло бы произойти? Было бы знаменательно, если бы в борьбе против переворота для сооружения первой баррикады употребили этот омнибус и если бы, послужив сначала преступлению, он стал орудием возмездия! Но в ту минуту, когда рабочие бросились к карете, некоторые из сидевших в ней депутатов стали махать обеими руками, чтобы остановить их.

— Э, — сказал один рабочий, — да они не хотят!

Второй продолжал:

— Они не хотят свободы!

Третий прибавил:

— Они не хотели ее для нас, не хотят ее и для себя.

Этим все было сказано: омнибус пропустили. Через минуту крупной рысью пронесся арьергард конвоя; толпа, окружавшая Обри (от Севера), Малардье и Курне, рассеялась.

Кафе Руазен только что открылось. Все помнят, что в большом зале этого кафе происходили заседания знаменитого в 1848 году клуба. Здесь, как уже говорилось, и была назначена встреча.

С улицы в кафе Руазен попадают через проход, ведущий в вестибюль в несколько метров длиною, оттуда посетитель входит в довольно большой зал с высокими окнами и зеркалами по стенам. Посреди зала стоят несколько бильярдных столов, мраморные столики и обитые бархатом стулья и скамьи. В этом зале, не очень удобном для больших совещаний, и заседал в свое время клуб Руазен. Курне, Обри и Малардье сели за столик. Войдя в кафе, они не скрыли от хозяев, кто они такие; их приняли хорошо и на всякий случай указали выход через сад.

Тут же к ним присоединился де Флотт.

К восьми часам депутаты стали собираться. Первыми пришли Брюкнер, Мень и Брийе, затем, один за другим, Шарамоль, Кассаль, Дюлак, Бурза, Мадье де Монжо и Боден. На улице было грязно, и Бурза, по своему обыкновению, надел деревянные башмаки. Те, кто принимает Бурза за крестьянина, ошибаются: это бенедиктинец. Бурза — человек с южным воображением, живым, тонким умом, образованный, блестящий, остроумный; в голове у него вся Энциклопедия, а на ногах — крестьянские башмаки. Что в этом странного? Он вместе — мысль и народ. Бастид, бывший член Учредительного собрания, пришел вместе с Мадье де Монжо. Боден горячо пожимал всем руки, но молчал. Он был задумчив. «Что с вами, Боден, — спросил его Обри (от Севера), — вам грустно?» — «Мне? — возразил Боден, подняв голову. — Никогда я не был так доволен!»

Быть может, он уже чувствовал себя избранником? Когда человек находится так близко от смерти, озаренной славой, улыбающейся ему во мраке, быть может он уже видит ее?

Депутатов сопровождали и окружали люди, посторонние Собранию, но исполненные такой же решимости, как и сами депутаты.

Их возглавлял Курне. Среди них были и рабочие, но ни на ком не было блуз. Чтобы не испугать буржуазию, рабочим, особенно с заводов Дерона и Кайля, посоветовали прийти в сюртуках.

У Бодена была при себе копия прокламации, которую я продиктовал ему накануне. Курне развернул ее и прочел. «Расклеим ее сейчас же по предместью, — сказал он. — Народ должен знать, что Луи Бонапарт — вне закона». Один рабочий-литограф предложил сейчас же напечатать ее. Все присутствовавшие депутаты подписали прокламацию и среди своих подписей поставили мою фамилию. Обри (от Севера) прибавил в заголовке слова: «Национальное собрание». Рабочий унес прокламацию и сдержал слово. Через несколько часов Обри (от Севера), а потом один из друзей Курне, некий Ге, видели, как он в предместье Тампль с банкой клея в руке наклеивал прокламации на всех перекрестках, совсем рядом с объявлениями Мопа, угрожавшими смертной казнью тому, кто будет распространять призыв к оружию.

Прохожие читали обе прокламации одну за другой. Нужно отметить такую подробность: рабочего сопровождал и охранял человек в форме сержанта пехоты, в красных штанах и с ружьем на плече. Это был, очевидно, солдат, недавно отслуживший свой срок.

Накануне общий сбор назначили от девяти до десяти часов утра. Этот час был выбран с таким расчетом, чтобы хватило времени оповестить всех членов левой; следовало подождать, пока они соберутся, чтобы наша встреча больше походила на народное собрание и чтобы действия левой произвели в предместье более внушительное впечатление.

Некоторые из уже прибывших депутатов были без перевязей. В соседнем доме второпях изготовили несколько перевязей из полосок красного, белого и синего коленкора и роздали этим депутатам. Среди тех, кто надел эти импровизированные перевязи, были Боден и де Флотт.

Толпа, стоявшая вокруг них, уже выражала нетерпение, хотя еще не было девяти часов.[9]

Это благородное нетерпение охватило многих депутатов.

Боден хотел подождать,

— Не будем начинать раньше назначенного часа, — говорил он, — подождем наших товарищей.

Но вокруг Бодена роптали:

— Нет, начинайте, подайте сигнал, выходите на улицу. Как только жители предместья увидят ваши перевязи, они сразу восстанут. Вас немного, но все знают, что скоро к вам присоединятся ваши друзья. Этого достаточно. Начинайте.

Как показали дальнейшие события, такая поспешность могла привести только к неудаче. Однако депутаты решили, что они должны подать народу пример личного мужества. Не дать потухнуть ни одной искорке, выступить первыми, идти вперед — вот в чем заключался долг. Видимость колебания могла оказаться более пагубной, чем самая дерзкая отвага.

Шельшер — героическая натура, он всегда готов ринуться навстречу опасности.

— Пойдем, — воскликнул он, — друзья нас догонят. Вперед!

У них не было оружия.

— Обезоружим ближайший караул, — сказал Шельшер.

Они вышли из зала Руазен, построившись по двое, держась под руку. С ними были человек пятнадцать или двадцать рабочих, которые шли впереди и кричали: «Да здравствует республика! К оружию!»

Перед ними и позади них бежали мальчишки с криками: «Да здравствует Гора!»

Запертые двери лавок приоткрылись. В дверях показались мужчины, и кое-где из окон выглядывали женщины. Группы людей, шедших на работу, провожали их глазами. Раздались крики: «Да здравствуют наши депутаты! Да здравствует республика!»

Все выражали сочувствие, но не было никаких признаков восстания. По пути процессия почти не увеличилась.

К ней присоединился какой-то человек, который вел под уздцы оседланную лошадь. Никто не знал, кто он и откуда взялась лошадь. Он словно предлагал свои услуги тому, кто захотел бы бежать. Депутат Дюлак приказал этому человеку удалиться.

Так они дошли до кордегардии на улице Монтрейль. При их приближении часовой подал сигнал тревоги, и солдаты в беспорядке выскочили из караулки.

Шельшер, спокойный, невозмутимый, с манжетами и белым галстуком, как обычно, весь в черном, в наглухо застегнутом сюртуке, похожий на квакера, приветливый и бесстрашный, направился прямо к ним.

— Товарищи, — сказал он, — мы депутаты народа и пришли от имени народа просить у вас оружие для защиты конституции и законов.

Караул дал себя обезоружить. Один только сержант пытался сопротивляться, но ему сказали: «Ведь вы один!», и он уступил. Депутаты роздали ружья и патроны окружавшим их смельчакам.

Некоторые из солдат кричали: «Почему вы отбираете от нас ружья? Мы готовы драться за вас, на вашей стороне».

Депутаты не решались принять это предложение. Шельшер хотел было согласиться. Кто-то из депутатов заметил, что солдаты подвижной гвардии уверяли в том же самом июньских повстанцев, а получив оружие, повернули его против восставших.

Поэтому оружия солдатам не вернули.

Сосчитали отобранные ружья, их было пятнадцать

— Нас сто пятьдесят человек, — заметил Курне, — ружей нам не хватит.

— Не беда, — сказал Шельшер. — Где тут еще есть караул?

— На рынке Ленуар.

— Идем туда.

В сопровождении пятнадцати вооруженных людей во главе с Шельшером депутаты направились к рынку Ленуар. Караул рынка Ленуар дал обезоружить себя еще охотнее, чем караул на улице Монтрейль. Солдаты сами поворачивались, чтобы удобнее было брать патроны из их сумок.

Ружья немедленно зарядили.

— Теперь у нас тридцать ружей, — крикнул де Флотт, — выберем какой-нибудь перекресток и построим баррикаду.

В это время у них было уже около двухсот бойцов.

Они пошли вверх по улице Монтрейль. Пройдя шагов пятьдесят, Шельшер оказал:

— Куда же мы идем? Мы повернулись спиной к Бастилии. Мы повернулись спиной к бою.

Они снова спустились к предместью.

Они кричали: «К оружию!» В ответ раздавалось: «Да здравствуют наши депутаты!» Но к ним присоединились только несколько молодых людей. Было ясно: ветер восстания не поднимется.

— Все равно, — говорил де Флотт, — начнем сражение. Пусть на нашу долю выпадет слава пасть первыми.

Когда они подошли к тому месту, где, пересекая предместье, соединяются улицы Сент-Маргерит и Кот, на улицу Сент-Маргерит въезжала крестьянская телега, груженная навозом.

— Сюда! — крикнул де Флотт.

Телегу остановили и опрокинули посреди улицы Фобур Сент-Антуан.

Подъехала молочница.

Опрокинули и тележку молочницы.

Проезжал булочник со своим хлебным фургоном. Увидев, что происходит, он хотел улизнуть и погнал лошадь. Два-три мальчугана — настоящие дети Парижа, храбрые, как львы, и проворные, как кошки, — побежали за булочником, бросились наперерез мчавшейся галопом лошади, остановили ее и привели к строящейся баррикаде.

Повалили и хлебный фургон.

Показался омнибус, ехавший от площади Бастилии.

— Ладно! — сказал кондуктор. — Видно, уж ничего ни поделаешь!

Он добровольно сошел с козел и высадил пассажиров, а кучер отпряг лошадей и ушел, оправляя свой плащ.

Омнибус опрокинули. Его положили в ряд с тремя другими повозками, но все же не удалось перегородить всю улицу, в этом месте очень широкую. Выравнивая баррикаду, люди говорили:

— Как бы не попортить повозки!

Баррикада вышла неважная, чересчур низкая и слишком короткая — с обеих сторон ее можно было обойти по тротуару.

В это время проезжал штабной офицер в сопровождении ординарца; увидев баррикаду, он ускакал.

Шельшер спокойно обходил опрокинутые повозки. Дойдя до крестьянской телеги, несколько возвышавшейся над другими, он сказал: «Только эта одна и годится».

Постройка баррикады продолжалась. Сверху набросали пустые корзины; от этого она стала шире и выше, но не прочнее.

Работа еще не была окончена, когда прибежал мальчуган и крикнул: «Солдаты!»

И в самом деле, от Бастилии через предместье беглым шагом подходили две роты, взводами, следовавшими на некотором расстоянии друг от друга; они шли во всю ширину улицы.

Жители торопливо закрывали двери и окна.

Тем временем, стоя в углу баррикады, Бастид невозмутимо рассказывал Мадье де Монжо такой анекдот.

— Мадье, — говорил он ему, — лет двести тому назад принц Конде, готовясь дать сражение в этом самом Сент-Антуанском предместье, спросил у сопровождавшего его офицера: «Видел ты когда-нибудь, как проигрывают сражение?» — «Нет, монсеньер…» — «Ну, так сейчас увидишь». Мадье, сегодня я говорю вам: «Сейчас вы увидите, как берут баррикаду».

Те, у кого было оружие, стали за баррикадой и приготовились к бою.

Решительная минута приближалась.

— Граждане! — крикнул Шельшер. — Не стреляйте! Когда армия сражается с предместьями, с обеих сторон льется кровь народа. Дайте нам сначала поговорить с солдатами.

Он поднялся на корзину, возвышавшуюся над баррикадой. Другие депутаты встали возле него на омнибус. Мадье и Дюлак стояли справа. Дюлак сказал:

— Вы меня почти не знаете, гражданин Шельшер, я вас знаю и люблю. Позвольте мне быть возле вас. В Собрании я занимаю второстепенное место, но в бою я хочу быть в первых рядах.

В эту минуту на углу улицы Сент-Маргерит совсем близко от баррикады показались несколько блузников из числа завербованных 10 декабря; они крикнули: «Долой двадцатипятифранковых!»

Боден, уже выбравший свой боевой пост и стоявший на баррикаде, смерил этих людей взглядом и сказал:

— Сейчас вы увидите, как умирают за двадцать пять франков!

На улице поднялся шум. Последние еще приоткрытые двери захлопнулись. Обе наступающие колонны были уже совсем близко от баррикады. Вдали смутно виднелись другие ряды штыков, те самые, которые преградили мне дорогу.

Шельшер властно поднял руку и подал капитану, шедшему во главе первого взвода, знак остановиться.

Капитан взмахнул саблей, что означало отказ.

Весь переворот 2 декабря воплотился в этих двух жестах. Закон говорил: «Остановитесь!» Сабля отвечала: «Нет!»

Обе роты продолжали идти вперед, но замедленным шагом, сохраняя дистанцию между взводами.

Шельшер сошел с баррикады на мостовую. За ним спустились де Флотт, Дюлак, Малардье, Брийе, Мень и Брюкнер.

Это было прекрасное зрелище.

Семь депутатов, вооруженные одними своими перевязями, иначе говоря — облеченные величием закона и права, сойдя с баррикады, ступили на улицу и пошли прямо на солдат, стоявших в ожидании с наведенными ружьями.

Другие депутаты, оставшиеся за баррикадой, заканчивали последние приготовления. Бойцы держались мужественно. Выше всех ростом был морской лейтенант Курне. Боден по-прежнему стоял на опрокинутом омнибусе, баррикада закрывала его только до пояса.

При виде семерых депутатов солдаты и офицеры сначала опешили. Капитан сделал депутатам знак остановиться.

Они остановились, и Шельшер произнес спокойно и торжественно:

— Солдаты! Мы депутаты народа, обладающего верховной властью, мы ваши депутаты, мы избраны всеобщим голосованием. Во имя конституции, во имя всеобщего избирательного права, во имя республики мы, Национальное собрание, мы, воплощение закона, приказываем вам перейти на нашу сторону, мы требуем от вас повиновения. Ваши командиры — это мы. Армия принадлежит народу, и депутаты народа — высшие военачальники. Солдаты, Луи Бонапарт нарушил конституцию, мы объявили его вне закона. Повинуйтесь нам.

Офицер, командовавший отрядом, капитан по фамилии Пти, прервал его.

— Господа, — сказал он, — у меня приказ. Я сам вышел из народа. Я республиканец, как и вы, но ведь я только орудие!

— Вы знаете конституцию, — возразил Шельшер.

— Я знаю только приказ.

— Но существует приказ, который выше всех приказов, — настаивал Шельшер, — солдат, как и всякий гражданин, обязан повиноваться закону.

Он снова повернулся к солдатам, чтобы продолжать свою речь, но капитан крикнул:

— Ни слова больше! Запрещаю вам говорить! Замолчите, или я прикажу стрелять!

— Мы не боимся ваших пуль! — воскликнул Шельшер.

В это время подъехал верхом другой офицер. То был командир батальона. Он что-то тихо сказал капитану.

— Господа депутаты, — продолжал капитан, размахивая саблей, — уходите, или я прикажу стрелять!

— Стреляйте! — крикнул де Флотт.

Депутаты — странное и героическое повторение Фонтенуа — обнажили головы, бесстрашно стоя перед наведенными на них ружьями.

Один только Шельшер не снял шляпы и ждал, скрестив на груди руки.

— Ружья наперевес! — крикнул капитан. И, повернувшись к взводу, скомандовал: — В штыки!

— Да здравствует республика! — крикнули депутаты.

Роты двинулись, солдаты беглым шагом с ружьями наперевес бросились в атаку; депутаты не тронулись с места.

То было грозное, трагическое мгновение. Безмолвно, не шевелясь, не отступая ни на шаг, смотрели семеро депутатов на приближавшиеся штыки, их не покинуло мужество, — но сердца солдат дрогнули.

Солдаты ясно поняли, что их мундиру грозит двойное бесчестие: посягнуть на депутатов народа — измена, убивать безоружных — подлость. А с такими эполетами, как измена и подлость, иной раз мирится генерал, но солдат — никогда.

Штыки придвинулись к депутатам вплотную и почти касались их груди, но вдруг острия сами собой отклонились в сторону, и солдаты, словно по уговору, прошли между депутатами, не причинив им никакого вреда. Только у Шельшера сюртук в двух местах был разорван, но, по его словам, это произошло скорее по неловкости, чем намеренно. Бежавший на него солдат хотел штыком отстранить его от капитана и слегка кольнул. Штык наткнулся на книжку с адресами депутатов, лежавшую у Шельшера в кармане, и прорвал только одежду.

Один из солдат сказал де Флотту:

— Гражданин, мы не хотим вас трогать.

А другой подошел к Брюкнеру и прицелился в него.

— Ну что ж, — сказал Брюкнер, — стреляйте!

Солдат смущенно опустил ружье и пожал Брюкнеру руку.

Удивительно: несмотря на приказ, отданный командирами, обе роты, одна за другой, подойдя к депутатам вплотную, отвели штыки в сторону. Приказ повелевает, но верх берет безотчетное чувство. Приказ может быть преступлением, но безотчетное чувство всегда благородно. Командир батальона П. впоследствии говорил: «Нас предупреждали, что мы будем сражаться с разбойниками, а перед нами оказались герои».

Тем временем на баррикаде начали тревожиться: желая выручить депутатов, окруженных войсками, кто-то выстрелил из ружья. Этим злополучным выстрелом был убит солдат, стоявший между де Флоттом и Шельшером.

Когда несчастный солдат упал, мимо Шельшера проходил офицер, командир второго из наступавших взводов. Шельшер указал ему на распростертого на земле человека:

— Лейтенант, вы видите?

Офицер промолвил с жестом отчаяния:

— Что же мы можем сделать?

Обе роты ответили на выстрел залпом и ринулись к баррикаде, оставив позади себя семерых депутатов, изумленных тем, что они уцелели.

С баррикады ответили залпом. Но защищать ее было невозможно.

Ее взяли штурмом.

Боден был убит.

Он не покидал своего боевого поста на омнибусе. Его ранили три пули. Одна из них попала в правый глаз, прошла снизу вверх и проникла в мозг. Он упал и уже не приходил в сознание. Через полчаса он был мертв. Его тело отнесли в больницу Сент-Маргерит.

Бурза вместе с Обри (от Севера) стоял рядом с Боденом, пуля пробила его плащ.

Нужно отметить еще одно обстоятельство; на этой баррикаде солдаты никого не взяли в плен. Ее защитники частью рассеялись по улицам предместья, частью нашли приют в соседних домах. Депутат Мень, которого испуганные женщины втолкнули в какой-то темный проход, очутился там вместе с одним из солдат, только что захвативших баррикаду. Минуту спустя депутат вышел оттуда вместе с солдатом. С этого первого поля сражения депутаты еще могли уйти беспрепятственно.

Это было торжественное начало борьбы; луч справедливости и права еще не угас окончательно, и воинская честь с какой-то мрачной тревогой отступала перед злодеянием, на которое ее толкали. Можно упиваться добром, но можно до одури опьяниться злом: в этом пьяном разгуле вскоре захлебнулась совесть армии.

Французской армии несвойственно совершать преступления. Когда борьба затянулась и войскам было предписано исполнять зверские приказы, солдатам пришлось одурманивать себя. Они повиновались, но не хладнокровно, что было бы чудовищно, а с раздражением, — это извинит их в глазах истории; возможно, что у многих из них под этим раздражением скрывалось отчаяние.

Упавший солдат все еще лежал на мостовой. Шельшер стал его поднимать. Из соседнего дома вышли несколько отважных женщин с заплаканными глазами. Подошли солдаты. Его отнесли — Шельшер держал ему голову — сначала в фруктовую лавку, потом в больницу Сент-Маргерит, куда уже доставили тело Бодена.

То был новобранец. Пуля попала ему в бок. На его доверху застегнутой серой шинели виднелась кровавая дыра. Голова его склонилась на плечо, лицо, стянутое ремешком кивера, было бледно, изо рта сочилась струйка крови. Ему было лет восемнадцать. Уже солдат и еще ребенок. Он был мертв.

Этот несчастный стал первой жертвой переворота. Второй жертвой был Боден.

До того как его выбрали в Национальное собрание, Боден был школьным учителем.[10]

Он принадлежал к числу тех умных и смелых школьных учителей, которые всегда подвергались преследованиям, то по закону Гизо, то по закону Фаллу, то по закону Дюпанлу. Преступление школьного учителя состоит в том, что у него в руках раскрытая книга; этого достаточно, духовенство его осуждает. Сейчас во Франции в каждом селении есть горящий светильник, — то есть школьный учитель, — и мракобес, готовый потушить его, — то есть священник. Школьные учителя Франции, умеющие умирать голодной смертью во имя истины и науки, вполне достойны того, чтобы один из их собратьев был убит за свободу.

Первый раз я видел Бодена в Собрании 13 января 1850 года. Я хотел выступить против закона о преподавании. Я не был записан в число ораторов; Боден был записан вторым. Он уступил мне свою очередь. Я согласился и получил слово через день, 15 января.

Боден был на примете у Дюпена, который всегда призывал его к порядку, стараясь при этом оскорбить. Боден разделял эту честь с депутатами Мио и Валантеном.

Боден не раз говорил с трибуны. Его речь, несколько неуверенная по форме, была проникнута внутренней силой. Он заседал на вершине Горы. У него был твердый характер, но держался он застенчиво. Поэтому весь его облик выражал одновременно и робость и решительность. Он был среднего роста. Его румяное полное лицо, богатырская грудь, широкие плечи говорили о мощной натуре учителя-землепашца, крестьянина-мыслителя. Этим он походил на Бурза. У него была привычка склонять голову набок, он внимательно слушал и говорил негромким и серьезным голосом. В его взгляде сквозила грусть, в улыбке — горечь обреченности.

Вечером 2 декабря я спросил у него.

— Сколько вам лет?

Он ответил:

— Скоро исполнится тридцать три.

— А вам? — задал он вопрос.

— Мне сорок девять.

Он сказал:

— Сегодня мы с вами ровесники.

Он думал, конечно, об ожидающем нас грядущем дне, где таится великое «может быть», которое всех уравняет.

Первые выстрелы прогремели, один из депутатов убит, а народ все не поднимался. Какая повязка закрывала ему глаза? Какая печать была на его сердце? Увы! Мрак, под покровом которого Луи Бонапарт совершил свое преступление, не только не рассеялся, а, наоборот, еще больше сгущался. В первый раз за последние шестьдесят лет, с тех пор как открылась благодетельная эра революций, Париж, город разума, видимо не понимал того, что творилось.

Оставив баррикаду на улице Сент-Маргерит, де Флотт отправился в предместье Сен-Марсо, Мадье де Монжо в Бельвиль, Шарамоль и Мень на бульвары. Шельшер, Дюлак, Малардье и Брийе снова вернулись в Сент-Антуанское предместье, пройдя по боковым улицам, еще не занятым войсками. Они кричали: «Да здравствует республика!» Они обращались к людям, стоявшим у дверей. «Вы что же, хотите империю?» — кричал Шельшер. Они даже запели Марсельезу. На их пути люди снимали шляпы и кричали: «Да здравствуют наши депутаты!» Этим дело и ограничилось.

Им хотелось пить, они начали уже уставать. На улице Рельи какой-то человек вышел из дома с бутылкой в руках и предложил им утолить жажду.

По дороге к ним присоединился Сартен. На улице Шаронны они зашли в помещение ассоциации краснодеревщиков, где обычно заседал постоянный комитет ассоциации. Там никого не оказалось. Но ничто не могло сломить их мужества.

Когда они подходили к площади Бастилии, Дюлак сказал Шельшеру:

— Я прошу разрешения отлучиться часа на два, и вот почему: я здесь в Париже один с семилетней дочкой. Уже неделя, как она больна скарлатиной, и вчера, когда начался переворот, она была при смерти. У меня никого нет на свете, кроме этого ребенка. Я оставил ее сегодня утром, чтобы встретиться с вами, и она спросила меня: «Папа, куда ты идешь?» Раз меня не убили, я пойду посмотрю, жива ли она.

Два часа спустя ребенок еще был жив. Когда Жюль Фавр, Карно, Мишель де Бурж и я собрались в доме № 15 по улице Ришелье на заседание постоянного комитета, пришел Дюлак и сказал нам: «Я в вашем распоряжении».