Глава четвертая

Глава четвертая

1

В раскачиваемом скоростью вагоне метро было шумно — машинист спешил, наверстывая упущенное (ситуация хорошо мне знакомая), — и не ручаюсь, что я в точности расслышал фразу Андрея.

Уловил только, что он намерен сочинить детектив, где вместо мертвого тела на месте преступления обнаруживалась бы кем-то убитая мысль.

Замысел Жоры многие смогли узнать, не спускаясь в метро, которым он не пользовался со времен молодости, — к нему, знаменитому писателю Георгию Вайнеру, жителю Нью-Йорка, в Москву теперь бывавшему наездами, явился интервьюер.

Интервью с Георгием Александровичем заняло газетную полосу целиком, и, что мне более всего понравилось, наш писатель обращался к планам на ближайшее будущее.

Я уже знал о тяжести его заболевания, а говорил он о новом романе как человек, располагающий временем для исполнения новых желаний.

Что же получалось?

Не вызвавший ожидаемого интереса прозой мемуарного характера и жаждущий читательского внимания Андрей Кучаев был готов к резкому повороту в сторону остросюжетного — пусть и не без доли умозрительности — повествования.

В то время как Жора, достигший вместе с братом-соавтором Аркадием (правда, к моменту интервью братья жили в разных странах и работали порознь) всей полноты (без тени шутки над комплекцией Вайнеров) признания именно детективами, собирался написать роман автобиографический.

Можно подумать, что, соединив в своем рассказе малоизвестного Андрея и знаменитого на всю страну Жору, я затаил такой уж крутизны сюжетный поворот — и дальше по ходу повествования произойдет чудо: прочитанного наконец Кучаева ждет посмертный успех, что уравняет его с братьями Вайнерами.

К сегодняшнему дню (27 сентября 2013 года), однако, картина ничуть не изменилась: известность братьев Вайнеров сохраняется, а к Андрею Кучаеву она все еще в пути (не совсем уверен, что и в пути, но если не буду в это верить, то зачем тогда вообще соединил товарищей своей юности — да и старости — общим сюжетом).

Между прочим, Андрей и Жора (он был на год старше Андрея) умерли в одном и том же 2009 году — Кучаев двадцать седьмого мая, а Вайнер одиннадцатого июня.

2

Как-то в лучшую для братьев пору в Доме литераторов был устроен их творческий вечер при большом стечении народа и с выступлением (правда, без песен) Высоцкого.

После торжественной части на закрытой веранде позади ресторанного зала дан был банкет для избранных с тамадой Григорием Поженяном.

Высоцкий на банкет не пришел — обиделся на Вайнеров за то, что не оставили достаточного количества билетов для его друга, золотоискателя Вадима Туманова. Но это лишь показывает, что Аркадий с Жорой достигли к тому времени такого положения, что могли даже под Высоцкого не подлаживаться.

Несмотря на обиду, Владимир Семенович прочел со сцены стихотворение, посвященное братьям.

Банкет и без Высоцкого выглядел по составу чрезвычайно представительным. Всех почетных гостей я в памяти не удержал. Но про Аркадия Кольцова — директора крупнейшего мебельного магазина, человека, уважаемого всей состоятельной Москвой, скажу особо.

Как-то на перроне вокзала в Кисловодске я наблюдал дружескую встречу мебельщика Кольцова с великим футбольным тренером Константином Бесковым. Строгий и в миру Бесков весь светился доброжелательством и радостью от неожиданной встречи.

Кольцов сразу же сообразил, что я не из тех, кто покупает дефицитную мебель, и сказал мне: “Привет от братьев Вайнеров”, указав на корни нашего знакомства.

В глазах Бескова я от такого знакомства, конечно, вырос — и, когда Кольцов нас покинул, он сознался мне, что никто так не может его, Константина Ивановича Бескова (тогда тренера народной команды “Спартак”), рассмешить, как этот дальний родственник Вайнеров. Я даже не удержался от вопроса — неужели тренер не знаком с другим Аркадием — Райкиным? Оказалось, что знаком (а я и не сомневался).

На банкете Кольцов сидел за столом рядом со следователем по особо важным делам Виноградовым — и оживленно за трапезой с ним беседовал. Чему вроде бы удивляться при популярности Кольцова, мною уже отмеченной?

Нюанс, однако, существовал.

Виноградов оставался в своей должности, а Кольцов временно свой директорский пост оставил, поскольку был осужден и для сокращения срока отбывания наказания переведен на “химию”.

Непосредственно с “химии” он прибыл к родственникам на творческий вечер — и, в отличие от Высоцкого, остался на банкет. Куда ему было торопиться.

В своем тосте временно отлученный от дел мебельщик пожелал братьям “оставаться флагманами советской литературы”. Насчет флагманов всей литературы родственник загнул. Евреям-детективщикам (пусть и партийным, а одному из них — и офицеру милиции на Петровке) стать такими флагманами никто бы не разрешил.

Но по успеху у читателя братья сделались флагманами.

В один из приездов на родину Жора сказал мне, что за всю свою сознательную жизнь так не смеялся, как у себя на Лонг-Айленде, когда получил приглашение на конференцию в Сорбонне, посвященную творчеству Александры Марининой.

Мне казалось неловким упомянуть в этом разговоре про участие в этой конференции моей жены — притом что жена совсем невысокого мнения была не только о текстах Марининой, но и о текстах самих Вайнеров. Разговор всерьез о Марининой показался ей занятным поводом для публикации своих соображений о социологии чтения, и прежде всего — о современной жизни, делающей выбор в пользу Марининой, — и в Сорбонне она выступала с докладом.

Когда я прочитал уже дома ее доклад, мне захотелось самому написать чего-нибудь про Жору (и Аркадия, разумеется).

Но сочинять статьи я не умею. Мое дело — вспоминать.

Еще до брака со мной моя жена, к неудовольствию, надо сказать, своего тогдашнего мужа, напечатала статью, где выражала сильное (и аргументированное примерами из текста) сомнение в правдивости братьев, заверявших, что последние два своих романа как опасно для авторов антисоветские они до лучших времен закопали под какой-то березой в Переделкине.

Тогдашний муж не столько Вайнеров защищал, сколько беспокоился о том, что статья восстановит против его жены определенную часть общества, превратившуюся в ревностных читателей этих братьев.

Женитьбу на даме, выступившей против них с Аркадием, Жора счел бы, наверное, предательством с моей стороны, дружи мы с ним так, как дружили в юности, а не пунктирно, как всю последующую жизнь, — и будь он до конца убежден, что я восторгаюсь его сочинениям так же, как все остальные читатели.

Мы с Авдеенко вновь оказались в уже описанной мною ситуации, когда деньги кончились, а покидать ресторан до закрытия казалось нелепостью. Стояли возле зеркальной стены вестибюля Дома журналиста — и соображали, кто нам наверняка даст в долг.

И первый несомненный кандидат в кредиторы не заставил себя ждать — откуда-то (не из того ли же самого ресторана или бара?) вышел Жора.

И вдруг Авдеенко мне сказал: “У него-то мы, надеюсь, никогда занимать не будем”.

Деньги мы через минуту заняли у кого-то другого.

И, когда вернулись за ресторанный столик, какое-то время, пока официантка несла наш заказ, я думал о странной реакции Авдеенко — для него особенно странной.

Мой друг Авдеенко — человек наследственно вспыльчивый — бывал, однако, невыдержанным только при игре в футбол и ссорах с женами. В остальных случаях его отличала выдержка, отсутствие агрессивности и желания конфликтовать.

Он был объективнее меня в оценках и более доброжелателен.

Постоянно находившийся в среде людей успеха, Авдеенко никогда не тяготился ревниво ничьей известностью, считал себя (и вел себя) с любой знаменитостью на равных — и отношения со знаменитостью не составляли для него труда, осложненного завистью.

В Доме кино давали премьеру фильма Алексея Германа (Авдеенко, конечно, дружил и с Германом) “Мой друг Иван Лапшин”.

В зале собралась вся кинематографическая Москва (точнее, ее цвет).

Но сначала на сцену вышло человек двадцать — и среди них мой друг (о чем я не был предупрежден).

Устроители вечера предварили всеми ожидаемый фильм Германа документальной лентой о греческом композиторе Белояннисе, которая никого, кроме тех двадцати человек на сцене, не волновала перед премьерой “Лапшина”.

Из титров я затем узнал, что Авдеенко — автор дикторского текста, весь смысл которого был в том, что одну из своих симфоний Белояннис сочинил весной и потому назвал ее “Весенней”.

После фильма Германа народ расходился взволнованным, потрясенным — или разгневанным сложным кинематографическим языком.

Про Белоянниса все напрочь забыли.

Кроме любезной тещи Германа, жены писателя Борщаговского. Она подошла к Авдеенко — и сказала ему: “Саша, с премьерой”. “И вас тоже…”

Очень надеюсь, что он ответил так в шутку.

Я всегда помнил и помню, насколько труднее, чем Авдеенко, братьям Ардовым, Андрею Кучаеву и даже мне, не самому из них везучему, давалось Георгию Вайнеру вхождение в ту жизнь, какой мечтал он жить.

Перед началом того вечера в Доме литераторов мы смотрели с ним вместе, как впускают в строго охраняемые двери публику с билетами.

“Да, — с плохо скрытым удовольствием заметил Жора, — столько народу рвется сейчас сюда только из-за того, что когда-то одному мальчику не хотелось ходить на службу”.

Меня покоробила не столько некорректность замечания про “одного” (только одного, получалось, мальчика, без соавтора в лице старшего брата), сколько неправда о нежелании ходить на службу.

Хотелось бы думать, что, говоря про службу, он имел в виду работу в Музее революции, где за крошечную зарплату работал смотрителем панорамы “Штурм Зимнего” (Жора включал панораму, а при мне однажды и устранил в ней неисправность), или инженерство в гостинице “Советская” (где, мне теперь кажется, он был главным инженером — и в ресторане мы с десяткой в кармане на двоих сидели за столиком для дипломатов с флажком какой-то страны).

Но на службу в ТАСС разве же он ходил без удовольствия?

И потом — какой ценой далась ему штатная работа в телеграфном агентстве!

Всякая попытка поступления Жоры в какую-нибудь газету происходила приблизительно по одному и тому же сценарию.

Работодатель сначала говорил ему об идеологической подоплеке работы в газете — и затем спрашивал, комсомолец ли Жора. Тот отвечал, что член партии.

Отступать работодателю было вроде некуда, но работодатель находил. “У нашего издания есть определенный уклон в сторону тем, связанных с техникой…” “Я инженер”, — спешил с ответом Жора. “Но никак не меньше и тем, связанных с юриспруденцией…” “Я учусь на заочном отделении юридического факультета МГУ”, — думал обрадовать работодателя Вайнер.

Тогда работодатель, словно спохватившись, говорил, что при всех глубоких знаниях претендента необходимо быть журналистом. У Вайнера и на это был ответ-козырь: “В ближайшее время я защищаю диплом на факультете журналистики”.

Что же оставалось делать подневольному работодателю, когда не принято было говорить вслух о том, что журналистов еврейской национальности в каждой редакции перебор, а нежелательны они вовсе (это же не самое начало советских времен, когда шутили, что в уважающей себя газете всегда есть Гуревич, Гурович и Гурвич).

И все-таки в ТАСС Георгий Вайнер попал — и казалось бы, там прижился.

Он объяснял мне свое неожиданное расставание с агентством и вообще с журналистикой заботой о дальнейшей судьбе старшего брата.

“Аркашке”, как всегда называл брата Жора, перестало нравиться на Петровке (чему я, конечно, удивился: Аркадий считался талантливым следователем, продвигался по службе неплохо; возможно, думаю теперь, национальность сужала его перспективы на будущее).

И братья, видимо, решили постепенно приобщить к журналистике и Аркадия, из-за чего и возникла идея соавторства — милицейский материал, накопленный старшим братом, приравнялся к перу младшего.

Они составили план большого очерка на криминальную тему и показали его своему знакомому начальнику по имени Норман Бородин. Этот влиятельный господин увидел за планом очерка план целой книги.

Так братья Вайнеры (сначала они подписывались Аркадий Вайнер и Георгий Вайнер, братьями на обложке они стали чуть позднее) начинали свою совместную литературную деятельность.

Первая их книга, если не путаю (ее я так и не прочел), называлась “Часы для мистера Келли” — и до отдельного издания опубликована была в популярном журнале (то ли в “Смене”, то ли в “Огоньке”).

Жора никогда и не скрывал, что хочет быть писателем. Часто повторял: “Когда у меня будет две книжки” (почему-то всегда говорил про две — не уточняя, сразу ли две, вообще ли две). Обмолвился, рассердившись на кого-то из нашей компании на Ордынке за излишний гонор в притязаниях: он, Вайнер, собирается сочинять просто интересные книжки без глобальных задач.

Мы не могли тогда знать — Жора через много лет рассказал об этом в интервью, когда сомнений в том, что цель достигнута, у него больше не оставалось, — что семнадцатилетний Вайнер дал своей маме расписку: обязуюсь стать великим человеком.

В нашей компании, где все надеялись быть великими и продолжать начавшуюся дружбу не иначе как в этом качестве, о мере Жориного тщеславия можно было догадаться.

Но не обо всей мере.

А не она ли — меры остальных превысившая мера — все и решила в пользу Георгия?

Но вдруг и не она? Не будем оправдывать себя той скромностью, какую хочется приписать тем, кому удалось меньше, чем Вайнеру.

3

Мое отношение к их книгам менялось в лучшую сторону.

Мне у Вайнеров не нравилась имитация стиля. У кого, однако, стиль не имитация? Я винил бы в том и читателя как клиента.

Несомненно, умные братья Вайнеры, понимавшие лучше многих других собратьев, что публика — дура, считались с нею больше, чем те, кто публику ставил высоко и оттого с нею не считался, наивно полагаясь на ее самостоятельность и воспитанный (кем же, интересно?) вкус.

Мне не нравилось, что, сочувствуя по всему своему складу персонажам отрицательным (близким себе по уму и знанию жизни), авторы в тексте слишком уж демагогически это скрывали — скрывали за пошлой моралью, вооружившей персонажей положительных.

Сами же Вайнеры мне всегда нравились.

Да они и почти всех к себе располагали большей откровенностью выражения себя в жизни, чем в книгах.

Тогда, на банкете, Поженян, восхищаясь романом “Эра милосердия” (по которому снят был знаменитый фильм “Место встречи изменить нельзя”, а о героях сочинена песня “Глеб Жеглов и Володя Шарапов”), сказал, что “здесь такая жажда справедливости…”.

У выдуманных героев (тех же Жеглова и Шарапова) подобная жажда по-разному, но была.

Но умные реалисты, знатоки жизни у себя в стране Жора и Аркадий такую жажду вряд ли испытывали.

В неосуществимое они не верили.

Реплики из фильма Говорухина по роману Вайнеров заучивали наизусть — и наиболее цитируемой стала фраза, произнесенная Высоцким в роли Жеглова: “Вор должен сидеть в тюрьме”.

У нас, где воровство все более становится “делом чести, делом славы, делом доблести и геройства” (привожу буквально сказанное товарищем Сталиным про труд, хотя рабский труд, на котором и держалась в основном советская экономика, тем и уникален, что мог обходиться без поощрения, но в отдельных пропагандистских акциях — вроде стахановского движения — поощрительными эпитетами все же подзаряжался), — у нас, где есть угроза, что разворуют вообще все, ничего и не остается, как тешить себя сочиненной Вайнерами фразой о неотвратимости наказания за воровство.

Ну как тут не вспомнить довоенный рассказ Зощенко.

Михаил Михайлович, рассуждая о финском опыте отрубать за воровство руку, все же предостерегал о внедрении подобного опыта в наш общественный быт: количество одноруких будет зашкаливать.

Я знал обоих Вайнеров задолго до их писательской известности (и вообще литературной деятельности) — и мне всегда хотелось понять, как выглядели они в глазах писателей постарше, с которыми я при знакомстве никогда не становился на равную ногу, всегда оставаясь для них чьим-то сыном, самостоятельные соображения которого интереса не представляют.

В дневнике нашего соседа по Аэропорту, знаменитого сценариста Анатолия Гребнева, — мы жили не только в соседних домах, но и в соседних мирах, о которых я узнаю теперь из его записей, — время от времени возникают братья Вайнеры (“наши милые толстые братья”).

Сценарист соприкасался с ними чаще в переделкинском ДТ, чем на Аэропорте, где с конца семидесятых годов жил Жора.

Из записей Анатолия Борисовича у меня сложилось впечатление, что братьям, бывшим заметно моложе Гребнева, нравилось демонстрировать старшему товарищу свое превосходство и в знании подробностей, и в понимании сути советской жизни.

Не всегда знавшего то, что знали Вайнеры, Гребнева жизнь интересовала глубже, чем моих приятелей. Почему и вел он с такой регулярностью дневники.

Гребнева, конечно, задевало, что Вайнеры считают его прекраснодушным идеалистом, воспринимающим советскую реальность с наивностью укрощенного ею интеллигента.

Однако и он видит Аркадия и Жору, в свою очередь, интеллигентами (меньшей концентрации разлива), которые на все махнули рукой ради жизни, “которая [хотел бы напомнить им сосед по Аэропорту] проходит”.

Не знаю, держал ли в уме Гребнев ставшую знаменитой в устах Высоцкого фразу, когда записывал свой разговор с Жорой, который пожаловался на приметы в киновзяточничестве. Выслушав Жору, Анатолий Борисович резюмировал: сажал бы взяточников без сожаления.

“Что ты, Толя, — возразил Вайнер, — ни в коем случае! Пусть лучше грабят, но не убивают! Когда тебя ограбили, но не убили, ты же благодаришь Бога? Пусть грабят, только пусть дадут жить”.

4

Легко понять интервьюера из газеты, предположившего, что действующими лицами автобиографической прозы знаменитого писателя станут люди такого же ранга, дружбой с которыми наверняка жизнь Георгия Александровича изобиловала.

Жора, однако, ответил, что донельзя устал от мемуаров, где самым главным бывает доложить (а то и перечислить), какое количество известных всему народу людей повстречалось автору на выпавшем ему веку.

Сам же Георгий вдруг понял, что для него наиболее любопытным и памятным становилось, наоборот, знакомство с людьми незнаменитыми, а встречи со знаменитостями всего чаще оборачивались курьезом или глупостью.

Удивленному интервьюеру Георгий Вайнер заявил, что героями нового романа станут его друзья Миша Ардов, Саша Нилин, Саша Авдеенко, Андрей Кучаев — он давно хочет их изобразить.

В своем романе “Петля и камень в зеленой траве…” про убийц Михоэлса братья Вайнеры придали (без личных наблюдений Жоры за Андреем здесь не обошлось) герою-литератору черты Кучаева и приметы его биографии: красивый блондин, любим женщинами, сильно зашибает, публикуется на шестнадцатой (юмористической) полосе “Литературной газеты”.

Мой друг Боря Ардов сказал мне незадолго до смерти: ты должен написать книгу про всех нас.

Какую бы книгу написал про всех нас я, приблизительно себе представляю.

А вот какую собирался Жора, будем гадать. Чем не детектив?

Мы не узнаем мыслей младшего из Вайнеров про всех нас (вернее, тех из нас, кого он перечислил).

Миша Ардов спрашивал вдову Георгия, не осталось ли каких-нибудь страничек, с объявленным в газете замыслом связанных? Нет, не оказалось ни строки, нам посвященной.

В один из Мишиных приездов в Америку он удивился, с какой увлеченностью занимается Жора газетой — тот стал главным редактором “Нового русского слова” (прежде Вайнер несколько лет руководил отделением этого издания в Москве), — и на вопрос старого друга, не отрывает ли газета от литературных занятий, ответил, что литературные занятия ему наскучили.

Был ли он до конца откровенен? Не уверен.

Откровенным до конца, как и большинство из нас, Жора не бывал никогда.

Но тому, что газетой он занимался с увлечением, я бывал свидетелем, когда заходил к нему в офис московского отделения “Нового русского слова”.

Жоре нравилось, когда проводил я параллель с его судьбой рассказом о еврее, эмигрировавшем в Америку — и там, в Америке, поначалу рассчитывающем стать кантором в синагоге.

В синагоге сразу оценили его голос — и попросили заполнить анкету: мол, берем… И услышали, что без пяти минут кантор заполнить анкету не сможет — он неграмотный. Переговоры с ним немедленно были закончены — уважающей себя американской синагоге неграмотные канторы и даром не нужны.

Несостоявшийся кантор вышел на улицу — уже смеркалось, — и торговец фруктами и овощами позволил ему взять с лотка два подгнивающих плода (вероятно, апельсина) — все равно бы уже никто их не купил.

Еврей, не ставший кантором, не производил впечатления человека, павшего духом. Он аккуратно протер, будем считать, апельсины, дождался темноты — и в наименее освещенном переулке всучил даром доставшиеся ему плоды какому-то позднему прохожему за сущие копейки.

Так начался его бизнес в Америке.

Лет через десять Жора решил пожертвовать отвергнувшей его синагоге сто тысяч долларов. В момент вручения чека его попросили расписаться в книге с перечнем наиболее почетных прихожан (или как они там называются). Он ответил, что при всем желании не сможет: по-прежнему неграмотен. Представители синагоги всплеснули руками: “Мистер Робинс [из Рабиновича он сделался в Америке Робинсом], кем бы вы, такой выдающийся человек, стали, будь вы грамотным!” “Пел бы у вас в синагоге”, — ответил Робинс-Рабинович.

У меня был еще знакомый с похожим на Жору взлетом — после неудач молодости.

Мой знакомый был инженером на электроламповом заводе — и выдвинулся в начальники цеха. Он фанатически увлекался футболом и готов был начать жизнь сначала, если примут его в штат еженедельника “Футбол”. Я помню его заметки — и могу с уверенностью сказать, что штатным сотрудникам (а в тогдашнем “Футболе” таких слабых журналистов, как сегодня, и на порог не пускали) мой знакомый ни в чем не уступал, а уж культурой, начитанностью едва ли не превосходил главного редактора — кстати, выпускника довоенного ИФЛИ.

Но отказали ему по той же причине, по которой отказывали и Георгию Александровичу Вайнеру.

Тем не менее мой знакомый в упорстве и находчивости не уступал ни Жоре, ни Робинсу (Рабиновичу). Сначала он возглавил Дворец культуры своего завода, имевшего завидное помещение телетеатра (там когда-то размещался Театр имени Моссовета, и москвичи-театралы стали называть станцию метро “Электрозаводская” “Электрозавадской” в честь руководителя этого театра Юрия Завадского), познакомился со многими деятелями искусства, а в изменившихся временах, занявшись бизнесом, уже в качестве богатого человека достиг и общественных высот.

Ему оставалось, как Робинсу, пожертвовать деньги “Футболу”, умыв еженедельник своим великодушием, а он возьми и купи его. Но прежнего значения при новом хозяине издание себе не вернуло. А самого хозяина потянуло — без отрыва от бизнеса — в телеведущие.

Ему при всей его жизни бизнесмена выстраданной прожженности тоже казалось, что профессия телеведущего в нынешнем веке наиважнейшая. Как инженер-железнодорожник в начале века или авиатор, физик или космонавт в шестидесятые, валютная (эпитет завораживал) путана в середине восьмидесятых или… даже не могу назвать второго дела, проще сказать про всевозможные формы этой древнейшей профессии.

Неудачу реформ во времена Ельцина объясняли тем, что революцию пытались сделать силами завлабов.

Сейчас все надежды на перемены связаны с телеведущими.

Смешно же быть сегодня летчиком или хирургом, когда ежедневно и во множественном числе плодятся на экранах сотен телеканалов мужчины и женщины, молотящие… трудно удержаться от квалификации ими произносимого, не прибегнув к запрещенной лексике, — но за неплохие деньги, о которых строевому интеллигенту и мечтать нелепо.

Мне кажется, что Робинс, не захотевший петь в синагоге, выглядит предпочтительнее, чем Жора и мой знакомый.

Но, возможно, бывший Рабинович и не любил так профессию кантора, как Жора газету, а другой мой знакомый (кроме футбола) — телевидение?

Тем более что Робинс — персонаж, кем-то выдуманный, а те, о ком я вспоминаю, реальные люди.

5

Во второй половине семидесятых, когда Жора и Миша Ардов вселились в кооперативный дом “Драматург”, а я, как уже докладывал, жил возле метро “Аэропорт” не первый год, у нас накануне сорокалетий (я сорокового года рождения, Миша был старше меня на три года, Жора на два) появилась возможность видеться почти так же часто (или еще чаще, в соседних домах жили все-таки), как в конце пятидесятых на Ордынке.

Мог стать соседом нашим и Андрей Кучаев, но не стал.

На Аэропорт Андрей попал гораздо раньше, чем я.

Чтобы не перегружать рассказ излишними подробностями, скажу кратко: и появление Кучаева на Аэропорте, и его исчезновение оттуда, и сорванный переезд в кооператив “Драматург” связаны с его первой и второй женитьбами.

Мне кажется, что за время пребывания в двух этих браках он сделал все, чтобы приобрести литературную репутацию.

А в четырех последующих (был еще и седьмой брак, о котором скажу отдельно) сделал если не все, то многое, чтобы эта репутация пошатнулась.

Первую женщину в жизни Андрея и первую жену звали одинаково — Иринами.

И к той и к другой имел, можно сказать, непосредственное отношение Миша Ардов.

В одном из поздних сочинений Кучаева первая женщина (эта самая первая Ирина) не только с благодарностью упомянута, но и названа по фамилии — в опровержение сказанного как-то барменшей из Дома журналиста, Тамарой, что у нас на родине не принято спрашивать у сексуальных партнерш их фамилии.

Не представляю, как в тех обстоятельствах Андрей мог узнать — и тем более на всю жизнь запомнить — ее фамилию.

Кучаева, чья жизнь оказалась перегруженной женщинами (и женщинами иногда замечательной внешности), такая память характеризует с лучшей стороны, как мужчину тонко организованного (притом что достаточно часто в отношениях с женщинами он проявлял себя примитивно, как большинство мужчин).

Наш педагог в театральном институте Александр Михайлович Карев всегда говорил, что ничто не начинается со второго раза (разумеется, профессор по актерскому мастерству подразумевал очередность).

Кучаев жил с отцом на Гоголевском бульваре. Мы зашли как-то к нему с Борей Ардовым без предварительного предупреждения.

Леонид Сулейманович, отец Андрея, был, вероятно, на службе, а у Андрея в гостях сидели две необыкновенно хорошенькие и нарядные девочки — и они пили чай с большими шоколадными конфетами.

Борису тоже предстояла долгая биография любимца женщин, но в ту минуту от вида таких хорошеньких и нарядных девочек он до того растерялся, что и чай не смог пить, а если какая-нибудь из девочек начинала говорить, тянулся к ней навстречу, но сам ничего произнести не мог (и это Боря, знавший и анекдотов никак не меньше старшего брата Миши и кокетничать умевший с женщинами лучше самих женщин, на что сразу обратила внимание Инна Гулая, когда впервые его увидела).

Но не могла же — не то было время (сейчас-то все могло быть) — мужская жизнь Андрея Кучаева начаться с одной из этих хорошеньких и нарядных девочек?

К сексуальной жизни приобщил его Миша Ардов.

Напомню, что они с Жорой были старше нас на три и на два года. И жили они несколько иной, чем мы, жизнью.

Мы возвращались с Борей после вечерних занятий в школе-студии на Ордынку (я жил рядом, но прежде, чем идти домой, заглядывал обязательно на Ордынку — это было как ритуал) — и в комнате, отведенной Боре и Мише (а случись, что родители отсутствовали, то и в столовой, самой большой комнате квартиры Ардовых), заставали Мишу, Жору и двух крашеных блондинок с яркими губами. Пили они не чай, как у Андрея, а “Старку”.

Боря мне завистливо шептал: “Они как нэпманы”.

Мама Жоры и Аркадия, добрая и гостеприимная, красивая в недавнем (а нам-то казалось — давнем) прошлом женщина Фаина Яковлевна обычно удивлялась: “Ну зачем вам обязательно эти водка, коньяк? Купили бы пирожных, конфет. Девушки приготовили бы вам чай — пили бы чай и разговаривали”. Она, вероятно, воображала наших приятельниц вроде тех поразивших Борю девочек, что гостили (и действительно пили чай с конфетами) у Андрея на Гоголевском.

Посмотрела бы на блондинок, отдыхавших в обществе ее сына и Миши Ардова!

Но, видно, судьба была начинать с тех блондинок.

Шли мы как-то втроем — Жора, Миша и я — по той стороне улицы Горького, где телеграф, мимо облицованного мрамором, отобранным у немцев, не сумевших взять Москву, дома, на стене которого сейчас мемориальная доска Гене Шпаликову.

Навстречу бросился знакомый Жоре юноша (долго помнил его прозвище, а теперь забыл, но не суть важно).

Запыхавшись, он сообщил, что с ним Таня-головастик. Жора сказал ему: “Ты таким тоном это говоришь, будто с тобой по крайней мере сэр Энтони Иден” (Энтони Иден был тогда то ли министром иностранных дел, то ли премьер-министром Великобритании и, кроме того, считался лондонским денди).

Вместе с этим юношей и Таней-головастиком мы явились на Ордынку.

Таня-головастик, взглянув на висевшие у Ардовых в столовой рисунки Фалька и Тышлера, впервые с момента встречи на улице Горького раскрыла рот — и произнесла: “Я вас всех ненавижу, художников-абстракционистов”.

Тем не менее, когда откуда-то из загорода приехал слегка выпивший Боря, старшие товарищи решили премировать его Таней. Головастик отнеслась к нему благосклонно, не подозревая, как сам хорошо рисующий Боря почитает Фалька и Тышлера.

Точно таким же образом на одном из домашних гуляний под водительством Жоры с Мишей премирован был Ирой Кучаев — Миша еще размышлял, кого правильнее премировать, Борю или Андрея? И остановил свой выбор на Андрее как менее искушенном.

А уж дальше Андрей действовал сам — и оказался учеником, превзошедшим учителей, чему способствовала и красота Андрея, и подвешенный язык, и прочее, прочее, прочее.

Существенным минусом, однако, не для любви, но для общежития, становилось неумение Кучаева пить; каждому из нас в те времена случалось скандально напиваться, но это все же бывали одноразовые акции, а не, как у Андрея, систематические — не бывало гулянья, чтобы он чего-нибудь не отчебучил. От больших неприятностей его спасало лишь везение или трезвые товарищи.

Уже во взрослой его жизни на члена Союза писателей Андрея Леонидовича Кучаева по месту работы (то есть в писательское министерство, он к тому времени был уже свободным художником) пришли извещения, присланные вытрезвителями двух городов — Ростова и Москвы. В министерстве решили сначала, что это розыгрыш — не может писатель в течение двух суток побывать в двух вытрезвителях из разных городов. Но плохо они знали Андрея Леонидовича.

Кучаев стал членом писательского союза одновременно с Вайнерами, в самом начале семидесятых. И относительно (все тогда происходило медленно, только жизнь прошла, не успеешь оглянуться) скоро сделался тем писателем, которым выезд в буржуазный зарубеж не возбраняется, если едет он туда туристом.

И в составе писательской туристической группы Андрей поехал в Италию.

Не помню, на ком он тогда был женат (после Гали Соколовой), а дружил ближе всех с драматургом Александром Мишариным. Максим Шостакович жил в ту пору в Америке, Миша Ардов стал деревенским священником, Боря Кучаева недолюбливал (о чем Андрей вряд ли догадывался), со мной он на то время как-то разошелся (не звонил, не появлялся).

В Италию он поехал вместе с Мишариным (в моем повествовании еще, кажется, не появлявшимся).

Мишарин был сценаристом Тарковского на фильме “Зеркало”.

Когда Мишарин с Кучаевым приехали в Италию, Тарковский вел там, если не ошибаюсь, переговоры о съемках “Ностальгии”.

В день приезда они встретились втроем — и Тарковский сказал, что итальянская сторона платит ему до того щедрые суточные, что с бедными друзьями-туристами он может частью денег поделиться.

После этого, как рассказывал мне Мишарин, трезвым Андрея (Кучаева, а не Тарковского) он больше не видел.

Но и это еще не все (хотя уже прыжок пьяного писателя из Москвы на спину итальянскому карабинеру мог дорого обойтись советскому туристу).

Кучаев вступил в преступную связь с туристкой, женой руководящего деятеля из писательского министерства.

Андрей жил с Мишариным в одном номере. И Мишарин, оставляя Кучаева для огромной любви, не только терпел неудобства, оставшись без крова, но и хорошо себе представлял, что гнев обманутого мужа может и на него обрушиться — как на пособника прелюбодеяния.

Всем участникам группы делалось совершенно ясно, что по возвращении домой гуляка перестанет быть их коллегой: вряд ли муж полюбившей нашего оболтуса дамы захочет оставаться в одном союзе писателей с Кучаевым, который враз лишится всех положенных благ — и еще неизвестно, не разлюбит ли его, развенчанного, жена начальника.

Но в последний день перед отлетом в Советский Союз так и не протрезвевшему Андрею совершенно невероятно — и непредсказуемо — повезло.

Сбежал в капиталистический мир турист из писательской группы — драматург (забыл его фамилию, но был он мужем нашей переделкинской девочки Таты Агаповой, дочери того самого Бориса Агапова, который так тонко проанализировал успех послевоенной поэзии Константина Симонова).

Персонаж пьесы Чехова говорил, что человек, изменяющий жене, может изменить и родине.

Драматург, спутник Мишарина и Кучаева, убил в таком смысле двух зайцев, изменив жене (за границей он немедленно женился) и родине совокупно.

Измена прежде всего родине затмила безобразия Кучаева. О них по возвращении из Италии никто и не вспоминал, все были захвачены обсуждением коварства сбежавшего драматурга.

6

В начале девяностых Мишарин стал главным редактором бывшего журнала “Советский Союз” и пригласил меня и Андрея занять ключевые должности в преобразуемое издание.

Года через полтора журнал финансово выдохся — и никаких возможностей не имел. Но поначалу под эгидой комбината “Правда” такие видные сотрудники, как мы с Андреем, многое могли себе позволить.

Андрей легко убедил главного редактора, что ему необходимо быть срочно командированным в Париж для встреч с Владимиром Максимовым, Синявским, Гладилиным — и вообще со всеми, кто там был в эмиграции.

Лететь в Париж ему предстояло вместе с ответственным секретарем журнала Виктором Благодетелевым по прозвищу Шарик за умение угодить любому начальству. Благодетелев был ответственным секретарем при прежнем редакторе Николае Матвеевиче Грибачеве и очень рассчитывал удержаться при новом. Он знал, что Кучаев — друг нового редактора, и воспринимал совместную поездку как знак особого к себе доверия. Андрей для него был тоже вроде бы начальником, хотя высокой должности, как я, первый заместитель главного редактора, не занимал.

Ко времени их вылета в Париж опыт зарубежных командировок у меня уже был. И я предупредил Андрея, что полет первым классом для него лично чреват особой опасностью.

Пассажир первого класса может бесплатно пить на борту столько, сколько душе его будет угодно. И я рекомендовал Андрею безропотно разрешить спутнику довезти его в такси до гостиницы — и сразу же уложить спать.

Благодетелева я попросил держать командировочные деньги на обоих у себя — и Андрею не выдавать ни су, как бы тот ни требовал своей части денег на руки.

На следующий день главному редактору позвонил убитый горем Благодетелев: ближайшим рейсом они возвращаются.

Мы с Мишариным тайно совещались в бывшем кабинете Грибачева — огромном помещении с “вертушкой” (аппаратом, напоминаю, правительственной связи).

Мы хорошо знали Андрея — и не сомневались, что прилетит он не только без командировочных денег, но и без каких-либо оправдательных документов, сокращающих понесенные редакцией убытки.

И как отчитываться перед издательством “Правда” в непонятно на что истраченных пятнадцати тысячах франков?

Позже выяснилось, что по прибытии в гостиницу в дымину пьяный Андрей потребовал у Благодетелева свои командировочные, Шарик все ему отдал — и друг редактора исчез в парижской ночи.

Утром он утверждал, что его обокрали. Требовал полицейского разбирательства. Но представитель “Международной книги” Тарасов, которому Кучаев успел в день прилета нахамить, потребовал немедленного возвращения Андрея и Благодетелева на родину.

Еще неделю Андрей не появлялся на службе — прятался от редактора, встречался со мною тайно в метро, брал деньги на продолжение загула — и сдался, когда уже не оставалось сил.

Редактор, однако, питал к нему давнюю (в полжизни) слабость — и необъяснимым образом пятнадцать тысяч франков удалось списать, пользуясь всеобщей суматохой тогдашнего времени.

Тогда Кучаев находился в шестом браке, на момент утраты подотчетных сумм еще не зарегистрированном.

Поэтому читателю любопытно будет услышать, что в первом и во втором браках Андрей от алкоголя удерживался. Правда, оба эти брака (замечу, что и первый и второй брак для друзей-приятелей были неожиданными) несколько лет все же разделяли — и упущенное за срок, проведенный в первом браке, Кучаев наверстать успел.

Какое отношение имел Миша Ардов ко второй Ирине — первой жене Андрея?

Ирина, ставшая первой женой Андрея, была первой женой и для старшего, единоутробного брата Миши и Бори — Алеши, всей стране известного как киноартист Алексей Баталов.

От Алексея Баталова Ирина (фамилия Ирины — Ротова, она была дочерью знаменитого карикатуриста Константина Ротова) ушла к сыну знаменитого графика, но прожила с ним совсем недолго, осталась одна (точнее, с дочерью, мамой и отчимом — мама Ирины, пока репрессированный Ротов отсутствовал, вышла замуж за киноведа Коварского).

Баталов женился на красавице из цирка, наезднице Гитане Леонтенко.

Получается, что Ирине Ротовой Миша Ардов приходился всего-навсего младшим братом бывшего мужа.

Но Ардовы любили внучку Надю (дочь Иры и Алеши) и к самой Ире привыкли — она и с появлением Гитаны оставалась для них в ранге невестки. Для Ардовых родственники не могли быть бывшими.

Ирина бывала на Ордынке достаточно часто, с Кучаевым там и познакомилась, как с другом Миши.

Началось с того, что в Андрея влюбилась Надя Баталова — ей было лет шесть. А затем уж и ее мама.

Андрей был, по моим подсчетам, младше первой своей жены на десять лет. И можно предположить, что в чувстве к нему Ирины проступало и нечто материнское.

Андрей органично вошел в свою новую семью. Пить бросил. На службу — он поступил в Аэропроект — ходить было через дорогу (Ленинградское шоссе). Ирина приветствовала его занятия литературой — восхищалась первыми его работами, предназначенными для печати. Для себя Андрей сочинял давно, но теперь стал примеряться к публикации — существенный момент в жизни пишущего.

В журнальном интервью, взятом по случаю восьмидесятипятилетия до сих пор всеми любимого артиста, Алексей Баталов противопоставляет свою вторую тещу — тоже Гитану и тоже цирковую артистку (я знаком был с этой замечательной женщиной) — первой, утверждая, что с Ириной он разошелся исключительно из-за плохого отношения к себе тещи.

Ирина мама, Катерина Борисовна, не любила и второго своего зятя, сына графика. Полюбила она третьего — Андрея — и очень старалась устроить его судьбу. Катерина Борисовна сама сочиняла пьесы (и некоторые из пьес шли на сцене), и в писательском мире у нее были связи.

Ей удалось устроить Кучаева на семинар молодых сочинителей, куда приглашались только члены писательского союза, но для нашего друга сделали исключение.

Перед отъездом Андрея под Москву на семинар их семье с помощью все той же Катерины Борисовны удалось из однокомнатной квартиры переехать в двухкомнатную.

Кучаеву купили письменный стол. Но поработать за этим столом молодому писателю не пришлось.

На семинаре он познакомился с драматургами-соавторами Мишариным и Вейцлером. Мишарин сразу прикипел к Андрею.

Андрей Вейцлер относился к Андрею Кучаеву куда сдержаннее. Но Мишарин плюнул на мнение соавтора и вел себя с Кучаевым как обольститель. И Мишарин, и Вейцлер сильно выпивали — и было на что. Они еще студентами сочинили пьесу для Малого театра, “Песня о ветре”, — а когда на какое-то время дела с театрами не заладились, поступили работать на радио.

Не знаю, сдружился бы с ними Андрей, будь эти ребята трезвенниками. Но трезвенниками они не были — и проснулся в нем прежний Кучаев.

По возвращении семинариста домой Ирина сразу поняла, что с джинном, выпущенным из водочной бутылки, ей не совладать, — и друга драматургов выдворили (кажется, вместе с новым письменным столом).

Второй брак Кучаева был еще неожиданнее первого.

Андрей женился на моей однокурснице — актрисе театра “Современник”.

Первая жена (сначала Баталова, а потом Андрея) наверняка понравилась бы руководителю театра “Современник” Олегу Ефремову. Для него высшей похвалой девушке было “смешная”. Конечно, он понимал под этим не чистый комизм, а скорее то, что называют пикантностью или изюминкой, но ему была ближе односложность оценки: смешная — значит такая, с которой никогда не соскучишься, как иногда бывает с женщиной красивой, но невыразительной.

В Ирине была живость, мешавшая принимать во внимание, что муж на столько лет моложе. Моя же сокурсница Галя Соколова бывала очень смешной — и в жизни, и на сцене, — но под ефремовское определение никак не подходила. Внешность характерной актрисы отнюдь с красотой не соотносилась (даже скучной и невыразительной). И для всех оставалось загадкой, как приглянулась она избалованному красавицами Андрею. Хотя, может быть, избалованность и потребовала контраста.

И снова началась трезвая жизнь. Андрей ушел из Аэропроекта. Он переехал к Гале в район другого метро — “Красные ворота”, и ездить на Ленинградское шоссе стало несподручно. Он перешел на вольные литературные хлеба — и начал постепенно зарабатывать.

Жанр, им избранный, удивил меня еще больше, чем вторая его женитьба. Он стал юмористом. Сочинял небольшие вещи для шестнадцатой полосы “Литературной газеты”.

Андрей казался мне для юмориста снобом.

Но может быть, это и выделяло его в среде, генерируемой шестнадцатой полосой.

Рыжебородый юморист Веселовский объяснил мне в пивном баре Дома журналиста, что Кучаев в их кругу считается “скорее стилистом”.

Вместе с тем, как муж актрисы, Андрей теперь много времени проводил и в театре, где очень нравился артисткам, недоумевавшим по поводу его выбора подруги жизни.

Тогда среди мужей актрис оказалось трое очень похожих друг на друга, красивых молодых людей: выдающийся в будущем режиссер Юрий Погребничко был женат на пришедшей из ТЮЗа героине Тамаре Дегтяревой, мой знакомый футболист из “Торпедо” Володя Михайлов — на Тане Лавровой. И муж Гали Соколовой — наш Андрей.

Мне всегда казалось, что после какого-нибудь премьерного банкета дамы перепутают мужей.

Все три брака распались.

И наиболее скандально ушел от жены Кучаев, чуть ли не прямым текстом заявивший, что соскучился по красивым женским лицам, а от внешности Галины устал.

Нетрудно догадаться, что заявление было сделано в нетрезвом виде — первая же после длительного перерыва рюмка способствовала прозрению.

Андрей взял свою часть накопленных на кооператив “Драматург” денег, и вчера еще обожавшая мужа Галя твердила теперь на каждом шагу, что он ее обокрал, — и перестала здороваться со мной и с Борей Ардовым, считая, что это мы как друзья настроили Кучаева против нее.

А окажись Кучаев в одном доме с Мишей Ардовым — Мишу поселили не в том главном корпусе “Драматурга”, где жил Жора (первый этаж занимал Литфонд), а во втором (внизу сберкасса), — отношения между ними, возможно, вернулись бы к прежней интеллектуальной близости.

Кучаев, как и Жора, со времен юности не скрывал, что собирается быть писателем. И всем нам его желание казалось более естественным и более достижимым.

Кучаев уже показывал свои рассказы Корнею Ивановичу Чуковскому — и тот дал ему рекомендацию в Литературный институт. Но Кучаев поступил в МИФИ — он, между прочим, закончил школу с серебряной медалью, однако получить ее из рук директора школы не смог (в тот вечере на Ордынке мальчики Ардовы варили брагу), и на выпускной вечер вместо внука пришлось идти дедушке с материнской стороны.

Я имел честь видеть и дедушку Андрея с отцовской стороны.

Это был настоящий, словно из мемуаров Расула Гамзатова, дагестанский старик с усами. Кучаев за столом спросил его небрежно (сам считая, что из любезности по отношению к старику): “Дед! А сколько у тебя там в ульях пчел? Тысяч сто?”

Дед сделался свекольно-фиолетовым, но выдержки не потерял, хотя внук и нарушил горский обычай почтительного отношения к старшим, — и попытался даже придать ответу иронию, выдохнув с акцентом: “Мыилион!”

При нашей предпоследней встрече, когда приехал Кучаев ко мне в Переделкино, он объяснил, что докопаться до тайн мироздания сначала собирался как физик.

Но понял, что литература для этого больше подходит, чем наука.

Брагу на Ордынке, пока Андрей занимался на первом курсе МИФИ, варили еще не раз — и только благодаря неустанным хлопотам Максима Шостаковича на следующий год Кучаев учился в институте связи.

7

В каждой компании всегда кто-то дружит с кем-то ближе, чем с остальными, что не разрушает общей дружеской атмосферы.

В нашей ордынской компании я ближе всех дружил с Борисом, Андрей — с Максимом, а Миша сумел одинаково близко дружить и с Андреем, и с Жорой.

Наш Михаил, как называл брата Боря, был человеком разносторонним — и, пожалуй, более любопытным, чем мы, остальные. Не потому ли и он стал писателем? Он к тому же не был ленив, что и сегодня его выгодно отличает.

С Андреем они обсуждали романы Достоевского, которых мы, например, с Борей так и не прочли. Они могли вести интеллектуальные дискуссии, не задевая самолюбия друг друга. Словом, у них было немало точек умственного соприкосновения.

Зато Жора увлекал нашего Михаила тем знанием жизни, каким никто из нас, живших в мире литературы, музыки или, как Андрей, науки (у него и мама была научным работником, и отец — экономистом школы Кондратьева, погубленной советской властью), не обладал.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.