Жизнь как чудо (Беларусь)

Жизнь как чудо (Беларусь)

Роза Михайловна уже давно никому не верит. Точнее, не напрягается по этому поводу. Какая разница, что говорят и о чем пишут. Верить или не верить — это прерогатива молодых. То есть тех, кому еще нет восьмидесяти. А ей все равно. Ей уже больше. Что, само по себе, означает все меньше и меньше. Но кому и зачем это объяснять?

Единственное, во что верит Роза Михайловна, так это в жизнь, как чудо. В то самое чудо, которое дважды произошло с ней очень-очень давно, когда она была еще девочкой. И звали ее Розочкой.

Они жили в небольшом белорусском городке недалеко от столичного Минска. Отец был директором мастерских, а мать… Мать работала по дому, потому что, кроме Розочки, у нее были еще двое, сын и дочь. Тоже маленькие. Мама же была молодая. Розочка помнит, как ее одевали в школу, мерили разные платья, в основном от старшей сестры и как она солировала в хоре. И еще, вокруг почти все говорили по-еврейски.

Их городок когда-то назывался местечком, а в таких городках тогда в большинстве жили евреи. И школа была тоже еврейская. И даже их язык официально считался в Беларуси третьим государственным, после белорусского и русского. Но на это особого внимания никто не обращал.

Жили, как веками и живут люди: все вместе и одновременно — каждый по себе.

Но однажды летним днем все вокруг сначала замерли, присели, кто где стоял, а потом забегали. И говорили какое-то одно слово «война». Розочке было трудно понять, что это означает. Ее мир был, во многом, похож на мир местечковых взрослых. По кругу: дом, школа, соседи, огород, магазин, праздники. Разве что без похорон. Так и жила.

Но в те дни отец с утра до ночи пропадал на работе, мама его ждала, а некоторые соседи, собрав немного вещей, пешком потянулись на восток. По дороге уже шли люди и они вливались в общий поток. А навстречу им ехали солдаты с винтовками. Розочка помнит, как отец и его друзья пошли по хатам и говорили другим, чтобы они уходили. Уговаривали.

— Немцы, — кричал отец. — Убивают евреев. Спасайтесь. Они уже близко. Но его почти никто не слушал. Куда уйдешь из собственного дома? Уж лучше запастись продуктами и переждать, раз такое происходит.

— Это тебе надо бояться, — однажды услышала Розочка, как отец делился с мамой своим походом по квартирам и домам. — Ты коммунист. А нам чего? Власть есть власть, она всегда не к добру. Но и к ней человек привыкает. Побузят — и утихнут.

Мама не решилась идти с тремя малышами пешком в неизвестность, на восток. Отец и не настаивал. Он верил, что армия скоро прогонит врагов. Но, когда на окраине городка появились немецкие мотоциклисты, ушел вместе с небольшой группой товарищей в лес. Они уже приглядели там место для лагеря, достали оружие, чтобы переждать и воевать, пока не вернутся наши. Розочка помнит, как в городок вошли немцы. Но не остались, а двинулись дальше — на Минск.

И только через пару дней появилась новая власть и полицаи, с белыми повязками на рукаве. Они были вечно пьяные и злые. Но говорили, что рады. Видимо, пьяная злость — это и есть затаенная радость. Всем жителям приказали заново зарегистрироваться в городской управе, где еще недавно висел красный флаг, а неподалеку, в клубе, показывали фильмы и выступали артисты, из своих, местных.

Флаги, полицаи и артисты — это главные атрибуты власти. Остальные их носят, слушаются и веселятся. А потом пьют. До слез. Бесконечных, как любовь к дальнему. Чем ближе, тем ее меньше.

Та новая власть и начала с евреев. Они-то рядом, только протяни руку. Всех, а это тысячи, заставили оставить квартиры и дома, чтобы переселиться к другим, таким же, но в одной части города. Что было потом Розочка не помнит, кроме того, что они жили с несколькими семьями в одной хате, спали на полу, мало ели и не могли никуда ходить вечером.

Но это длилось недолго. Вскоре всех согнали в колонну и они пошли в Минск. Так Розочка узнала еще одно слово — гетто. Там они тоже жили с какими-то людьми, вместе, и мама уходила надолго, чтобы принести еды. Розочка тоже ходила. Через проволоку — в русский район. То есть в город, на рынок и вокруг, просить милостыню картофелиной или яблоком.

Однажды ночью приехали машины, оцепили их улицу и стали всех выгонять, толкая, крича и стреляя. Это были не немцы, но в их форме. Розочка спряталась во дворе, а мать, брата и сестренку увезли и они больше не вернулись. Тогда она переночевала несколько ночей в развалинах и снова пошла на рынок, искать еду. Ей было уже восемь лет. Но она понимала, что скоро заберут и ее. Просто идти было некуда и не к кому.

— Ты что, яурейка? — вдруг спросила ее на рынке какая-то бабушка, белоруска. — А ведь не похожа. Где твои родители?

— Не знаю, — сама удивилась Розочка. И даже не успела испугаться.

— Пройдем со мной, дочка, — закинула свой мешок за плечи бабка. — Поживешь у нас, а там видно будет.

Так с Розочкой произошло первое чудо.

Она стала жить в деревне и почти никуда не выходила из дома. Тоже некуда. Но живая и не голодная с утра до вечера. Бабка с мужем сказали соседям, что она родственница-сирота и зовут ее Таня.

Так прошла зима, а по теплу она переехала, вернее, ее передали в другую деревню, где хозяйка родила и ей нужна была помощница- нянька. Розочку и не спрашивали. В первую же ночь с ней произошел конфуз. На новом месте Розочке сказали лечь спать на лавку. Они и легла. Но проснулась от громкого возмущенного крика хозяйки. В углу хаты помещалась икона с каким-то нарисованным стариком и она, оказывается, легла ногами в его сторону. А это великий грех. Розочка очень напугалась тогда и старалась делать все, что говорят. Оказалось нетрудно. Зато спокойно.

И Розочка запомнила это правило на всю жизнь. Вскоре ее отвели в церковь и крестили — чтобы и соседи, и полицаи видели, что она своя, а не какая-то там подозрительная нехристь. Так она прожила в доме и во дворе дома еще два года. Смотрела за ребенком и помогала по хозяйству. Но уже слышала, что Красная армия возвращается и сердце ее замирало от тоски и надежды.

В тот день близ их дома остановилась группа бродяжек, чуть старше ее, и они, присев, играли и разговаривали друг с другом, смеясь. А Розочка почти разучилась разговаривать. И ей вдруг так захотелось пойти с ними, все равно куда, что она заплакала.

Плачут-то, чаще всего, от бессилия. Но Розочка этого не знала. Она просто плакала и ее звали Таня.

Бродяжки тоже были без родителей, но их не будут ловить и убивать, как ее, если узнают что она еврейка. Розочка и сама не очень понимала, что это означает, кроме самого главного — их презирают, убивают и бояться, потому что за них тоже убивают. И она решила еще немного подождать. Когда, тем же летом, через деревню прошли первые красноармейцы, но уже — на запад, она не стала задерживаться и просто ушла, впервые за два года выйдя из деревни. Розочка спросила дорогу в свой городок, там, где был их дом. Пустой, как она думала, но дом. А вдруг там окажется мама?

Она шла несколько суток. Может добиралась бы и дольше, но проезжающие солдаты взяли ребенка в свою машину, им было в ту же сторону. Она никогда потом не забывала как вышла на родной улице, узнала ее и пошла домой. Все для нее было странным. Вокруг ходили какие-то люди, но среди них не было тех, кто жил и ходил здесь несколько лет назад — жителей городка, который она знала. Дома были целы, но в них уже копошились совсем другие мужчины и женщины. И другие дети сновали во дворах.

Розочка постучалась в их дом, но там никого не было, а дверь оказалась закрытой.

— Чего тебе, девочка? — вышла соседка, светловолосая, совсем не похожая на ту, которая здесь жила в ее памяти. Она испугалась и побежала по улице, туда, где когда-то булькал и шаркал, пивнушкой и рынком, центр городка. Ей снова было некуда и не к кому идти. И она уже ни на что не надеялась. Надеяться те, кому есть, что терять.

И тут произошло второе чудо в ее недолгой тогда жизни. Впереди открылся военный госпиталь, еще только разворачиваемый, поскольку город освободили буквально вчера. Сновали санитары и солдаты тащили, на плечах разобранные металлические кровати. Рядом дымила полевая кухня, вокруг которой уже крутились дети и измученного вида старики. Пахло едой и праздником. Что, впрочем, одно и то же. Розочка пошла к ним, попросить еду и от нечего делать, как вдруг на крыльцо госпиталя, прямо на нее, вышел мужчина с туго перевязанной рукой. Это был отец.

— Розочка…

Всю войну он партизанил в лесах, выжил и в боях, и в облавах. И не мог простить себе, что тогда, в первые дни оккупации, не нашел возможности и сил как-то спасти свою семью. Он знал, что всех, более половины населения городка, угнали в минское гетто, которое потом уничтожили. И воевал. Отчаянно и безнадежно. Ему нечего было терять. Но пуля его не нашла.

В конце войны их партизанская бригада освобождала родной городок в координацией с армией. И он один из первых ворвался на знакомые улицы, но был ранен и зашел в госпиталь на перевязку. Отец хотел попроситься в армию, потому что «мстить» стало единственным смыслом его жизни. С этим и вышел из госпиталя — в тот самый момент, даже не минуту, когда туда же подбегала его, не знающая куда идти, дочка…

Роза Михайловна рассказала мне все это доверчиво и торопливо, почти держа за пуговицу, поскольку вытащила на улицу перед началом какого-то собрания. А мне надо было сказать на нем пару слов, так попросили. Люди вокруг проходили, здоровались и тоже хотели что-то рассказать или спросить. Но она немного выговорилась. Успела.

Людям в возрасте есть что сказать. Но некому. Мы определились, что я приеду к ней, матери моих давних знакомых, специально, с видеокамерой. Дома спокойно и поговорим.

— Обстоятельно, — сказала Роза Михайловна, прощаясь.

Пару недель спустя я разобрал срочные дела и схватился, что не взял ее телефон.

— Какая проблема? Возьму у ее сына. Хоть и живут не вместе, но общаются. Заодно сделаю его семье приятное — копию видеоинтервью, пусть останется на память. Я себе никогда не мог простить, что так и не снял на видео живых родителей: все потом, потом. А «потом», оказывается, не бывает

. — Зачем тебе брать у нее интервью? — неожиданно спросили на другой стороне телефона. — Что в ней интересного?

— Знаешь, ты в бизнесе, а я журналист. Мне в моей работе виднее, что надо.

— Оно так, но, говорят, когда делают запись с узниками гетто, западные фонды им платят за это.

— Кому платят? — не понял я, лихорадочно соображая, что он имеет в виду. И при чем здесь я. Какие фонды?

— Платят спонсоры. И тем, кто берет интервью, и очевидцам. Но им не всегда перепадает. Наших стариков все норовят использовать и не заплатить даже их крохи.

У меня давно не было такой внезапной и горькой сухости во рту. Хотя я уже заметил, что стал все меньше понимать людей. Наверное, это возрастное.

Роза Михайловна от разговора не отказалась, но сослалась на сумасшедшую занятость, присущую, видимо, людям за восемьдесят. С ней уже явно поговорили дети. Обратного звонка, когда она освободится, я так и не дождался. Недоумевая, ведь ей так хотелось поделиться прожитым.

— Чудеса, да и только, — подумал я тогда. — Хотя нет. Чудеса — от лукавого, а чудо совсем иное. Оно единственное.

Точно, как жизнь.

Пусть даже и не высказанная.