СПУСТЯ ДВА МЕСЯЦА В СЕКЕШФЕХЕРВАРЕ

СПУСТЯ ДВА МЕСЯЦА В СЕКЕШФЕХЕРВАРЕ

Не узнать Секешфехервара!

Уже издали он не тот, что был два месяца тому назад. Не город, а темный призрак города.

Начиная от озера Веленце, шоссе все время идет полем сражения. То там, то здесь — жалкие в своей неподвижности танки с обгорелыми башнями, из которых уныло торчат тонкие дула орудий. Спирали проволочных заграждений, подавленных кое-где гусеницами, тянутся перед окопами, залитыми весенней водой. И повсюду воронки от снарядов и бомб. Днем и ночью в течение двух месяцев грохотали здесь бои.

С тревожным ворчанием пролетают над тусклым, слякотным полем трясогузки. Аист, стоя на каске с высоко поднятой ногой, склонил голову, словно прислушивается. Еще не совсем доверяют птицы наступившей тишине.

Шоссе переходило в широкую улицу предместья. Теперь ее нет. Есть дырявые и выщербленные стены, с черными следами копоти, вздыбленные балки, дверные рамы, которые никуда не ведут, груды щебня и кирпичей, перемешанных с обломками мебели и с обрывками одежды. Нет и садов. Есть обугленные и посеченные осколками деревья. Странно зеленеют среди них трупы немцев в маскировочной одежде, похожие на больших раздавленных ящериц!.. Кое-где, ближе к центру, робко покачиваются, наполняясь шорохом распустившихся листьев, каштаны и кудрявятся ивы, обвесившись желто-зелеными сережками. К запаху гари уже примешивается аромат вишен и яблонь, пенящихся бело-розовым цветом. Но почему так безлюдны улицы?

Сутулый старичок в макинтоше и зеленом берете, с торчащим на макушке хвостиком, карабкается через кучу камней, заваливших проход под разрушенной аркой. Мы следуем за ним на крохотную городскую площадь, где сидит на коне уцелевший гусар в голом виде.

Старичок останавливается перед закоптелым остовом старинного здания и склоняется над каменным шаром с восьмиконечным крестом, символом венгерского права, нивесть откуда выброшенным на мостовую силой взрыва.

С горестным выражением на лице он что-то шепчет, как молитву. В руке у него туго набитая «авоська». Мне кажется, что я раньше где-то встречал этого старика. Окликаю его. Он оборачивается и с радостным криком, похожим на вопль, бросается к нам.

Так и есть, это наш знакомый, Мориамэ Бенони, белга-бачи, старик из Брюсселя. Выронив «авоську», он принимается меня обнимать.

— Олала! Как я рад, как я рад! Вы даже представить себе не можете. О-о-о! Дорогие мои друзья! Это замечательно! Я думал, что вас никогда больше не увижу.

Он утирает слезы. Сильно изменился наш бедный старик! Макинтош висит на нем, шарфик и кашне обвивают жилистую, тоненькую шею. Густая щетина покрывает впалые, пожелтевшие щеки. Серо-зеленые глаза выцвели, в них появилось какое-то странное выражение.

— Вы здесь! — лепечет он, захлебываясь от радости. — Это прекрасно! Я не ждал вас. Я думал, что вы уже не вернетесь. Олала! Ну, пойдемте ко мне.

Нагибаясь вперед, он заглядывает мне в глаза, непрестанно улыбается и безумолку, без всякой связи говорит. Мой переводчик напоминает ему о забытой им «авоське», и он бегом возвращается за ней.

В «авоське» хлеб, картофель, бутылка с молоком, другая, кажется, с вином. И еще что-то завернутое в газету.

— Это мне дали ваши солдаты, там, у вокзала, — радостно сообщает Бенони. — Я ходил смотреть, что стало с домом моего зятя, у которого я жил. Дом, уй-уй, совершенно разбит. Немцы в нем устроили свою оборону. Но мне наплевать, что он разбит. Зато там осталось два их орудия и еще масса не знаю чего… А это, — с грустью кивает он на развалины, — это очень жаль. Я полюбил этот город… Двенадцать лет я здесь живу. Тут много хорошей старины. Помню, и вас она заинтересовала… Проклятые! Зачем они еще раз приходили? Они почти всех жителей угнали с собой и всех моих родных. Я остался одиноким…

Бенони отворачивается, скрывая от нас слезы. Он машинально поворачивает в переулок, кривой и узкий. Я с трудом узнаю Лакатош-утца. Она завалена обломками зданий. Не поднимая глаз, старик проходит мимо дома витезя, где мы вместе провели с ним один вечер в первый наш приезд. Сейчас этот дом разрушен.

— Они угнали мою дочь и зятя с семьей, и моего знакомого, управителя почты. Отличный был человек. Боже мой, я теперь совсем один, один… Епископ Швой Лайош не хотел уезжать из монастыря. С какой стати, подумайте! Так они его связали и бросили в машину! Они утащили и бургомистра, доктора Кеньереш Яноша, который, помните, так славно работал с вашим комендантом. Почти никого не осталось. Тысяч пятнадцать народу забрали с собой, не меньше. Видите, город совершенно пустой. Меня тоже хотели увезти. Подумайте, увезти — куда?! Меня, бельгийца?!

Бенони стучит себя в грудь, попрежнему украшенную черно-желто-красной бахромой, и вдруг застывает с поднятым кулаком. Мы в сквере, где возвышается обелиск с летающим ангелом и изображением секешфехерварского епископа Оттокара. Расширенными глазами Бенони смотрит на яркую зелень газонов, на платаны, распустившие свои клейкие, пахучие почки, на желтеющие нежные цветы, которые в Венгрии носят поэтическое название — «Золотой дождик».

— Я скажу вам, что тут было, — чуть слышно говорит он. — В этом сквере немцы расстреливали. Я сам не видел, я только слышал: тра-та-та, тра-та-та! Говорят, они захватили в плен около двухсот русских солдат… Когда я через день тайком пришел сюда, снег был темный от крови… Теперь смотрите, какая травка! Кровь-то в этой травке, и мне еще кажется, что она в воздухе и в запахе этих цветов. Боже ты мой!..

Лицо Бенони морщится, словно от невыносимой боли.

— Да! — спохватывается он. — Что же это я вас держу на улице… Вы мои гости, идемте ко мне!..

Быстро семеня, он увлекает нас в какой-то дворик, заваленный битым кирпичом, и подводит к пробоине в стене полуподвала.

— Вы знаете, что это за брешь! Олала! Вот послушайте. Я вам расскажу забавную историю. — Стянув на затылок берет, Бенони хитро подмигивает: — Тут в подвале жило нас несколько семей, а на первом этаже были эсэсовцы. Когда русские начали свои артиллерийские обстрелы — это было, я вам доложу, не шутка; Бенони сам, уй-уй, как боялся! — господам из команды СС сразу не понравилось их помещение. Они залезли в подвал, а нам уступили свое место наверху. Конечно, им своя жизнь дороже. Ну, прекрасно. Слушайте, что было дальше. В пятницу на прошлой неделе опять открылся страшный огонь. Около пяти часов вечера снаряд — брумм! — точно вот сюда. Двоих швабов уложило, многих поранило. Остальные смотались в монастырь Зирц. А туда русские не стреляли. Ни-ни! Или вот еще случай: летели по небу какие-то баллоны на парашютах. Немцы и давай их сбивать из зениток. А в тех баллонах листовки их собственные. Хо-хо! Ну и физиономии у них были! Читают: «Вы окружены, деваться вам некуда». Хо-хо! Не русским, а им самим деваться было, действительно, некуда! Содом и Гоморра! Да, но что же мы тут стоим? Залезайте ко мне, дорогие мои друзья!

Лезем прямо на четвертую ступеньку лестницы, так как первые три обрушились; попадаем в комнатку без окон и дверей. В углу железная кровать, рядом столик. Бенони сдувает с него известковую пыль и ставит бутылку с вином.

— Постойте! А-я-яй! — он трет себе лоб. — Как это они мне сказали? Ах, да: «Папаша, льюбишь вино?» И дали эту бутылку. Отличные ребята! Хорошо было сидеть с ними там, у вокзала, возле походной кухни. Олала! А теперь я вас угощаю. За ваше доброе здоровье, друзья. За встречу! Вы помните наше первое знакомство? У вас тогда был прекрасный ром. Я к вам еще раз приходил, чтобы выпить рюмочку, но вы уже уехали в Будапешт. А-яй, совсем забыл вам показать, что случилось с домом витезя, где мы с вами так приятно провели время под новый год. Дома-то уже нет! Да, а со мной-то что было. Послушайте! Немцы пришли 20 января утром, а около семи вечера нилаши меня арестовали. Подумайте, — меня; бельгийца! Повели на Корона-утца, в их военно-полевой суд. О-о-о! — стиснув зубы, качает головой Бенони. — Там меня огрели палкой по голове, вот так — бабах! Потом начали обыскивать, как воришку. В верхнем карманчике у меня была красная звездочка, один ваш солдат подарил, — ее не заметили, а нашли четыреста пенго и между ними русские деньги — пять рублей. Что было — уй-уй! Судья закричал на меня: «Ты, белга, коммунист, у тебя русские деньги!» А я ему: «Извините, я не коммунист, а католик» — и осеняю себя крестным знамением… Так… «А имеешь ли, — спрашивают, — двух свидетелей, которые подтвердили бы твою политическую благонадежность?» — «Сколько угодно, — отвечаю. — Меня весь город знает. Двенадцать лет я здесь живу».

Бенони вскакивает и, приняв гордую позу, повторяет:

— Двенадцать лет! Но до сих пор не пойму некоторых венгров: что они за люди?! Знаете ли вы, что на Рацутца какая-то сволочь стреляла из окна по вашим солдатам, когда они уходили из города? А одного раненого облили кипятком. А теперь они вам будут улыбаться! Олала! Ну, за ваше здоровье!

Закрыв глаза, Бенони залпом пьет, затем опять трет себе лоб, силясь еще что-то вспомнить.

— Ах, да… Да, мои дорогие друзья. Прекрасно, что вы здесь. Олала! Венгрия теперь — это Рим времен упадка. — Он стучит по столу. — Содом и Гоморра! Ну и отлично. Отлично, чорт возьми! Больше им не удается финтить! Это я, Мориамэ Бенони, вам говорю. Ни-ни! Не удастся! Но вы уезжаете! Неужели не останетесь? Ах, да, вам нужно в Вену. Вена большой город, там прекрасные окрестности. Венский лес! Могилы Штрауса, Брамса, Бетховена! Шенбрунский парк, где стоят дивные статуи в нишах из зелени. Видите, я и про Вену кое-что знаю. Я мог бы туда поехать с вами. Все равно я теперь одинокий. Но вы меня не возьмете с собой, я знаю. Стар! Зачем брать, на себя лишнюю обузу! Неужели завтра уезжаете? Так скоро? Олала! Но это ужасно! — плачет Бенони. — Неужели не можете задержаться хотя бы на короткое время? Мне так хорошо с вами…