II

II

Ночью Дуня услышала стук в окно. Вставать не хотелось.

— Дунюшка, это я — Макаровна, отопри.

От нее не отделаешься, пришлось встать.

— Привела я к тебе человека необыкновенного, праведного, женщину смиренную и мудрую. Приюти ты ее! Я взяла бы ее к себе, да сама знаешь, горница моя на кутух похожа, а старице уюта бы побольше. Вот к тебе и привела. Знаю, не откажешь. Небось тоскливо одной-то в большой избе и с большим горем. Как-никак, а тут живой человек. Утешительница.

Дуня зажгла лампу. Из-за спины Макаровны, закрывавшей своей фигурой весь дверной проем, показалась высокая сухопарая женщина в темном платье и платке, повязанном по-старушечьи. Дуню обжег сверкающий взгляд черных цыганских глаз. Такие запоминаются и пугают. Но женщина заговорила, и страх ушел:

— Ты, молодица, не беспокойся, я человек тихий, а за приют одинокой старухи господь тебя вознаградит.

Голос у ночной гостьи задушевный, ласковый, словно маслом сдобренный, и говорит она окая, нараспев.

— Мне места не жалко, оставайтесь.

Макаровна поманила Дуню и в сенях сказала:

— Прими ее как следует, поговори с ней душевно, женщина она разумная, прислушивайся к ее советам. Святая женщина.

Дуня собрала ужин. Гостья посмотрела на угол, где полагалось быть иконам и где их никогда не было, достала из своей котомки образок и помолилась. Сели за стол.

— День сегодня, Евдокия, постный и вкушать скоромное мне нельзя, грех. Спасибо за угощение. Я буду сыта хлебом-солью и помидорчиком, — сказала утешительница, отодвигая крынку с молоком и тарелку с ломтиком сала.

— Как вас зовут, тетенька?

— В миру меня звали Екатериной, а ныне Елизаветой.

— А для чего два имени?

— Когда постригают в монахини, то меняют имя, дабы отрешиться ото всего привычного и греховного, мирского, коим человек обуреваем до по?стрига.

И стала рассказывать о монастырях. По рассказам Елизаветы выходило, что в монастырях жили самые безгрешные люди. А отец ведь говорил, что в монастырях только лодыри, обманщики и самые вредные люди.

— Я с самых юных лет все свои помыслы обращаю к богу и счастлива безгранично. С семнадцати лет по совету маменьки, царство ей небесное, я жила в девичьем монастыре сперва послушницей, постом и молитвой укротила свою плоть, и меня постригли в монахини.

— Я ведь толком ничего не знаю ни о боге, ни о вере. Никто меня этому не учил. Да и есть ли бог, тоже не знаю, говорят, нет, — сказала Дуня.

— Ты не виновата в своем неведении, жизнь такая наступила. За доброту твою расскажу я тебе о том, что скрыто от нынешней молодежи.

Старица начала рассказывать священную историю о сотворении мира, о прегрешениях Адама и Евы, о кознях диавола, искусившего Еву.

Поднялась яркая утренняя заря, а Елизавета все еще рассказывала вдовушке священную историю.

И еще не один вечер, не одну ночь выслушивала Дуня сказки о чудесах, о святых угодниках, мучениках господних, о непорочной деве и о непорочном зачатии. Привыкла она, к старице, к ее сладким речам, к ее наставлениям.

Елизавета осмотрела Дунино хозяйство, дала немало полезных советов, как за садом и огородом ухаживать, как содержать корову, чтобы больше молока давала, кур, чтобы бесперебойно неслись. Прополола грядки с помидорами, поставила колышки и подвязала плети, чтобы плоды не ложились на землю. В доме переставила незамысловатую мебель, но так, что сразу стало уютнее. По ее совету Дуня достала из сундука вышитые мамиными руками салфетки, украсила ими этажерку с книгами, буфет. Сделала Дуне прическу к лицу.

Никто еще после смерти матери не ухаживал так за ней, как гостья-монашка: ненавязчиво, умело.

Дуня тянулась к Елизавете. Жадно впитывала каждое ее слово и принимала за веру все рассказы о боге и о божественном. Просто верила, не задумываясь, могло или не могло так быть.

Елизавета до поры до времени не касалась мирских дел, не хаяла советских порядков, не высказывала своего отношения к ним. В первое воскресенье сходила в церковь к обедне. На вопрос Дуни, как ей показалось, ответила, поджав тонкие губы, с еле заметным презрением:

— Нет того благолепия, какое должно сопутствовать православному богослужению. Попы пекутся не о боге, а о себе.