IX

IX

С Афанасием Елизавета толковала о православной вере. А он сразу начал спорить.

— Ваша вера не православная, а противная закону божию. Я ведь в таких делах разбираюсь: десять годов, пока не забрали на войну, отслужил в храме псаломщиком. Святые Александр Невский и Димитрий Донской с оружием в руках защищали русскую землю от иноземных захватчиков, а вы? Немцам родную землю отдать собираетесь!

— Так ведь святые защищали землю православную от язычников, а теперь кого защищать? Мы молимся за освобождение земли православной от безбожной власти, от слуг антихриста.

— Насмотрелся я, как освободители измываются над народом, над стариками, над женщинами и малыми детьми! Они не разбирают, кто верующий, кто безбожник. Разве можно именем бога прикрывать самые страшные преступления? В священном писании сказано: нет власти аще не от бога. Разве Советская власть мешает кому в бога веровать и молиться? Есть храмы открытые — молись на здоровье. А вы в землю, как тать, зарываетесь. Кощунствуете, святыми мучениками себя выставляете. Нет, мне ваша вера претит, как русскому человеку.

— Ты, русский человек, чего же удрал с фронта, почему не защищаешь свою власть?

— Слаб человек. Верите ли, Елизавета... как вас по батюшке?

— Одно у меня христово имя — мать Елизавета, а в миру была Екатерина.

— Верите ли, мать Елизавета, ненавижу фашистов, признаю Советскую власть законной от бога, а вот духу, чтобы голову сложить за родную землю, не хватило. Трус я, жить охота, не мог преодолеть страха. А ведь воевал бы не хуже других: военное обучение шло у меня успешно, боевую технику, что касается теории, знаю назубок, в строю, правда, не отличался — телосложением не вышел. Самого себя презираю, но теперь уж нет дороги назад, пропал, придется до конца дней своих скитаться под чужим именем. Благо одинокий я. Вот немного отрастут волосы, и пойду странствовать. Только документиком обзавестись. Не гоните меня пока, ради бога. Что-то хозяюшка со мной неласкова, не выгнала бы?

— С чего ей ласкаться к тебе? Ладно, упрошу я ее, чтобы подержала пока. Все мы гонимые и помогать друг другу сам бог велел. Может, и ты, Афанасьюшка, нам когда пособишь.

 

Дуня рассказывала Ивану Петровичу:

— Афоня у меня совсем прижился, даже в подполье себе ухоронку сделал. Из старых досок, что валялись на чердаке, отгородил куток, соломки подослал и чуть что — в подполье. Смех один.

— А ничего за ним подозрительного не заметила?

— Я ведь, Иван Петрович, дома не жила: то у Макаровны, то в Куйме. Да и как я услежу за ним? Не могу же я один на один с мужиком жить, какой бы он там ни был. Лизавета с ним разговаривала. Она что-то хитрое задумала. На днях спрашивает: «Авдотьюшка, что бы ты сказала, кабы я тебе еще одного мужчину определила на постой?» Я подумала, что любопытно бы узнать, о ком хлопочет Лизавета, а сама не решилась прямо ей ответить и сказала: «Ты что, хочешь меня совсем выжить из дому? Не могу же я с мужиками жить, грех-то какой! Ведь я тоже не деревянная». Старица меня успокаивает, ничего, мол, худого от человека не будет. Я отвертелась от прямого ответа, а она велела подумать.

— Тебя она ни в чем не подозревает?

— Вроде бы незаметно. Я бога беспрестанно поминаю, а главное дело — сомнения наивные высказываю. Лизавета меня убеждать начинает, и я поддаюсь ее уговорам.

Киреев слушал внимательно и одобрительно кивал.

— А как же мне быть с тем мужиком?

— Пусти, а сама скройся на время.

— А кто же следить за ними будет? Такого натворят, что потом...

Дуне даже обидно стало, что ее отстраняют от дела.

— Я позабочусь об этом. Ты уезжай дней на пять, после того как появится в доме новый постоялец. К тетушке в Липецк на этот раз на самом деле уезжай. Ты ведь от нее, говоришь, письмо получила?

— Иван Петрович, что я хочу спросить: почему вы прозевали у себя под боком этих врагов? Ведь это изверги какие-то! Думаете, только Лизка, Софрон, Аннушка? У них дело широко поставлено. Старухи и пожилые бабы бродят по деревням, христарадничают и берут на заметку малограмотных женщин, которым война принесла много горя, а потом Лизка, а может, и еще кто обхаживают и обдирают их дочиста. Собирают милостыню и подкармливают дезертиров. Те ночами вылазят из убежищ и рыскают по полям, хлеб колхозный воруют, где и овечку спроворят, подожгут скирду либо стог сена. В Куйме нет пожаров — остерегаются, а в других деревнях жгут.

— Ты сама пришла к такому выводу?

— Я ведь не слепая и не глухая. Узнала из разговоров с Феклой, подсмотрела, как Софрон ночью полмешка зерна приволок, а потом на ручной мельнице мололи вместе с Феклой. Дурак догадается.

— Твоя правда, Дуня. Не доглядели. До войны не придавали им значения: темные старухи пусть себе молятся, нам не мешают, а оказалось, что за темными кроются враги. Шкурникам и подлецам пришлась по душе такая вера.

 

Дуня спала на старухиной кровати, Макаровна пригрелась на печке. Дверь тихо заскрипела. Старуха сразу проснулась.

— Кто, крещеный?

— Макаровна, это я, — послышался тихий голос Елизаветы.

Проснулась и Дуня. Она встала, нашарила на шестке коробок со спичками и засветила маргасик. Потом натянула на себя темное платье и поклонилась старице в пояс.

— Вот славно, и Дунюшка тут! А я к тебе по уговору постояльца привела. Прошу любить и жаловать.

У дверного косяка в полумраке стоял высокий мужчина. Из-под распахнутого плаща виднелась гимнастерка с отложным воротником, на голове фуражка цвета хаки, на ногах хромовые сапоги, измазанные черноземом.

— Я от уговору отступать не буду, хоть и жалею, что согласилась. Не дай бог, кто прознает: пропала моя головушка! Сама-то я уезжаю, Макаровна за хозяйку будет.

— Куда уезжаешь, сестрица? — встревожилась старица.

— В Липецк. Тетушка моя заболела и зовет навестить старуху.

Обращаясь к постояльцу:

— Вы тут не безобразничайте, чтобы вас не видно и не слышно! Не знаю, по какой надобности вам моя изба приглянулась, но думаю, что и властям об этом знать не надо.

Утром, собираясь в дорогу, Дуня с интересом приглядывалась к новому постояльцу. Свежевыбритый, румяный, ухоженный, в начищенных сапогах, с расстегнутым воротом гимнастерки, он расхаживал по избе, как почетный гость, бесцеремонно осматривая молодую женщину со всех сторон, словно прицениваясь, и, когда встречался с ней взглядом, вызывающе скалил зубы. Дуня в ответ лукаво улыбалась.

— Как жаль, что такая очаровательная хозяйка покидает нас. И надолго?

— Не успеете соскучиться.

 

Афоня сидел на табуретке, понуро свесив голову, и что-то мучительно обдумывал. По крайней мере так со стороны казалось. Ему есть над чем подумать. Вадим велел отправиться в областной город и вызнать все, что касается воинских частей, вооружения, оборонительных сооружений. Афоня умолял оставить его в покое, но Вадим был непреклонен: либо выполнишь, либо пойдешь под расстрел.

— Я не враг своей страны, — упрямо бубнил Афоня.

— Ты — жалкий трус и предатель, а с такими советские законы в военное время беспощадны.

— У меня нет никаких документов, и схватят меня при первой проверке.

— Документами я обеспечу.

— Не справлюсь я с таким делом.

— Справишься! Кто хвастался, что военное обучение прошел успешно, боевую технику знаешь назубок? Да чего ты дрожишь? Все обойдется благополучно. Потом я с тобой щедро расплачусь, и пойдешь ты куда захочешь с документами и деньгами.

— С фальшивыми.

— Деньги настоящие, а документы такие, что никто не отличит от настоящих: немецкие специалисты умеют их делать. Но не думай идти с повинной: меня не найдут, тебе не поверят и не помилуют. Только хозяйку под удар поставишь, — лицемерно заключил фашистский лазутчик.

Дуня уехала в Липецк, оставив в обусловленном месте сообщение, что новый квартирант прибыл. Рано утром Афанасий с посошком в руке и с документом, удостоверяющим психическую неполноценность и непригодность к военной службе, отправился в город.

Когда Макаровна пришла прибирать и печку топить, изба оказалась пустой. Удивилась, куда ж постояльцы делись.

 

То на подножке вагона, то в тамбуре Афанасий к вечеру добрался до города. Шел по улицам, встретил нескольких знакомых, но никто из них не признал в оборванце Сашу Бессонова, младшего лейтенанта госбезопасности, выполнявшего специальное задание начальника областного управления НКВД.

Александр Наумович Бессонов пришел в органы советской контрразведки в порядке партийной мобилизации года за два до Великой Отечественной войны. Историк по образованию, он мечтал о научной деятельности. Однако эту мечту ему пришлось временно отложить.

Он успел побывать на разных оперативных должностях, хорошо усвоил на практике тонкости многогранной чекистской работы.

Бесстрашный и решительный чекист принимал непосредственное участие в самых рискованных и ответственных операциях по обезвреживанию врагов Советского государства. Новая операция под условным названием «Поиски кукушки» подходила к завершению. Сегодня Саше Бессонову предстояло встретиться с товарищем но работе из областного управления. На тихой улочке он подошел к деревянному домику с двумя крылечками, своим ключом открыл наружную дверь, через темные сенцы вошел в небольшую комнату. Проверил, хорошо ли закрыты плотными шторами окна. Зажег свет. Электрическая лампочка свешивается с потолка над столом и освещает комнату, обставленную более чем скромно: три стула, кровать, накрытая серым солдатским одеялом, старенький шкафчик для посуды и продуктов, в переднем углу этажерка с книгами, на стене — телефон. Афанасий к нему.

— Здравствуйте, Михаил Иванович, вас приветствует и благословляет раб божий Афанасий. Да, только что. За новостями пожалуйте сюда. Жду. Дверь будет не заперта.

Вскипятил на примусе чайник, заварил чай, выставил на стол два стакана и блюдце с сахаром.

Вскоре в сенях послышалась осторожная возня. Вошел Михаил Иванович — невысокий плотный человек лет сорока пяти. Осмотрел экипировку Афанасия и рассмеялся:

— Хорош! Хоть сейчас на паперть.

— Давайте сначала побалуемся чайком, тем более что ничего другого у меня нет: яко наг, яко благ.

— Предвидел и прихватил.

Михаил Иванович достал из кармана плаща сверток. После чаепития Афанасий обстоятельно доложил Михаилу Ивановичу о ходе выполнения задания по розыску и обезвреживанию «кукушки». Михаил Иванович похвалил Афанасия и снабдил его «информацией».

— Будь осторожен, Саша. Ни пуха ни пера, — сказал Михаил Иванович.

Чекисты крепко пожали друг другу руки и расстались.

 

...Вадим долго вчитывался в записную книжку, в которой торопливым и неразборчивым почерком Афанасия были сделаны заметки. То и дело спрашивал: «Это что, это о чем? Не мог писать разборчивее!» Афоня объясняет и улыбается, ждет одобрения. А вместо этого:

— Под чью диктовку писал?

— А разве не ты посылал меня? Что слышал своими ушами, что видел своими очами, то и записал. А что, не так?

— Не притворяйся! Ты знаешь, о чем я спрашиваю, за тобой мои люди следили. Зачем ходил в НКВД?

— Да что я, сумасшедший-то и на самом деле, а не только по твоему документу? Вон чего надумал! У меня на плечах одна голова. Я думал, ты умный, а, оказывается, — просто псих. И зачем я только связался с тобой? Идти бы к властям, покаяться, авось дальше штрафного не отправят, а тебе наверняка петля.

Вадим выхватил пистолет.

— Стреляй. Небось не выстрелишь, побоишься шум поднять. На виселицу-то неохота. Дурак ты: человеку дело сделано, а он за оружие. Подземные братья тебе не помощники, а я кое-что могу.

— Пошутил. А ты не так труслив, как показалось вначале.

— Врасплох и медведь труслив, а смерть вокруг меня ходит, и я притерпелся к этому маршу. На фронте смерть, в трибунале смерть, от тебя тоже смерть. Двум смертям не бывать, одной не миновать. Говорят, заяц не трусит, а себя бережет. Вот так-то! Нам с тобой до поры до времени придется быть вместе, а потом каждому свое. Я с твоим документиком пойду искать укромное местечко. Ненормального всегда изображу, к дуракам не придираются.

— Ладно. Давай-ка лучше выпьем!

— С удовольствием, за успех дела, — принимая стопку, сказал Афанасий.

Вадим ушел за перегородку и составил по записям Афанасия шифрованную радиограмму.

Радиограмма была принята и за линией фронта и советской контрразведкой. Заканчивалась она сообщением о приобретении ценного агента.