Послушать картину, посмотреть стихи

Мой отец рисовал. Писал картины.

Он был самоучкой и не был большим художником. Хотя мог бы стать очень хорошим. Настоящим рисовальщиком.

На самом деле, я речь веду не об отце, а о ремесле вообще.

Научиться можно много чему, но искусство начинается тогда, когда ты вдруг обретаешь, простите, свободу. Только не в том банальном современном смысле, в котором это слово используется сегодня разными возбуждёнными гражданами.

Свободу даже не духа, а жеста.

Отец лучше меня играл на гитаре – но он играл только по нотам, а я уже в пятнадцать лет мог импровизировать; я помню, как его это обрадовало и удивило. Он спросил: а как ты это делаешь? А я сам не знал как. Ну, то есть, я гнался за каждым аккордом, и разбирал его на ноты на разных ладах, и эти ноты пересыпал по наитию, и получалось забавно, а иногда даже хорошо.

Свобода у меня уже была, но мастерства не было – я поздно начал заниматься музыкой, и потом вовсе забросил; и только недавно к этому занятию вернулся. Но в сорок лет великими музыкантами уже не становятся.

Однако свобода жеста у меня до сих пор имеется; поэтому я могу себе позволить написать песенку – и предложить мне подпеть настоящей, патентованной рок-звезде, и они соглашаются. Они в тысячу раз профессиональнее меня, но, насколько я могу догадаться, их подкупает то, с каким, к примеру, изяществом я использую даже свои весьма банальные музыкальные навыки.

Какой-то неуловимой, как мне кажется, свободы не хватает и большинству литераторов, и большинству художников.

Волею судьбы мне приходится много перемещаться по миру – и по России, естественно, тоже.

Я лично знаю добрую сотню поэтов, и столько же писателей, и примерно столько же художников.

Никого не хочу обидеть, но некая заданность – она чаще всего чувствуется. И в стихах, и в песнях, и в картинах.

Как будто человек «знает, как надо». Это хорошо, что он знает. Плохо, что он знает только это.

Человек, скажем, пишет среднерусские пейзажи – и может их сделать тысячи: весьма удачных.

И видно, что он умеет это делать; я только всё равно не понимаю, почему бы, создавая очередной пейзаж, не поместить в центр, или с края, что-нибудь не совсем ожидаемое, или совсем неожиданное.

Пусть там сидит, в углу, грустный инопланетянин. Пусть там, по среднерусской берёзке, ползёт огромный жук, а лучше – доисторический змей. Пусть там из-под земли кто-нибудь выбирается.

Ну, хотя бы на одном пейзаже!

Меня сейчас упрекнут в том, что я хочу постмодернистской чепухой испортить старания русских художников. Полноте: постмодернисты такие же, сплошь и рядом, банальные; к тому же, зачастую они и рисуют похуже. А все их круги, углы, осколки лиц и фаллические символы характеризуют ровно то же самое: отсутствие свободы. Просто они догадались о том, что свободу можно имитировать.

А имитировать ничего нельзя. Всё равно потом люди догадаются, что ты напёрсточник.

И здесь наступает самое сложное в любом деле: будь то музыка, стихосложение или изобразительное искусство.

Самое сложное в том, что слом канона должен быть абсолютно органичен.

И если у вас на среднерусскую возвышенность садится змей – он должен быть не намалёван сверху, а вырасти изнутри.

А ещё лучше, и это уже высший пилотаж, – это когда на картине даже змея нет, а ты точно знаешь, что он должен появиться. Змей, или что-то ещё, хуже, чем змей, – совсем не земное. Не бабёнка с коромыслом, и не дед с посохом, а иное – потустороннее, неизъяснимое.

Я не знаю, как этого эффекта достигают художники, но я могу сказать, как схожего эффекта достигают великие поэты.

Садится, скажем, простой рассейский парень и пишет лирическое стихотворение про свою деревню. Делает он это примерно так.

Вскидывает глаза к потолку и записывает: «О тёмном вечере задумалась дорога…»

И сам собой восхищён: а хорошо же получилось! Смотрит в окно и записывает следующую строчку: «Кусты рябин в окошке мне видны» – потому что там кусты рябин ему видны.

Прислушивается, и ему приходит третья строчка, и сразу четвёртая: «Я слышу, кот скребётся у порога, не нарушая в моём сердце тишины».

А что, поэтично же? Хоть сразу в календарь.

Но вот как то же самое делал Сергей Есенин.

«О красном вечере задумалась дорога», – писал он, потому что только чудаки думают, что вечер тёмный, на самом деле он от заката – красный.

«Кусты рябин туманней глубины», – пишет Есенин дальше; хотя, казалось бы, какой ещё такой «глубины» и почему именно «туманней»? Однако так наступает волшебство: потому что ничего ещё не ясно, а чувство уже возникает таинственное и… точное.

И дальше у Есенина совсем невозможное: «Изба-старуха челюстью порога / Жует пахучий мякиш тишины».

Какой мякиш? Какой челюстью? Отчего изба стала старухой?

Пожалуй, я на эти вопросы даже отвечать не стану, а просто скажу, что поэтическая жестикуляция Есенина была свободна в абсолютной степени, и для него, как в любом великом искусстве, живопись, музыка и поэзия были слиты воедино.

Потому что стихи его не только написаны – они ещё и видны! Они ещё и звучат – как мелодия.

В отличие от тысяч и тысяч работ тех людей, которые думают: раз они любят деревню и берёзку, как Есенин, – значит, у них и написать об этом получится так же хорошо, и нарисовать это не менее пронзительно.

И они пишут, они рисуют – но их стихи только написаны, зрительно они не воссоздаются, а их картины – только нарисованы: слушать их или читать – увы, нельзя.

…У отца, я не договорил, такие вещи иногда получались.

Рязанский пейзаж, или нижегородский пейзаж – всё, казалось бы, просто, но… что-то эдакое… томящее и радующее одновременно… вдруг приходило к тебе.

И ты сидишь, и смотришь на картину, и ждёшь, когда птица взлетит. Она должна взлететь.

Ты даже знаешь, кто её спугнёт.

Вот он уже приближается.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК