Новичок

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Квадратная камера выглядела унылой и мрачной. Узенькое зарешеченное окно позволяло рассмотреть лишь микроскопический лоскуток веселого апрельского неба над Бутырской тюрьмой. Латунный кран умывальника справа от входа отбрасывал озорные солнечные зайчики в темный угол, на матовую белизну унитаза-параши, и он здесь, в замкнутом пространстве камеры, так некстати напоминал о прежней жизни, оставшейся по ту сторону решеток.

На длинных, отполированных тысячами человеческих тел скамьях, намертво прикрепленных к полу, на скрипучих двухъярусных «шконках» сидели человек двадцать — двадцать пять. Испуганные лица, скованные движения, потухшие взгляды большинства свидетельствовали, что люди эти впервые перешагнули порог камеры следственного изолятора.

Впрочем, это была еще не настоящая тюремная камера. «Сборка» — так называется помещение, где вновь прибывшие проходят карантин, — пристанище временное. Еще пять, шесть, максимум семь дней — и обитателей «сборки» разбросают по постоянным бутырским «хатам» — камерам. Вот там-то и начнется настоящая тюрьма…

На нижней «шконке» у зарешеченного окна сидели двое. Первый — щуплый молодой человек лет двадцати, интеллигентного вида, со следами очков на переносице — напряженно слушал второго — невысокого, кряжистого малого с сизой металлической фиксой во рту. Плавные расчетливые движения, быстрый, точно фотографирующий взгляд, заостренные концы ушей, придающие их обладателю сходство с эдаким кинематографическим Мефистофелем.

Бутырский Мефистофель держался раскованно, с чувством явного превосходства — судя по многочисленным татуировкам-перстням на фалангах пальцев, эта «ходка» была у него далеко не первой.

Непонятно, почему из всей массы арестантов фиксатый выхватил именно этого, самого серого и невзрачного. Но, судя по интонациям, вроде бы хотел принять участие в его дальнейшей судьбе.

— Так за что закрыли-то тебя? — вновь спросил он.

Щуплый с трудом подавил тяжелый вздох.

— Да магнитолу с машины снял…

— Ага, музыку любишь?

— Да так… — неопределенно поморщился молодой человек. — Мать-пенсионерка третий месяц ни копейки не получает, да и девушка у меня… Сам понимаешь, и в кафушку сходить хочется, и на дискач…

— Зовут-то тебя как?

— Мишей зовут… А фамилия моя Луконин, — добавил щуплый.

— Понятно, Миша, — обладатель татуировок-перстней поджал губы. — Первоход, значит?

— Что? — не понял собеседник.

— Ну, в первый раз на сизо заехал?

— В ментовку в прошлом году попал, в «обезьянник»… В ресторане день рождения справляли, какие-то чурбаны к моей Натахе пристали. Ну, мне с другом и пришлось заступиться. По три года условно получили…

Информация и о ментовском «обезьяннике», и об условном сроке не произвела на фиксатого никакого впечатления. Лениво скользнув взглядом по головам арестантов, сидевших на «шконке» напротив, он спросил неожиданно:

— Филки или «дурь» есть?

— Что есть? — Луконин непонятливо заморгал.

— Ну, деньги или наркота, — перевел собеседник, немного раздражаясь такой непонятливостью.

— Наркотиков нет, — ответил молодой человек и осекся, — а деньги…

Под стелькой кроссовок лежали четыре стотысячные купюры, которые Мише удалось пронести через первый, поверхностный, шмон, но рассказывать об этом богатстве первому встречному, да еще здесь, на «сборке», было бы глупо.

Впрочем, фиксатый мгновенно оценил ситуацию.

— Так сколько у тебя там заныкано?

— Да есть там… немного, — уклончиво ответил Луконин.

— Слышь, пацан, я с самого начала въехал, кто ты есть: лох из лохов. На тебе это аршинными буквами нарисовано. Не в падлу, конечно… Но на «хате» тебя, первохода, за полчаса разденут-разуют и под «шконки» загонят. И должным еще останешься. Давай так: я тебе по-честному расскажу, как правильно себя вести, а ты мне по-честному дашь половину того, что с собой имеешь. Я тут по игре влетел, долг закрывать надо. Дело-то, конечно, твое, — выдержав небольшую паузу, продолжил говоривший, — решай сам, никто никого не неволит. Как говорится: колхоз — дело добровольное. Да — да, нет — нет. Только кажется мне, лучше лишиться половины, чем всего. Так что?

Миша задумался.

С одной стороны, ему совершенно не хотелось отдавать этому незнакомому человеку двести тысяч рублей, но, с другой…

Первоход, конечно же, знал: тюремные законы — вовсе не те, по которым люди привыкли жить на воле. Тут, за толстыми стенами, за железными решетками, властвуют какие-то загадочные и страшные люди, авторитеты и воры в законе — о последних молодой человек знал лишь по книгам с лотков у входов в метро да по фильмам вроде «Место встречи изменить нельзя» или «Холодное лето пятьдесят третьего». И могущество таких людей ничуть не меньше, чем тюремного персонала… А этот, с сизой металлической фиксой и загадочными перстнями-татуировками, судя по всему, давно уже искушен в подобных законах.

Луконин нагнулся и, опасливо оглянувшись по сторонам, принялся расшнуровывать обувь.

— Вот, двести…

Фиксатый повествовал тоном лектора общества «Знание», выступающего в провинциальном клубе. И уже спустя полчаса молодой арестант понимал значение слов «прописка», «подлянка», «хата с минусом», «крыса», «прессовка», «мусорская прокладка» и многих других. Знал и основные правила поведения на «хате»: не оправляться, когда кто-то ест, не поднимать ничего с пола, не подходить к петухам, не заговаривать с ними, не присаживаться рядом, а тем более — не прикасаться к их вещам.

— Главное — дешевых понтов не колотить, — поучал татуированный учитель, — будешь таким, какой есть. Но и в обиду себя не давай. Вишь — вон тот амбал, в полосатой майке, сто пудов первоход, как и ты, а как пальцы гнет, как под бродягу косит?! — говоривший презрительно кивнул в сторону качка, который явно косил «под крутого». — Это у него от страха.

Миша облизал пересохшие губы.

— Понятно…

— Деньги сбереги, — деловито напутствовал фиксатый, аккуратно складывая стотысячную купюру вшестеро. — Они помогут тебе грамотно прописаться на «хате». Попросят на «общак» — обязательно отстегни. Может, потом семья какая тебя примет. И помни: тут, в тюрьме, каждый отвечает только за себя. Знаешь, какое главное правило? Не верь, не бойся, не проси. А о лавье, которым ты меня подогрел, выручил, не жалей: вспомнишь еще не раз меня, спасибо скажешь.

Бутырский Мефистофель оказался прав.

Миша Луконин ни разу не пожалел ни о том, что «сборка» свела его с этим странным человеком, который пусть и небезвозмездно, но все-таки принял участие в судьбе первохода, ни тем более о двухстах тысячах рублей, отданных за подробную инструкцию по выживанию в условиях Бутырского следственного изолятора.

Впрочем, в справедливости главного арестантского правила он убедился довольно быстро.

Насчет «не верь» Миша Луконин вспомнил уже на следующий день: следователь, который вызвал его на допрос, ласково увещевал — мол, если возьмешь на себя еще ту магнитолу, которую три недели назад украли с «Тойоты» в районе Конькова, и то колесо с «мерса», которое какие-то неизвестные сняли во дворе на Ленинском проспекте, твое чистосердечное признание учтется, и тебе обязательно скостят срок. Но как можно было верить словам «следака»? Ведь меру наказания определяет не следователь и даже не прокурор, а только суд.

Насчет «не проси» первоход также определился очень скоро: когда семидесятилетнему старику на «сборке» стало плохо с сердцем, сокамерники ломанулись к «кормушке», вызывая «рекса», коридорного контролера, — мол, человек умирает, «лепилу», врача, позови! «Рекс» лениво пообещал сообщить о больном на пост, но врач так и не появился — сердечника откачал кто-то из арестантов.

А вот насчет «не бойся»…

Страх — зловонный, словно перестоявшая моча, и тяжелый, как бетонная плита, — неотступно преследовал Луконина.

Страх преследовал его и днем, когда большинство сокамерников «сборки», уже перезнакомившись друг с другом, осторожно обсуждали дальнейшие перспективы тюремной жизни.

Страх преследовал его и вечером, когда с тюремного двора неожиданно громко начинало горланить радио «Европа-плюс», наполняя камеру звуками легкомысленных шлягеров.

Страх преследовал его и по ночам, когда обитатели сборочной «хаты» беспокойно засыпали — ворочались, что-то бормотали во сне; видимо, большинство из них, также первоходы, не менее его самого страшились неизвестности. Миша спал урывками, часто просыпаясь и вскрикивая, потому что сновидения его были неправдоподобны и жутки, как фильмы ужасов: ему снились то татуированный член следователя, раскачивающийся перед самым его носом, то провокации, которые обязательно организуют ему блатные, то серая масса арестантов с алыми гребешками на стриженых головах и крыльями вместо рук. И он, Миша, ничего с этим страхом не мог поделать.

Постепенно «сборка» редела — каждый вечер, после ужина, в камеру заходил «вертухай» с картонной папочкой, где лежали личные дела, и, равнодушно скользнув взглядом по головам, называл фамилии арестантов: «На выход, с вещами!» Арестанты выстраивались в шеренгу, и контролер еще раз проверял их по списку. После сверки анкетных данных заключенных уводили в неизвестность — сокамерники провожали их тревожными взглядами.

Наконец спустя несколько дней «рекс» среди прочих назвал и фамилию Луконина.

Пятерку конвоировали двое — тот самый «вертухай», который выдернул арестантов со «сборки», и еще один в пятнистом камуфляже, вооруженный дубинкой-«демократизатором» и огромным баллоном со слезоточивым газом, напоминавшим флакон дезодоранта. Он двинулся чуть позади пятерки, а первый конвоир пошел впереди, то и дело ударяя огромным ключом-«вездеходом» по решеткам, разделяющим коридоры следственного изолятора на небольшие отсеки. Запоры были двойные, но открывался только один. Второй бездействовал: три массивных стержня могли высунуться из стены и блокировать переборку в случае тревоги по команде с центрального поста.

Тюремные коридоры, залитые жидким электрическим светом, выглядели на удивление просторными. По обе стороны темнели ровные прямоугольники металлических дверей с огромными засовами и номерами «хат»: 158, 160, 159, 161. Левая сторона была четной, правая — нечетной. И трудно было себе представить, что за каждой дверью — камера, вмещающая иной раз до восьмидесяти человек…

Лязг открываемых переборок, мерные шаги впереди идущего…

— Стоять! Лицом к стене! — то и дело командовал впереди идущий «рекс», и арестанты послушно выполняли команду, которая следовала, когда навстречу конвоировали такую же группу заключенных.

Из всей пятерки Луконина определили на «хату» первым. «Вертухай», что шел впереди, постучал ключом по очередной переборке. Дверь открыли, и в отсек вышли двое коридорных и капитан внутренних войск с красной повязкой на рукаве — корпусной.

Капитан бегло взглянул на досье Миши, и после непродолжительного шмона первохода подтолкнули к открывшейся двери камеры номер 168.

— Располагайся, теперь это твой дом, — коротко бросил корпусной; видимо, в его понимании это была шутка.

Спустя мгновение тяжелая металлическая дверь со встроенной «кормушкой» с противным лязгом закрылась за спиной Луконина. Миша невольно вздрогнул: гулкий лязг был подобен первому удару маятника, отсчитывающего первый день новой жизни.

Дыхание перехватило, пульс участился, и Луконин на секунду зажмурился — как человек, которому суждено прыгнуть в омут. Из глубины подсознания некстати выплыла кинематографическая картина: запуганные арестанты, кучка блатных со зверскими рожами и главпахан — эдакий Доцент из «Джентльменов удачи», который с леденящим душу криком «Пасть порву, моргалы выколю!» набрасывается на неопытного новичка.

Но все обошлось.

Темное помещение освещалось тусклыми желтыми лампочками, забранными в тонкие металлические решетки. Воздух казался спертым и тягучим; пахло давно не мытыми телами, нестираными носками, табачным и водочным перегаром — казалось, еще чуть-чуть, и запахи эти материализуются, заполнив собой все пространство «хаты».

Камера, внешне небольшая, выглядела заполненной до предела — на всех трехъярусных нарах-«шконках» лежали люди. Некоторые «шконки» были завешаны жиденькими одеялами, некоторые открыты, но белье, развешанное на веревках, крест-накрест протянутых между нарами, не позволяло определить, сколько же человек отдыхает наверху. Однако было понятно, что арестантов здесь много больше, чем положено, — не менее восьмидесяти.

В углу негромко бубнил телевизор — несколько обитателей «хаты», сгрудившись у экрана, следили за футбольным матчем. Двое сидели за столом, увлеченно играя в шахматы. Еще трое резались в самодельные карты-«стиры».

Казалось, никто не обратил на новичка никакого внимания.

Луконин простоял у двери минут пять. Он ожидал чего угодно: подставы, какой-нибудь замысловатой провокации — «подлянки», вроде тех, о которых рассказывал на «сборке» татуированный обладатель фиксы, но появление первохода вроде бы оставалось незамеченным. И от этого страх только усиливался.

Неожиданно с верхней «шконки» у окна поднялся паренек небольшого роста, в дорогом спортивном костюме и, словно нехотя подойдя к первоходу, спросил:

— Давно с воли?

— Больше недели, — ответил Луконин, внутренне готовясь к какой-нибудь изощренной подставе.

— Зовут-то как?

— Миша. А фамилия моя — Луконин.

— Московский?

— Ага, в Сокольниках живу.

— Поня-атно. Впервые на «хату» заехал? — заметив скованность новичка, собеседник неожиданно подмигнул ему. — Да ладно, не менжуйся. И так видно, что первоход. Давай, проходи. — Паренек кивнул в сторону ближней «шконки». — Видишь, у нас со спаньем напряженка, тут все в три смены спят. Покемарь тут пока, а завтра посмотрим, что и как.

Всю ночь Луконин не сомкнул глаз. «Прописка», о неизбежности которой он с таким ужасом думал на «сборке», отодвигалась до утра. Но хорошо это или плохо, первоход еще не знал.

В шесть утра в камере определилось слабое движение. Из-под «шконок» вылезли какие-то серые, грязные субъекты, не обращая на новичка внимания, они принялись за уборку «хаты». Как узнал Миша позже, это были «шныри», или уборщики; камерное местожительство под нарами именовалось почему-то «вокзалом».

В половине седьмого большинство обитателей «хаты» проснулось — правда, некоторые, занимавшие привилегированный угол, продолжали спать. Это были камерные авторитеты, и право занимать «шконку» единолично было их неотъемлемой привилегией.

В половине седьмого обострившееся за ночь обоняние различило слабый запах пригоревшего масла, и арестанты зашевелились — этот запах был предвестником скорого завтрака. И впрямь: к восьми утра на «хате» появился «баландер», кативший впереди себя небольшую тележку с огромными алюминиевыми кастрюлями и аккуратно разложенными буханками хлеба. Утренняя пайка представляла собой кашу из неизвестного ботанике злака и кружку слабо заваренного чая.

Впрочем, большинство арестантов не притронулись к тюремной пайке — «семьи», на которые делилась камера, предпочитали завтракать «дачками» — продуктами, переданными с воли.

Луконин недоверчиво ковырялся в каше ложкой и, найдя в комке слипшейся крупы таракана, решительно отодвинул «шлюмку», то есть миску, в сторону. Конечно, есть хотелось очень, но брезгливость превозмогла голод.

Сразу же после завтрака к первоходу вновь подошел давешний паренек в дорогом спортивном костюме. Присел рядом, приятельски улыбнулся и предложил:

— А теперь давай знакомиться. Миша, говоришь?

— Миша.

— Из Сокольников?

— Из Сокольников.

— По какой статье закрыли?

— Сто пятьдесят восьмая, кража…

— Поня-атно. Ну, подойди к тому столу, с тобой «смотрящий» поговорить хочет.

Луконин понял: от этого разговора зависит его дальнейшая жизнь в Бутырке. С трудом подавив в себе безотчетный вздох, он на ватных ногах двинулся в сторону стола, за которым по-хозяйски восседали несколько татуированных мужчин.

«Смотрящего» он узнал сразу. Это был невысокий, но крепко сбитый мужчина лет сорока с обнаженным торсом, сидевший во главе стола. Выколотая на левом предплечье статуя Свободы свидетельствовала о том, что ее обладатель относится к так называемому «отрицалову», пять церковных куполов говорили о количестве лет, проведенных в неволе, а изображение Георгиевского креста на груди — что этот человек участвовал в тюремном или лагерном бунте. Нательную композицию дополняли две восьмиконечные звезды на ключицах («никогда не надену погоны») и такие же звезды на коленях («никогда не встану на колени»). Властные черты лица, тяжелый, придавливающий взгляд, губы, собранные в тонкую нить, — все это наводило на мысль, что характер «смотрящего» — сильный, жесткий и волевой.

Позже Луконин узнал, что Хиля — таково было погоняло «смотрящего» — на свободе был звеньевым мазуткинской оргпреступной группировки, что «закрыли» его по классической сто сорок восьмой статье (вымогательство) и что в блатном мире Хиля, имевший уже вторую судимость, пользовался непререкаемым уважением и авторитетом; именно поэтому воры и поставили его «смотрящим» сто шестьдесят восьмой камеры.

Равнодушно взглянув на первохода, Хиля поинтересовался его именем, фамилией и статьей, после чего спросил:

— Ну, рассказывай, как на свободе жил?

Новичок невольно поежился под тяжелым взглядом собеседника и, тяжело вздохнув, произнес:

— Ну, как… Нормально. Как все. Пока сюда не забрали.

— В попку не балуешься? На кожаных флейтах не играешь? С мусорами дружбы не водишь? Друзей-подельников никогда не сдавал?

— Нет, — твердо ответил Луконин.

— Может, жалобы какие есть? Так расскажи, выслушаем и решим. У нас не прокуратура, у нас тут все просто делается…

— Да нету у меня жалоб, спасибо, — растерянно пробормотал новичок.

Неожиданно Хиля нарочито-приязненно улыбнулся и, скосив взгляд на пачку «Мальборо», лежавшую на газетном листке, расстеленном на столе, вкрадчиво предложил:

— Вижу, тебе курить сильно хочется. Так закуривай, не менжуйся.

Это был ключевой момент.

Еще неделю назад от фиксатого лектора на «сборке» Миша узнал: если в камере предлагают закурить, взяв сигаретную пачку со стола, а не из рук, этого делать не следует. Типичная «подстава»: до этого момента пачка могла побывать в руках пидора, и человек, прикоснувшийся к «запомоенной» вещи, автоматически становился «законтаченным».

Изобразив на лице нечто вроде улыбки благодарности, Луконин ответил:

— Да нет, спасибо, пока не хочется.

Хиля прищурился:

— Что, на «сборке» научили? Ладно. — Достав из кармана «чистые» сигареты, он великодушно угостил новичка. — Если про эту подлянку знаешь, то должен знать и про законы «хаты». В курсах?

— Рассказывали.

— Наши законы нарушать запрещено. За каждый косяк придется ответить. Понял меня?

Луконин, чувствуя, что самое страшное позади, кивнул утвердительно.

— Понял.

— Лавэ с собой есть? — спросил «смотрящий» и тут же объяснил, почему он поинтересовался деньгами: — Если есть с собой, отстегни нам на «общак», сколько сам считаешь нужным. Так положено.

Миша присел, расшнуровывая кроссовку, достал две мятые стотысячные бумажки и нерешительно протянул одну:

— Вот.

Банкнота исчезла в кармане куртки.

— Если проблемы какие — сразу ко мне обращайся. Решим как-нибудь. А как оно дальше повернется, зависит только от тебя. Каждый сам выбирает свою дорогу в жизни. Пока присматривайся, что и как. Жить тут можно, если вести себя правильно. Вон там, у параши, петухи живут. Дальше, под «шконками», — шныри. А сейчас тебе покажут твою «шконку» и скажут время, когда спать.

Прошла неделя.

Миша понемногу освоился в камере. Никто не лез к нему с расспросами, никто не навязывал дружбу. Тут, на «хате», каждый отвечал только за себя.

Бутырский быт отличался редким однообразием. Утром, после завтрака, камера шла на прогулку в тюремный дворик. Впрочем, двориком его можно было назвать лишь с натяжкой: клетушка, по размерам не больше гостиной в типовой московской квартире. Толстая металлическая решетка, положенная на кирпичные перегородки, разделяла небо на ровные квадратики, и это «небо в клеточку», так же, как и силуэты охранников с автоматами, застывшие наверху, создавало ощущение тоски и обреченности.

После команды: «Камера, прогулка окончена!» — арестанты возвращались на «хату».

Как правило, во время прогулки сто шестьдесят восьмую камеру «шмонали»: об этом свидетельствовали и вещи арестантов, небрежно разбросанные по полу, и сброшенные со «шконок» матрасы, и вывернутые сумки. Менты искали самодельные игральные карты — «стиры», оружие, спиртное и наркотики: Луконин уже знал, что за деньги в Бутырке можно купить у «вертухаев» что угодно — от поллитровки «Столичной» до новомодных таблеток «экстази».

Арестанты даже поговаривали, что найденное спиртное (которое, как правило, проносилось на «хаты» в медицинских грелках) потом продавалось в других камерах. Впрочем, по поводу ежедневного «шмона» Миша мог не волноваться — ничего запрещенного у него не было.

После прогулки обитатели камеры обычно усаживались перед телевизорами — на этой «хате» их было целых три штуки.

В Бутырке был свой рейтинг телепрограмм, который разительно отличался от того, что периодически публиковали московские газеты.

Арестанты, обвиняемые по наркоманским статьям (с двести двадцать восьмой по двести тридцать третью), очень любили передачу «Партийная зона», в которой ведущие часто дают слово молодым людям для привета своим друзьям. Среди веселящейся публики немало таких, кто к наркоте имеет самое прямое отношение.

Зная, что попавшие в Бутырку подельники наверняка сморят эту программу, они нередко передают им приветы в замысловатой, закодированной форме.

Не меньшей популярностью пользовались милицейские репортажи вроде «Криминала» и «Дорожного патруля». Подробное описание перестрелок, взрывов, «наездов» на фирмы и задержаний наводило на мысль, что программы эти снимаются по заказу братвы из оргпреступных группировок, находящейся ныне в сизо, — интерес к профессиональным новостям не оставлял бандитов и на бутырских «шконках».

Но больше всего любили аэробику. Арестанты, забывшие, как выглядит живая женщина, с горящими взорами следили, как гимнастки в обтягивающих трико демонстрируют чудеса гибкости движений и изощренности поз.

«Сеанс» — а именно так назывался просмотр аэробики — обычно вызывал в обитателях «хаты» бурю эмоций, провоцируя самые невероятные мечты и желания.

— Прикидываешь, вон ту, сисястую, раком бы поставить, — мечтательно предполагал один.

— Ага, и в два ствола отыметь: я сзади, а ты — спереди, — сладострастно закатывал глаза второй.

— Пацаны, прикидываете: сейчас бы этих трех барух да нам на «хату»! — заливался третий.

— Да ладно тебе мечтать, сейчас обкончаешься! — надрывались от хохота соседи. Впрочем, по блеску глаз арестантов было ясно, что они и сами близки к этому.

Первоход почти не интересовался «сеансами» — вот уже третью неделю он не видел свою девушку Наташу, и воображение рисовало ему картины одна мрачнее другой.

Кто знает, может быть, Натаха уже забыла о своем Мише? Может быть, за это время она уже нашла кого-то другого? Да и вообще, захочет ли девушка и дальше встречаться с бывшим арестантом?

Миша уже трижды беседовал с адвокатом. Беседа немного успокоила: во-первых, в отделении милиции, куда доставили Мишу Луконина, предельно безграмотно составили протокол задержания, а это давало немалые шансы выкрутиться на суде. Во-вторых, хозяин «семерки», с которой была украдена магнитола, за соответствующую плату был согласен написать встречное заявление: мол, претензий не имею, прошу к уголовной ответственности не привлекать. В-третьих, Луконин не взламывал дверку машины и не выдавливал стекло — просто хозяин «жигуля» забыл закрыть автомобиль на ночь, тем самым провоцируя на кражу.

Все это давало основания надеяться на лучшее, вплоть до освобождения прямо в зале суда…

А жизнь в камере продолжалась.

«Смотрящий» Хиля деятельно сообщался с другими камерами через «малявы», то есть записки. «Малявы» шли через так называемые «дороги» — тонкие веревочки, натянутые между зарешеченными окнами «хат».

Веревочки эти, идущие от зарешеченного окна вертикально и горизонтально, позволяли общаться с любым окном этого корпуса. В случае необходимости связаться с другим корпусом арестанты перекрикивались, перестукивались по трубам, передавали «малявы» через прикормленных конвоиров либо через «баландера». Поговаривали, что у законных воров, сидевших на спецу, были пейджеры и мобильные телефоны, по которым они держали связь с вольной братвой.

Досуг скрашивался сообразно интеллекту, воспитанию, привычкам и темпераменту заключенных. Кроме телевизора и игральных карт (которые делались при помощи газетной бумаги, хлебного клейстера и трафарета тут же, на «хате»), развлекали себя прессой и библиотечными книгами, шахматами и домино, физическими упражнениями и самоделками из хлебного мякиша — так называемым китчем.

Тюремные скульпторы могли вылепить из чернушки что угодно: муляж кастета, противопехотной гранаты и даже пистолета Макарова. Впрочем, в сто шестьдесят восьмой камере поделки выглядели исключительно мирно и даже забавно, изображая привычные картинки российской действительности: мальчика, делающего непристойный жест, мента, протягивающего «грабку» за взяткой, грузчиков из гастронома, разливающих водяру по стаканам, «новых русских», обвешанных ювелирными украшениями и сотовыми телефонами.

Прохладный апрель сменился жарким маем — столбик термометра неумолимо пополз вверх, и жизнь в камере сделалась невыносимой. Испарения потных тел, вонь от параши, скверного мыла, пищи, табака сливались в такой чудовищный смрад, что новички, впервые заехавшие в сто шестьдесят восьмую со «сборки», едва не падали в обморок.

Арестанты лежали на нарах неподвижно. Млели, обмахивались газетами, ловили спасительный сквознячок из зарешеченного окна, но ветра почти не было, снаружи недвижно стояли миазмы выхлопных газов и перегретого асфальта. Вентиляторы, переданные с воли, не спасали: теплый до омерзения воздух, казалось, прилипал к коже.

Перед сном окатывали водой полы, спали нагими поверх простыней, и белье, влажное от пота, почти не просушивалось в душной камере. Пот крупными каплями струился по векам, и заключенные дико вскрикивали во сне: наверное, многим казалось, что у них вытекают глаза. Вскоре «заплакали» стены — по ним потекла вода.

Казалось, еще чуть-чуть, и Бутырка, расплавившись подобно пластилиновому домику, грязной лужей стечет по раскаленным московским мостовым в решетчатые канализационные люки.

А в начале июня в сто шестьдесят восьмой «хате» произошло событие, серьезно повлиявшее на судьбы многих ее обитателей…

Уже к концу мая состав постояльцев камеры сильно изменился. Большинство блатных, составлявших окружение Хили, получив после суда свои сроки, отправились на Краснопресненскую пересылку, в сизо номер 3, где их ждали этапы в лагеря и крытые тюрьмы.

На их место пришли новички — в основном первоходы, «закрытые» по банальной бытовухе: хулиганство, мелкое воровство, убийство по пьяни. Дискотеки, рынки, рестораны, школьные выпускные вечера, коммунальные кухни, коих еще немало в Москве, обычно и поставляют в следственные изоляторы подобный контингент.

Шестого июня, в субботу, на сто шестьдесят восьмую заехало сразу пятеро новичков. Накачанные бицепсы атлетов, коротко стриженные головы, низкие лбы неандертальцев, массивные челюсти и булыжное выражение глаз свидетельствовали, что это типичные «быки», которые пудовыми кулаками и интеллектуальной отмороженностью обслуживают самую беспредельную часть российского криминалитета.

(Как выяснилось позже, это были рядовые «пехотинцы» из череповецкой и хабаровской группировок. Еще с начала девяностых десятки групп провинциальных рэкетиров отправились «на покорение Москвы», предлагая наемнические услуги столичным структурам: ореховской, люберецкой, бауманской. — Авт.)

Эта же пятерка молодых бандитов-беспредельщиков сошлась между собой еще на «сборке», выработав единственно правильные, как им самим показалось, стратегию и тактику освоения новой территории.

Новички сразу же повели себя нагло и вызывающе. Один из них, отзывавшийся на кличку Карел, тут же согнал с нижних нар какого-то серого мужика, объявив, что отныне это его место. Замечание Хили о том, что «на хате» спят по очереди, осталось без должного понимания.

— Ты-то сам спишь, когда хочется, — напомнил молодой бандит.

— Мне так положено, — коротко ответствовал «смотрящий».

— А мне почему не положено?

— А потому, что сам ты никто и звать тебя никак, — последовал ответ.

Лицо Карела налилось кровью. Казалось, еще мгновение, и он набросится на Хилю. Однако новичок неожиданно выказал на своей физиономии нечто напоминающее работу мысли, примирительно хмыкнув, произнес:

— У вас свои понятия, а у нас — свои. Мы же не заставляем вас жить так, как хочется нам?

— Еще чего не хватало, — процедил Хиля, неприязненно щурясь.

— …вот и вы своих порядков не навязывайте, — закончил Карел.

— Ты хорошо подумал, прежде чем мне это сказать? — прищурился блатной.

— Лучше некуда, — ответил собеседник, всем своим видом демонстрируя, что разговор закончен.

Конечно, во власти «смотрящего» было многое, но численный перевес был на стороне новичков. И неизвестно, как бы отнеслась к предстоящей разборке основная масса подследственных, то есть «мужиков».

Борзых первоходов оставили в покое, по крайней мере, пока.

Первое время молодые провинциальные рэкетиры, прозванные на «хате» «спортсменами», особо не привлекали к себе внимания. Никто из них не курил, не интересовался спиртным и наркотиками, даже не смотрел «сеансы», предпочитая им трансляции с чемпионата по боксу.

Новички старались поддерживать спортивную форму: несмотря на жару, по сотне раз за день отжимались от пола, качались, упражнялись в армрестлинге. Жили они отдельной «семьей» и на «общак», естественно, ни разу не отстегнули.

Сокамерники смотрели на них косо, особенно Хиля с тремя блатными, оставшимися в его окружении, и, казалось, достаточно одной лишь искры, чтобы вспыхнул пожар…

То утро, восьмого июня, ничем не отличалось от тысяч подобных: уборка «хаты» «шнырями», заезд «баландера» с тележкой, раздача хлеба…

С последнего все и началось: по тюремным правилам, на одного арестанта положено полбуханки хлеба. Хлеб раздается буханками, а уж сами заключенные обычно делят его на равные части. Делается это обычно толстой ниткой: ножи, как известно, в следственных изоляторах запрещены.

Так уж получилось, что Карел должен был разделить хлеб с каким-то стариком, заехавшим в сто шестьдесят восьмую три дня назад. Натянув нитку, молодой бандит разрезал буханку, небрежно сунув одну половинку соседу.

— На, жуй.

Неожиданно к Карелу подошел «смотрящий».

— Постой, постой. Покажи-ка вторую половину.

Как ни странно, но Карел не стал противиться, он молча сунул Хиле свои полбуханки и, состроив такую гримасу, будто хотел плюнуть, спросил:

— А че?

Хиля взвесил обе половинки в руках, затем тщательно сравнил их размеры — кусок Карела оказался немного больше. Неизвестно, случайно ли хлеборез обделил соседа или сделал это с умыслом, но уже через секунду сдержанный гул камеры прорезал хриплый бас «смотрящего»:

— Братва, крыса на «хате»!

— Где?

— Кто?

— «Хата» не потерпит крысу! — тут же откликнулись блатные из окружения Хили; вне сомнения, инцидент был спланирован загодя.

— Братва, смотрите! У кого, у старика скрысятничал! И что?! Святое, казенную чернушку! — Хиля вызывающе высоко поднял руки с половинками хлеба.

Он хотел было что-то добавить, но не успел — последовал удар кулака, и он резиново отлетел к «шконке», ударившись затылком о перекладину.

И тут началось…

Первым бросился на Карела маленький, очень ловкий и юркий блатарь Адам из Звенигорода. В татуированной руке блеснул заточенный в лезвие черенок «весла» — металлической ложки. Лезвие наверняка распороло бы Карелу живот, если бы бандиту не пришли на выручку товарищи: грамотно поставленная подножка — и Адам, растянувшись на полу, сильно ударился головой о железную дверь.

Спортсмены, воодушевленные первым успехом, пошли в наступление. Карел, подбежав к валявшемуся на полу Хиле, поднял его за волосы и принялся методично бить головой о пол. Изо рта «смотрящего» потекла тоненькая струйка крови, он что-то прохрипел, но тут же затих. Товарищ Карела, Валик Хабаровский, успешно отбивался от двух блатных, пришедших на помощь «смотрящему».

Спустя минуту один, обливаясь кровью, свалился под «шконку» с разбитой головой, а второй, получив очень болезненный удар в солнечное сплетение, лежал рядом с парашей, сложившись пополам.

Неожиданно в коридоре послышались торопливые шаги, и в камеру ворвались коридорные «вертухаи». Несколько ударов дубинками мгновенно охладили пыл беспредельщиков. Вскоре появился и офицер с красной повязкой на рукаве — корпусной. Мгновенно оценив ситуацию, он распорядился: «спортсменов» — зачинщиков драки отправить в карцер, а Хилю и его окружение — на «больничку».

Впрочем, все — и обыкновенные мужики вроде Луконина, и прожженные блатари вроде Адама, и даже победители-«спортсмены» наверняка понимали: главные события еще впереди.

Так оно и случилось: уже вечером Хиля, который не захотел оставаться на «больничке» и вернулся на «хату» к своим обязанностям «смотрящего», получил «маляву» следующего содержания:

«Добрый час, братва!

Приветствуем всех достойных Арестантов. Здоровья, Радостей и Мира Дому Нашему.

Сообщили нам, что на хату вашу заехало пятеро борзых беспредельщиков, что не приняли они Наши традиции, нарушили Наши порядки, что начали драку на хате и подняли руку на смотрящего и братву.

Мы, Воры, не допустим беспредела в Доме Нашем. Негодяи теперь все на одной хате, и хата их объявлена со знаком минус. И каждый, кто встретит этих отмороженных скотов на сборках, пересылках, этапах и зонах, пусть поломает их поганые хребты.

За несправедливость ответствен каждый.

Всего Вам Хорошего, Чистого и Светлого. Пусть каждому из Вас улыбнется Удача.

С уважением ко всем честным Арестантам…….. — Воры Российские.

(Публикуется с соблюдением орфографии оригинала. По просьбе братвы автор не называл имена воров, подписавших это послание.)

По сути, «малява» была смертным приговором: все понимали, что после такого вердикта, вынесенного авторитетными ворами, «спортсмены» вряд ли доживут до суда, не говоря уже об этапе. Нет ничего страшней в сизо, чем «хата», объявленная «со знаком минус»; скорей всего негодяев будут выдергивать по одному в другие камеры, где их оправдания вряд ли заинтересуют братву. Ведь приказ «ломать поганые хребты» беспредельщиков наверняка получила вся Бутырка.

Да и не только она.

— Встать! Суд идет!

Почти любой обвиняемый, услышав эту фразу впервые, обычно вздрагивает. И Миша Луконин не стал исключением.

Да и обстановка, в которой ему пришлось выслушивать перипетии собственного уголовного дела, не располагала к оптимизму.

Луконин сидел на жесткой деревянной скамье в металлической клетке слева от судейского стола. Двое молчаливых охранников равнодушно скользили взглядами по публике, собравшейся в зале.

На этот процесс пришли лишь самые близкие: мать, несколько друзей со двора и его девушка — Наташа.

Последнее, как ничто иное, приободрило подследственного: значит, не забыла, значит, по-прежнему любит.

Сценарий этого суда ничем не отличался от тысяч других, проходивших в этом зале. Обвинение, упирая на прежнюю судимость по 213-й, «хулиганской», статье с отсрочкой приговора и на то, что подследственный не встал на путь исправления, потребовало максимального наказания.

Адвокат нажимал на то, что его подзащитный не взламывал машину, что уже провел в стенах сизо почти два месяца, а также на незначительную тяжесть преступления, чистосердечное раскаяние и положительные характеристики с места жительства и места работы.

Потерпевший, хозяин обворованной машины, четко подтвердил, что претензий к Мише Луконину не имеет и просит не наказывать этого молодого человека лишением свободы.

Мать то и дело всхлипывала, утирая платочком раскрасневшиеся глаза. Наташа, сидевшая к Мише ближе всех, бросала на него взгляды, полные любви и сочувствия.

— Суд удаляется на совещание, — устало произнесла судья — пожилая женщина с печальными глазами и захлопнула картонную папочку дела.

Спустя пятнадцать минут она огласила приговор: учитывая смягчающие обстоятельства, а также незначительную тяжесть содеянного и время, проведенное под следствием в сизо, «определить наказанием штраф в размере восьмисот минимальных размеров оплаты труда, освободив подследственного в зале суда…».

И было все: надрывный всхлип-вскрик-вздох матери, слезы на глазах Наташи, приветственные жесты друзей, сдержанная улыбка адвоката и столбнячное оцепенение самого Луконина.

Спустя полчаса, после оформления необходимых бумаг, он уже стоял на людной московской улице, не веря, что он на воле.

По разогретому полуденным солнцем проспекту стремительно проносились машины, сигналили, перестраиваясь из ряда в ряд, суетились перед перекрестками, нещадно подрезая друг друга. Суетились прохожие, сталкиваясь у дверей магазинов, кафе, в подземных переходах метро. И, наверное, каждому из них собственные мелкие заботы казались самыми важными, самыми весомыми.

— Ну что, Миша, не будешь больше воровать? — спросил адвокат, невысокий улыбчивый мужчина, одетый, несмотря на июньскую жару, в строгий серый костюм классического покроя.

— Да нет уж… Какое там воровать!

— Насмотрелся в тюрьме?

Луконин лишь тяжело вздохнул.

Сейчас, жадно вдыхая воздух свободы, Миша меньше всего хотел вспоминать о бутырских ужасах: ни о собственных страхах в «сборке» перед заездом на «хату», ни о «понятиях» — правилах поведения, внутреннюю логику которых он так до конца и не постиг, ни тем более о «спортсменах»-беспредельщиках, которые теперь «парились» на своей «хате с минусом», ставшей для них, по сути, камерой смертников.

Все эти кошмары остались в прошлом. Теперь, стоя на многолюдной московской улице, он воспринимал недавние события как нечто далекое, нереальное, произошедшее не с ним, точно серенький детектив в плохом пересказе.

— Да, считай, что нам повезло, — продолжил защитник, так и не дождавшись ответа.

— Ну не скажите — повезло. — Мишина мать вцепилась в локоть недавнего арестанта такой хваткой, что, казалось, никакая сила не сможет оторвать ее от сына. — Бедный, почти два месяца в тюрьме, с этими уголовными харями промучился.

— По сто пятьдесят шестой он мог получить от двух до шести лет, — деликатно напомнил адвокат. — Хотя… Всякий, кто хоть раз сталкивается с тюрьмой, уже связан с ней навечно.

Ни Миша, ни его мать, ни Наташа, стоявшая тут же, не поняли этих слов, а переспрашивать, уточнять как-то не хотелось.

Попрощавшись с адвокатом, троица отправилась к стоянке такси.

— Где же мы деньги-то такие возьмем? — сокрушался Луконин в салоне автомобиля, вспоминая о штрафе в «восемьсот минимальных размеров оплаты труда».

— Ох, сынок, и не говори… Да и дома-то у нас недавно несчастье произошло.

— Что такое?

— Да обокрали нас, — страдальчески выдохнула мать.

Материнский рассказ прозвучал кратко, но эмоционально и выразительно.

Позавчера уехала к тете Вале на другой конец Москвы, в Медведково, квартиру закрыла на все замки, а когда вернулась — полный разгром, все вверх дном перевернуто, все ценное, что было, забрали, а что не забрали, так поломали да попортили.

— И что? — спросил недавний арестант, предчувствуя что-то недоброе, и от предчувствий этих у него засосало под ложечкой.

— Милиция приехала, отпечатки пальцев снимала, соседей опросила… Обещали, что будут искать. Да какое там! Мы ведь не банкиры, не бизнесмены, чтобы милиция и впрямь за это взялась.

— Нашли кого-нибудь? — с напряжением в голосе поинтересовался Миша.

— Да какое там! Никаких следов. Правда, две бабушки-пенсионерки у подъезда сидели, так видели вроде какого-то подозрительного типа: весь такой невысокий, плотный, с какими-то синими наколками на руках и металлическими коронками во рту. И уши у него еще такие заостренные-заостренные…

Луконин откинулся на подголовник сиденья и закрыл глаза.

Неожиданно вспомнилось: «сборка» в Бутырской тюрьме, клочок лазурного апрельского неба сквозь решетку, солнечный зайчик в темном углу и собеседник: кряжистый малый с сизыми фиксами, татуированными пальцами и острыми, точно у кинематографического Мефистофеля, концами ушей.

Может быть, его тоже освободили из-под стражи в зале суда, только на несколько недель раньше?

«Вспомнишь еще не раз меня, спасибо скажешь…»