Главное партийное стихотворение
Ситуацию в какой-то степени помогает понять большая статья наркома просвещения Анатолия Луначарского, открывающая первый том советского полного собрания сочинений Пушкина (1930), где Луначарский объясняет политику партии по отношению к поэту: Пушкин после революции был некоторое время под подозрением, но теперь мы его проверили, и он может строить светлое будущее вместе с нами. Однако «пушкиноведение… надлежит еще переоценить со специальной точки зрения литературоведения марксистского». «Каждое зерно, имеющееся в пушкинской сокровищнице, даст социалистическую розу»[329]. «К Чаадаеву» и было одним из таких зерен, которые надо было по команде наркома превратить в красные розы.
На первых порах, как ни удивительно, и среди марксистов-ленинцев были пушкинисты, говорившие об этом стихотворении как «о некоторых отдельных мелких явлениях пушкинской поэзии… о показательности для общественной психологии того времени сравнения ожиданья вольности с ожиданием любовницы»[330]. Это сравнение, конечно, было непростительной ошибкой Пушкина.
Однако на это закрыли глаза, и комментарии «К Чаадаеву» стали писаться шершавым языком плаката. В десятитомном собрании сочинений (1977) Пушкин, по тому же Томашевскому, превращен в агитатора, горлана, главаря: «Это одно из наиболее популярных политических стихотворений Пушкина, сыгравших большую агитационную роль в кругу декабристов»[331]. Странным образом эту фразу слово в слово находим у других пушкинистов, например ЯЛ. Левкович[332]. Плагиат? Скорее, утвержденная формула, которую авторы механически переписывали друг у друга, чтобы не уклониться, не дай бог, от генеральной линии. Стихотворение называется «программным», иллюстрирует взгляды Пушкина как выразителя идей первого, по Ленину, этапа русского освободительного движения. «Заключительные стихи, – писал Томашевский, – призывали к подвигу, который каждый осмыслял как революцию».
Думается, между прочим, что одним из самых привлекательных слов для нового режима в этом стихотворении оказалось обращение «товарищ». Хотя слово «товарищ» Пушкин употребил в других стихотворениях семь раз, но – никогда в качестве обращения, а только: «Двадцать раненых товарищей», «Мой грустный товарищ, махая крылом, / Кровавую пищу клюет под окном» и др. Символично, что в большинстве немецких, французских и английских переводов этого стихотворения слово «товарищ» заменено на «друг».
Возводилось здание партийной пушкинистики. Об успехах этого строительства говорил Н. Бельчиков, незадолго до этого вступивший в партию и сделанный членом-корреспондентом Академии наук в 1948 году: «В наши дни пушкиноведы, устанавливая идейно-художественную преемственность Пушкина с XVIII веком, сумели наметить и обосновать дальнейший путь развития передовой русской культуры от Пушкина и Гоголя к Белинскому, а затем к Некрасову и Чернышевскому, Горькому и Маяковскому и дальше к творческому восприятию пушкинского начала в советской культуре последних лет»[333].
Разумеется, представлять всю советскую пушкинистику только как жертву указаний сверху ошибочно. Но и игнорировать факты – значило бы оправдывать ту ее часть, которая подлаживалась, подсказывала, выступала от имени власти, наделяла ее формулировками, даже старалась использовать репрессивный аппарат, чтобы устранять более талантливых конкурентов. Зная интеллектуальный уровень вождей, можно предположить, что без помощи пушкинистов Пушкин бы советской власти в таких масштабах не понадобился.
Еще Анненков первым отметил, что движение декабристов и Пушкин не имели прямой связи, хотя Пушкин и был западником, как некоторые из декабристов. Пушкин, пояснял Анненков, стремился везде быть первым, и среди вольнодумцев тоже, отсюда его кажущаяся близость к офицерам-заговорщикам.
Анненков считал, что движение декабристов было искусственным в России, что идеи, владевшие их умами, не приживались на русской почве. После Октябрьской революции взгляды Анненкова именовались ложными, ему приписывали желание исказить биографию Пушкина и стремление угодить цензуре. Сегодня, после краха кровавых идей революции, мысли Анненкова смотрятся более прозорливыми, чем наскоки его критиков. Как тут не вспомнить слова вполне левого Белинского о Пушкине: на основании «какого-нибудь десятка ходивших по рукам его стихотворений, исполненных громких и смелых, но тем не менее неосновательных и поверхностных фраз, думали видеть в нем поэтического трибуна… Над рукописными своими стишками он потом смеялся»[334].
Скептические современники, мемуары которых до последнего времени отвергались, не воспринимали серьезно декабристов. «Что это за заговор, в котором не было двух человек, между собой согласных, – писал поэт, критик и переводчик М. Дмитриев, – не было определенной цели, не было единодушия в средствах, и вышли бунтовщики на площадь, сами не зная, зачем и что делать. Это была ребячья вспышка людей взрослых, дерзкая шалость людей умных, но недозрелых!»[335].
Когда при новой власти Пушкин еще считался помещиком, то есть «нечистым» (в отличие от позднего советского догмата в этой области), Дмитрий Благой в соответствии с тогдашними установками с высоты собственной пролетарской революционности скептически рассматривал пушкинский декабризм. Пушкин писал об Онегине:
Проснулся раз он патриотом
Дождливой скучною порой.
Благой тогда посмеивался, что точно так же Евгений мог от скуки проснуться и декабристом. Да и причины декабристского движения Благой объяснял тогда вовсе не положением народа, а лишь ущемлением прав старинного дворянства. И даже: «Выступление декабристов Пушкин почитал безумием»[336]. Дворянина Пушкина тогда пропесочивали за недостаточную революционность. Через полтора десятилетия, проникнувшись установками сверху, Благой стал писать прямо противоположное – о Пушкине-декабристе: из лицея Пушкин вышел «либералистом», и это означало, что он созрел для вступления в тайное общество[337].
Академик Милица Нечкина в научном труде «Формирование политического мировоззрения молодого Пушкина» записывает в декабристы аж пятнадцатилетнего подростка. Как известно, первая организация декабристов «Священная артель» появилась в 1814 году. Нечкина пишет: «Мы не имеем прямых данных о посещении «Священной артели» Пушкиным… бывал… не бывал… Если бы пришлось выбирать между двумя гипотезами, я, не колеблясь, выбрала бы вторую, как наиболее правдоподобную». Изящное политическое кокетство, не так ли? Ведь на самом-то деле гипотезы отсутствуют – одна чистая выдумка. В противоречие с известными фактами Нечкина утверждала, что Иван Пущин сообщил другу в Михайловском о существовании тайного общества, а также что Пушкин знал о планах открытого выступления декабристов. Это уже чистой воды вранье. Поразительно, однако, что Нечкина публично обвинила Томашевского и других пушкинистов в умалении политического значения стихов Пушкина[338]. Такое обвинение было равносильно доносу.
Вершиной этой мистификации стали послевоенные пушкинские торжества. Президент Академии наук Сергей Вавилов на шумной тусовке по поводу стопятидесятилетия со дня рождения Пушкина в 1949 году между славословиями великому вождю всех народов выделил именно стихи «К Чаадаеву» и сформулировал установку: «Эти строки характеризуют главную линию творчества Пушкина до конца его жизни»[339]. Тогда выяснили, что Пушкин был единомышленником Сталина: «Пушкин не переоценивал исторического значения крестьянского восстания, которое, как указал И.В. Сталин, без поддержки революционного пролетариата не приводит к победе»[340].
В действительности, от Пушкина – «выразителя идей декабристов», как его называют, и «декабриста без декабря» (игра слов Н. Эйдельмана) – даже близкие лицейские друзья скрывали свою принадлежность к тайному обществу. Боялись его чересчур общительного характера, импульсивности, но и сам поэт не стремился в деятели общества. Сергей Соболевский, его друг, вспоминает, что примерно в то же время Пушкин был принят в масоны, но самоотстранился, сказав, что опасно примыкать к каким-либо тайным обществам[341].
В отличие от тогдашнего кумира Байрона, который действовал, сражался, помогал греческим повстанцам, выполнял задания английского правительства, Пушкин был от дел в стороне. С точки зрения властей, когда те разобрались с реальными виновниками, у Пушкина возникла чисто русская вина, носящая уголовный характер: приятельские отношения с заговорщиками. К счастью, он не пострадал.
«И я бы мог…», – цитируется во множестве изданий начатая Пушкиным в черновике фраза, написанная подле рисунка с виселицей, на которой изображены пять казненных декабристов, – весомое доказательство близости позиций. Но цитируется не полностью. «И я бы мог, как шут, висеть» есть первая строка ненаписанного стихотворения, которое Пушкин начал сочинять, но которое не состоялось. На листе рукописи строка помещена вверху и посередине страницы, как стихи. Ритм – любимый Пушкиным четырехстопный онегинский ямб. Пропустив несколько строк, поэт опять написал: «И я бы мог», заготовив начало следующей строфы. По-видимому, стихи о том, что могло бы случиться, прискачи он из Михайловской ссылки в Петербург, как задумывал, для чего подделал подорожную, да из-за суеверия вернулся.
Почему же Пушкин остановился и начал рисовать виселицу, а не продолжать стихотворение «И я бы мог, как шут, висеть»? Возможно, почувствовал, что сравнение пяти повешенных декабристов с шутами не очень этично, и потому зачеркнул «шут вис». Чтобы не снижать словом «шут» значимости декабризма Пушкина, Мейлах просто убрал у Пушкина слова «как шут», оставив «И я бы мог висеть», и вынес это в свой заголовок[342]. Пушкин, сформировавшись, говорил: «Не приведи, Господи, увидеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный». На обломках самовластья и имен не останется. Было от каких строк отказываться…
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК