Проблема № 1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Проблема № 1

Почему Анатолий Прохоров стал изменником Родины? Я думаю об этом все время. На этот вопрос ищу ответа, роясь в пухлых папках «Дела», путешествуя с Рощиным по Москве с одной явки на другую, осматривая тайники, беседуя со свидетелями. Почему?

1958 год. Он живет в Москве, у матери. И с первых шагов ищет жизни легкой, но доходной. Церковь в Телеграфном переулке. Он много рассказывал священнику о своих прежних знакомствах в мире духовенства, вошел в доверие, пристроился. Торговал свечами по святым праздникам, выгадывал довесок к зарплате. А положили ему не так уж мало — 1200 рублей. Но он-то считал — мало…

Здесь, в церкви, и познакомились они с Софьей Алексеевной Толчинской, пенсионеркой, бывшей преподавательницей немецкого языка.

Странное это было знакомство. Она жила рядом с церковью, и Анатолий после «работы» обычно заходил к ней. Кормился. Софья Алексеевна была в кулинарии мастерица, и ему было приятно вдвойне: и вкусно и задаром. Беседовали. Когда Софья Алексеевна покупала «Толику» четвертинку, он добрел, вспоминал былое. Париж, гостиную мадам Мюллер и проделки на бульваре Клиши… Были спутники, Братск, целина. Когда она говорила ему обо всем этом, он морщился: «Дешевая агитация». «А что же тогда настоящее?» — спрашивала она. «А ничего нет настоящего, обман и воровство вокруг, вот и все…»

Есть слово «идеалы». Иногда его употребляют без ума, и тогда слово это тускнеет. Но дело не в неумелом употреблении, а в сокровенной его сути. Что такое идеалы? Это в конечном счете, думается мне, свой счет правды и лжи, справедливости и обмана, своя оценка всему, что делает твой народ и ты сам. Коммунистические идеалы — это наша мера, которой мы поверяем мир… Все думаю о Прохорове… А его идеалы? Быть может, он убежден в том, что строй капитала свободнее и счастливее? Ведь есть немало людей, убежденных в этом. Нет, не думаю. Этой убежденности нет ни в его высказываниях, ни в его письмах. Его не интересуют экономические показатели, он не заглядывал в статистические справочники.

Казалось бы, он, человек чуждой нам идеологии, должен был бы восхищаться, например, промышленностью США, идущей впереди нас по многим своим показателям. А он восхищается поэзией кафе и романтикой «свободной любви». Я жил в Париже совсем немного и знаю все-таки, что хозяева кафе работают там в поте лица по 18 часов в сутки, что в этом прекрасном городе существует гигантская подпольная индустрия проституции — именно индустрия, со своими шефами и боссами, порядками и законами, спросом и сбытом, со страшной грязью и цинизмом. Как он не разглядел этого за годы жизни в Париже?

Он увидел упаковку и уже не интересовался содержанием. Нет, не убежденность привела Анатолия Прохорова к преступлению, а, думается мне, отсутствие всяких убеждений. Писалось и говорилось об этом много, но, не скрою, слова эти всегда казались лично мне несколько абстрактными. Дело Прохорова наполнило их сутью. Безыдейность была лучшим удобрением для зерен паразитизма, заброшенных в его душу много лет назад. И зерна эти проросли густо.

Если бы в нашей стране можно было беспрерывно потреблять, ничего не давая взамен, его устраивала бы и Советская власть. Но поскольку у нас так жить нельзя, она, эта власть, его не устраивает.

Из церкви его выставили, когда узнали, что он заболел сифилисом. «Это уж, родной, чересчур», — сказал на прощание отец Данила. Лечился. Потом устроился в книжный магазин экспедитором. Думал только об одном: заработать, но по-крупному, в валюте. Заработать и махнуть на Запад. Весь вопрос: как?

В июне прошлого года в Москву приехали туристы из Франции. Была среди них русская — Надежда Дубровская. Он разыскал ее в гостинице «Балчуг», уговорил отвезти письмо, бросить в Париже. Письмо адресовалось Борятиискому: просил помощи, совета. К этому времени князь Николай уже осуществил свой план: переехал в Вашингтон, преподавал в военно-морском колледже. Прохоров боялся: а вдруг Дубровская выбросит его письмо? Хотелось хоть немного отдохнуть от страха, переложить, пусть часть его, на другого.

Были два человека, которым он доверял, — Кузнецов в Орске и Бочаров в Риге. С Кузнецовым вместе сидели в лагере. Серьезный парень. Имел 25. Выпустили по амнистии. Бочаров — поп православный, тоже старый друг, еще по прибалтийским вояжам. Сейчас присох в Риге, сидит смирно…

Прохоров писал в Орск:

«Передал письмо и теперь дрожу, как мышь… На черта это мне все нужно, и сам не знаю…»

Ждал ответа от князя до августа, не дождался. Разыскал еще одного туриста, теперь уже из Англии. Профессор, геолог Сергей Иванович Мокеев, читал курс в Кембриджском университете. Со стариком пришлось долго биться, уговаривать. Так он переслал второе письмо. Через некоторое время он сообщил в Ригу:

«…намечена определенная цель. Это не для писем…»

Этой целью был Валерий Шаболин.

Познакомились они «по пьяному делу» в ресторане «Узбекистан». Встречались еще и еще. Шаболин рассказал, что работает в «почтовом ящике». Изделия, которые разрабатывались там, он называл «штучки». Что это были за «штучки», Анатолий долго не понимал, все выспрашивал, но осторожно, без нажима, когда к слову придется. Когда узнал, заинтересовался подробнее. Валерий болтал охотно. Ему льстила секретность. Себя он называл, как самодержец: мы.

— Мы знаешь какие штучки готовим? Закачаешься! Гляди. — Он рисовал на клочке бумажки, потом непослушными, пьяными руками нащупывал в кармане коробок и, ломая спички, поджигал клочок.

— Вот так-то, брат! Иначе нельзя, понял? Бдительность! Мы — за семью печатями, понял?

Анатолий деланно восхищался.

Однажды они вдвоем крепко напились дома у Прохорова. У Валерия все качалось в глазах. Его долго рвало в уборной. Анатолий успокаивал: «Ничего, пройдет, приляг…» Валерий ткнулся в диван. Через десять минут раздался пьяный храп. Анатолий встал со стула трезво, бесшумно подошел к дивану. Руки были гибкие, словно без костей. Он быстро нашел рабочий блокнот в пиджаке, в левом внутреннем. Потянул медленно, плавно…

В блокноте были радиосхемы, таблицы, формулы. Потом фамилии, служебные телефоны. Прохоров переписал все. Особенно тщательно то, чего не понимал.

На следующий день было объяснение. Когда Анатолий вернул блокнот Шаболину, возмущению Валерия не было границ.

— Как ты смел! Я считал тебя порядочным человеком! Я пойду в КГБ и все расскажу!

— Запомни: мы теперь одной веревочкой повиты. Если расколешься, — я тебя с собой потяну. Так что держись за меня. Перейдем границу — деньги уж у нас будут. Это я еще раньше сработал одно дельце. Ну, да тебе о нем знать не надо. Никто о нем не знает… А там и заработать — дело нехитрое.

— Ты с ума сошел! — кричал Валерий.

— Я все обдумал. По радио выступать будем…

— Как выступать? Что ты говоришь, опомнись…

— А вот так выступать. Тему придумаем… Работа найдется. А потом махнем к Борятинскому в Вашингтон. Житуха!

У Валерия от ужаса холодела спина.

Теперь был «товар». Надо было искать «покупателя». Прохорову очень не хотелось делать все своими руками: можно примелькаться и сгореть. А тут как раз и человечек удобный подвернулся: Иноземцев, работает в метро, несколько туповат, но это даже хорошо — от тупости он становится смелее. Ему поручил Анатолий сходить на квартиру к одному крупному американскому журналисту.

Журналист налил Иноземцеву виски с содовой, закурил трубку и, усевшись поудобнее, приготовился слушать. Иноземцев предлагал сотрудничество: мы вам — ценные оборонные сведения, вы нам… Ну, разумеется, не даром… Для начала вот. Он протянул конверт.

«Неужели в КГБ меня считают таким идиотом? — думал журналист. — И что я такое натворил, что они прислали ко мне этого болвана?»

— Вот что, милейший, — сказал журналист, пустив над головой аккуратный нимб табачного дыма, — никакого письма я, разумеется, не возьму. Если вы или ваши друзья имеют намерения сообщить нечто, что может заинтересовать моих соотечественников, я прошу сделать это устно. И тогда я уж сам решу, что делать дальше с вашей информацией. А пока не угодно ли попробовать «Белую лошадь»? Всемирно известный напиток… Как это по-русски: «посошок на дорожку»…

Прохоров был взбешен.

— Идиот, — кричал он, не глядя на Иноземцева, — последний осел этот янки! Ему плывет прямо в руки, а он нос воротит!

И тут подвернулась выставка. Подвернулась как нельзя кстати. Сначала Анатолий отправил на выставку Иноземцева. Иноземцев съездил, походил кругом. Вечером доложил Прохорову:

— Там полно сотрудников КГБ, ничего не выйдет…

На самом деле (сейчас он признался в этом) он не видел ни одного сотрудника. Просто стало очень страшно. Он решил отвязаться от Анатолия.

Прохоров поехал сам. Долго изучал обстановку и наконец рискнул. Он попал удачно. «Администратор» оказался сообразительнее журналиста.

— Ничего я брать у вас сейчас не буду! И вообще вы грубо работаете, — тихо говорил Склайтон, шагая по аллее в Сокольниках. — Никаких встреч, запомните это навсегда. Дайте номер телефона, удобный вам. Не торопитесь. Подумайте. Это должен быть чистый телефон. Когда придумаете, сообщите мне…

Они встретились еще раз. Анатолий снова набивался с письмом, Склайтон снова отказывался. Анатолий начал рассказывать о Шаболине, о «штучках», Склайтон не перебивал, слушал. «Устный разговор — дело чистое, — думал он. — А парень, кажется, действительно интересный, такого нельзя упускать…»

Беседы в Сокольниках окрылили Прохорова: дело пойдет! Он пишет в Ригу о встречах со Склайтоном:

«Молись, чтобы я вытащил «проблему № 1».

Так отныне обозначалась измена. Он боится за сохранность полученных у Шаболина сведений, снимает копию, посылает в Орск. «Храни намертво», — приказывает в письме Кузнецову. Но звонка, которого он ждал с таким нетерпением, все не было и не было.

В это время Склайтон мучился сомнениями: «А если все это «шутки» русской контрразведки?». Все время ему казалось: следят. У него совершенно развинтились нервы. В Ленинграде, в гостинице, пьяный, разломал телефон, кричал: «Я знаю, куда они прячут свои микрофоны!» Микрофон не нашел, а за испорченный аппарат пришлось платить. «Хорошо еще, что об этой глупости не знают в Москве, в посольстве, — думал он на следующий день, — стыда не оберешься…»

В Москве об этом узнали. Правда, не в посольстве.

— Волнуется Склайтон, — сказал Куприн Рощину. — Что же его волнует? А, Александр Петрович?

Рощин промолчал, закурил.

— Борис Маркович, а ведь самый факт, что он волнуется, уже позволяет порассуждать. — Он затянулся дымом. — Вот, смотрите…