Ставка в зимний период 1916 года

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Ставка в зимний период 1916 года

За весь этот период никаких серьезных действий не было. Были бои под Ригой, не имевшие крупных результатов, но силы нашей армии постепенно обновлялись, и чувствовалось, что весной предстоит новый период наступательных действий. Наступление, предпринятое 7-й армией на Юго-Западном фронте, не дало нам ожидаемой победы, а потому до весны было решено продолжать накопление сил.

В самой Ставке жизнь текла своим чередом. С прибытием адмирала Русина я почти освободился от всякой работы и имел массу свободного времени. Мне очень бы хотелось получить строевое назначение, но, с другой стороны, я опасался, что за два года войны я окажусь отставшим в техническом и тактическом отношениях. Когда я высказал свои пожелания и опасения адмиралу Русину, он вполне со мной согласился и сказал, что постарается предоставить мне место, где мне можно будет постепенно подготовиться к ответственным обязанностям на море, а пока что нужно было подождать.

Вскоре я отправился в командировку в Севастополь и решил непременно выйти в море. Большого похода, однако, не представилось, а потому я попросился у адмирала Эбергарда пойти в виде пассажира на миноносце в обычное блокадное крейсерство. Я сговорился с начальником 1-го дивизиона князем Трубецким, что пойду с ним вместе на миноносце «Пылкий». В назначенный день мы снялись с якоря и пошли вместе с другим миноносцем.

Я уже восемь лет как не плавал на миноносцах, но все же не представлял себе того неприятного сюрприза, который меня ожидал. Как только мы покинули Севастопольскую бухту, стало сильно свежеть, и вскоре начался шторм баллов в восемь. Меня, к моему стыду, форменным образом укачало со всеми последствиями. Трубецкой меня утешил тем, что с английским адмиралом Филимором было то же самое, когда он ходил с ним на миноносце.

По счастью, к утру стало стихать, а в 8 часов, когда я вышел на палубу, уже была прекрасная погода, и только легкое приятное покачивание на неулягшейся еще зыби. После четырехлетней кабинетной работы в штабе было чрезвычайно приятно подышать свежим морским воздухом. Несмотря на январь месяц, температура на солнце была выше 16?R,[191] и я мог прогуливаться по палубе в одном кителе, не надевая пальто. Сразу явился колоссальный аппетит, и я выпил с наслаждением два стакана кофе, закусив еще ветчиной, телятиной и яйцами, а в 12 часов, кроме прекрасного обеда, съел еще пробную миску командного борща, который мне показался необычайно вкусным.

В 10 утра мы подошли к Зонгулдаку. Начальник дивизиона не имел разрешения вступать в перестрелку с береговыми батареями, а потому заявил мне, что приблизится только не ближе дальности берегового огня, т. е. семи или восьми миль. С этой дистанции я мог рассмотреть в зрительную трубу стоящий в гавани пароход и некоторые строения на берегу. Тем не менее мы потихоньку все приближались и приближались, пока на берегу не вспыхнули вдруг два огонька и не послышалось характерное жужжание приближающихся снарядов. Оба были перелеты, но один упал довольно близко от миноносца. Вслед за первыми ласточками прилетели и другие, но миноносец уже дал большой ход и быстро вышел из опасной сферы. Я проверил свои ощущения – сильно ли я отвык от постоянного обстрела в Порт-Артуре, и убедился, что не очень. Далее мы пошли вдоль анатолийского берега, и Трубецкой мне показывал в разных местах остовы выкинувшихся на берег турецких пароходов. Самое большое кладбище было в Эрегли, там торчало из воды много мачт и труб.

Около 2 часов мы подошли к Босфору, не видав ни одного дыма, ни паруса. Единственным развлечением был расстрел двух плавающих мин, вероятно, оторвавшихся от нашего заграждения у Босфора. Босфор я видел только издали, так как Трубецкой не желал приближаться близко, чтобы сохранить за собой свободными пути отступления на случай внезапного появления противника с тыла. От Босфора мы прошли миль двадцать вдоль европейского берега, а затем свернули в море. Часов около пяти, когда мы с Трубецким сидели в его каюте и мирно пили чай, вдруг вбежал вахтенный унтер-офицер и доложил, что на востоке виден густой дым, по-видимому, от большого военного корабля. Трубецкой стремительно выскочил наверх, а я, о стыд! почувствовал, что заболел «гебенитом» в острой форме. Во рту внезапно пересохло, и дыхание сперлось. Какое счастье, что меня никто в это время не видел. Через несколько минут, собрав всю свою волю, я уже небрежной походкой, по-видимому, спокойно, прошел на мостик и, пожалуй, чересчур равнодушным голосом спросил Трубецкого о причине тревоги. Тот посмотрел на меня с некоторым любопытством и, как мне показалось, лукавством, и ответил:

– А вот скоро узнаем.

Миноносцы уже шли 24-узловым ходом, чтобы выиграть у возможного противника пространство и не быть прижатыми к берегу. Дым понемногу приближался, и, наконец, стало возможным разобрать трубы и мачты. Оказалось, что это «Императрица Мария», которую мы считали гораздо далее к востоку. Она должна была в случае надобности служить опорой миноносцам и ходить зигзагами в определенном месте. Первым моим впечатлением было приятное чувство безопасности, а вторым разочарование от неудавшейся авантюры. Нам было запрещено без крайней надобности пользоваться радиотелеграфом, чтобы не выдать своего места неприятелю, и потому Трубецкой решил подойти к «Императрице Марии» для переговоров.

Наш первый черноморский дредноут имел очень импозантный вид на ходу в море. Мы подошли к нему на расстояние голоса, и Трубецкой доложил адмиралу Новицкому,[192] державшему флаг на «Императрице Марии», о нашем походе. Получено было приказание ночью держаться вблизи острова Кефкен, наблюдая возможное движение угольщиков, а днем патрулировать опять в угольном районе. Ввиду того что неприятель знал о нашем присутствии у анатолийских берегов, надежды на добычу было мало, и действительно, ни днем ни ночью мы не видели ни одной живой души.

На третий день мы получили по радио приказание приблизиться к адмиралу и совместно с «Марией» пошли к Севастополю, усилив его охрану от подводных лодок нашими двумя миноносцами. Таким образом, моя первая экспедиция прошла без встречи с противником, но тем не менее я был очень доволен сделанной прогулкой. Личный состав как офицеров, так и матросов произвел на меня очень приятное впечатление. Было видно, что команды прошли хорошую боевую школу. Видна была уверенность в себе. Все маневры исполнялись быстро и отчетливо, а самое главное, что каждый знал, что делает и для чего он это делает. Разница с временем Японской войны была огромная и сразу бросалась в глаза.

Возвращался в Ставку я через Москву, и меня поразил грязный и неопрятный вид города. Затяжная война уже давала себя чувствовать, и ощущался недостаток рабочих рук. От прежнего воодушевления не было и следа. Все утомились, и недовольство высказывалось повсюду. О политике говорили и в вагонах, и в трамваях, и в ресторанах. Увеселительные места работали великолепно, но работа тыла, видимо, иссякала. Тыл переставал подпирать армию, и мер к оживлению тыла не принималось.

В Ставке все шло по-прежнему. Нас часто посещали великие князья. Мы даже устроили для них раз в неделю бридж, причем играли на двух столах и старались приглашать подходящих партнеров, но это не всегда удавалось, и однажды великого князя Георгия Михайловича посадили играть с одним артиллерийским полковником, которого он терпеть не мог. Мы не понимали, почему великий князь так насупился, а он, сыграв один роббер, встал, сказал, что у него болит голова, и ушел.

О настоящей причине мы узнали только на другой день. Во время пребывания в Ставке мне пришлось познакомиться со многими великими князьями. Большинство из них поражали своим малым знакомством с практической жизнью. Это были люди из какого-то другого мира. За малыми исключениями, они были слабо знакомы и с литературой, и жили исключительно мелкими придворными интересами. Вопросы формы одежды и этикета трактовались ими как чрезвычайно важные, что, впрочем, не мешало им держаться со всеми просто и приветливо.

Почти то же можно было сказать и о лицах государевой свиты. Почти все они были чрезвычайно милые люди, но также живущие какой-то растительной жизнью. Наиболее частыми нашими посетителями были начальник конвоя граф Граббе, лейб-медик Федоров и флигель-адъютант Саблин.

Граф Граббе был хитрый хохол, очень себе на уме. Довольно тяжелый на подъем и ленивый, он был несчастным человеком, когда государь брал его с собой на пешеходные прогулки. Чтобы не отстать, он прибегал иногда к разным хитростям. Зная направление предполагаемой прогулки, он отправлял туда заблаговременно крестьянскую подводу, которая не могла возбудить подозрений, и затем, незаметно отстав от гуляющих, садился в нее и следовал на почтительном расстоянии. Говорят, что после отречения государя он будто бы просил разрешение представиться новому начальству. Я его встретил в последний раз в Одессе, когда он, уже в штатском платье, пробирался к своим родственникам в Ригу. Вид у него был сконфуженный, и он быстро со мной простился.

Про доктора Федорова я не могу ничего сказать, так как он был очень сдержан в обращении и никогда не высказывался. Что же касается капитана 1-го ранга Саблина, едва ли не самого близкого человека к государю и государыне, то должен отметить, что он был одним из первых покинувших его после отречения.

Граф Фредерикс, министр двора и командующий Главной квартирой во время пребывания в Ставке, уже понемногу впадал в детство. Иногда он бывал в здравом уме и твердой памяти, но бывали у него моменты полного потемнения. Один раз он спросил у государя, приглашен ли он к высочайшему столу, а другой раз в Одессе спрашивал, как можно проехать на пароходе в Петергоф. Несмотря на то что ноги его уже дрожали, он еще прекрасно ездил верхом, и когда государь делал смотр Конному полку, где граф числился шефом четвертого эскадрона, он, несмотря на все уговоры, все же поехал на смотр и парадировал сам во главе своего эскадрона. Говорили, что его нельзя было сменить, так как он сейчас же умрет, но оказалось, что он с успехом пережил и крушение самой монархии.

Гофмаршал князь Долгоруков был честнейший и вполне порядочный человек; он делал свое дело, не вмешивался ни в какие интриги и сохранил верность своему государю до самой смерти. Влияния никакого он не имел.

С генералом Воейковым мне довольно часто приходилось встречаться и разговаривать. Это был, несомненно, самый живой человек из лиц ближайшей свиты и имевший наибольшее влияние. Не скажу, чтобы он был особенно умен, но у него была воля и энергия. Он был, наверное, хорошим строевым начальником и свою комендантскую часть держал в строгости и порядке. Думаю, впрочем, что он свои личные интересы ставил слишком высоко, а потому не использовал своего влияния, когда это могло повредить его карьере, но требовалось государственными интересами. Пример князя Орлова и Дрентельна, бывшими также близкими к царю лицами и попавшими в опалу, видимо, сильно охладил патриотические порывы лиц свиты. С Воейковым мне приходилось разговаривать о военных вопросах и о гимнастике, которой он очень увлекался и даже сочинил свое собственное руководство.

Адмирал Нилов был вполне порядочный человек, но влияния не имел. Он, видимо, сознавал все ошибки последнего времени перед революцией, но не решался выступить открыто и поставить на карту свое положение. Чувствуя свое бессилие, а может быть и малодушие, он часто уединялся в свою комнату и поверял свое горе бутылке коньяку, который очень любил. Иногда он не выдерживал, и я сам слышал, как он, глядя злыми глазами на г-жу Вырубову,[193] приехавшую в Ставку с государыней, прошипел: «Эта с…а опять притащилась».

Главным мотивом у всех лиц свиты был девиз «Не огорчать государя», и это проходило через всю их работу и разговоры. Естественно, что такое старание могло создать у монарха представление, совершенно не похожее на действительность. Я сам помню, что как-то спросил капитана 1-го ранга Саблина по поводу какого-то вопиющего факта, известно ли это государю, и получил в ответ: «Нет, это бы его очень огорчило».

Часто к нам заходил еще главноуполномоченный Красного креста Кауфман-Туркестанский.[194] Это был весьма почтенный старик. Он разговаривал со мной откровенно и очень печаловался на ход политических событий. Его почтенные годы и долгая служба давали ему известные права поднять свой голос в критические минуты, и он воспользовался этим правом. Он не щадя себя доложил государю свои опасения за будущность династии и сейчас же получил приказание покинуть Ставку. Много сановников приезжали в это время в Ставку на короткий срок, но мне если и приходилось с ними разговаривать, так только о пустяках.

Помню, как приехал престарелый Куропаткин[195] и обедал в штабной столовой. При его входе в столовую все, точно сговорившись, встали, хотя он в это время занимал скромную должность командира Гренадерского корпуса. Генерал Жилинский, обедавший тут же, скорчил гримасу, но тоже встал. После ухода Куропаткина он не преминул, впрочем, его ругнуть и резюмировал свое поведение такими словами: «Корпусный командир он, пожалуй, и не дурной, а начальник дивизии был бы еще лучше, но дальше его допускать никоим образом нельзя».

Генерал Поливанов стал бывать в Ставке довольно часто после назначения военным министром вместо генерала Сухомлинова.[196] Мне лично с ним говорить не приходилось, а мнения о нем были очень разнообразные. Между прочим помню, что генерал Данилов, отзывавшийся о нем как об очень умном человеке, рассказывал, какого мнения был генерал Поливанов о составлении отчетов. «Отчет, – говорил он, – должен выражать не то, как дело было, а как должно было быть».

Генерал Татищев,[197] друг государя и императора Вильгельма, пользовавшийся доверием и того и другого, джентльмен до мозга костей, некоторое время состоял при Ставке. Он вполне заслуживает, чтобы его имя попало в историю, так как, не занимая никакой должности при государе, последовал за ним в изгнание и своею кровью запечатлел свою преданность престолу. Бывши очень долго при берлинском дворе, он знал все мелочи придворной жизни.

Из его рассказов помню, что один раз в интимном кругу у императора шутя разговаривали о возможности войны с Россией, и вновь назначенный командир германского полка телохранителей, соответствующего нашему Кавалергардскому, просил Татищева поместить по мобилизации Кавалергардский полк так, чтобы его полк с ним встретился. Император Вильгельм, слышавший разговор, сейчас же вмешался и сказал:

– Да, да, передайте, пожалуйста, что я тоже прошу. Я с удовольствием присутствовал бы на этом турнире.

Он рассказывал также, что у императора Вильгельма было по крайней мере добрый десяток ролей, в которых он выступал в различных случаях, причем менялось не только выражение лица, но и манеры и даже тембр голоса. Обыкновенно костюм всегда соответствовал известной роли. С войсками он обыкновенно говорил отрывистым голосом, отчеканивая слова, с дамами с обворожительной улыбкой и, слегка грассируя, с дипломатами в интимном тоне и т. д.

Татищев рассказывал, что последний из русских послов, умевший высоко держать русский престиж, был старик Остен-Сакен.[198] При нем очень строго соблюдалась традиция, что полк, имевший шифр государя, проходя мимо русского посольства, всегда играл поход, и посол, выходя на балкон, здоровался с полком. Также строго соблюдалась прерогатива русского посла не ездить к министру иностранных дел по маловажным вопросам, а ожидать министра у себя в посольстве. Министр Киндерлен-Вехтер[199] попробовал нарушить этот обычай, но из этого ничего не вышло. Он пригласил посла к себе по поводу какого-то мелкого пограничного инцидента. Остен-Сакен, получив приглашение, ответил, что приедет, дал знать в полицию о своем приезде, потребовал чрезвычайную охрану, надел полную форму с лентой Черного орла и в сопровождении целой свиты приехал в министерство. Министр был вынужден встречать его на подъезде, и когда оба наконец уселись в кабинете и Киндерлен рассерженным голосом стал говорить о деле, причем в такт ударял рукой по столу, наш посол молчал, но когда тот кончил, то слабой старческой рукой тоже ударил по столу и сказал:

– Ну, с меня достаточно, а об остальном мы поговорим у меня в посольстве.

Киндерлен жаловался императору, но получил в ответ: «Оставьте старика в покое, ведь ему уже восемьдесят лет».

Заместитель Остен-Сакена, Свербеев,[200] совершенно не пользовался авторитетом в германских сферах и сразу же лишился привилегированного положения. Граф Татищев уверял, что если бы старик Остен-Сакен был послом в 1914 году, то войны конечно бы не было.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.