Дискуссия о формализме. 1936

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дискуссия о формализме. 1936

Зимою была дискуссия о формализме. Я не знаю, дошло ли все это до тебя, но это началось со статей о Шостаковиче, потом перекинулось на театр и литературу (с нападками той же развязной, омерзительно несамостоятельной, эхоподобной и производной природы на Мейерхольда, Мариэтту Шагинян, Булгакова и др.). Потом коснулось художников, и опять-таки лучших, как, например, Владимир Лебедев и др.

Когда на тему этих статей открылась устная дискуссия в Союзе писателей, я имел глупость однажды пойти на нее и, послушав, как совершеннейшие ничтожества говорят о Пильняках, Фединых и Леоновых почти что во множественном числе, не сдержался и попробовал выступить против именно этой стороны всей нашей печати, называя все своими настоящими именами. Прежде всего я столкнулся с искренним удивленьем людей ответственных и даже официальных, зачем-де я лез заступаться за товарищей, когда не только никто меня не трогал, но трогать и не собирались. Отпор мне был дан такой, что потом, и опять-таки по официальной инициативе, ко мне отряжали товарищей из Союза (очень хороших и иногда близких мне людей) справляться о моем здоровье. И никто не хотел поверить, что чувствую я себя превосходно, хорошо сплю и работаю. И это тоже расценивали как фронду.

(Б.Л. Пастернак – О.М. Фрейденберг, 1 октября 1936 г.)

* * *

Продолжение дискуссии[227] происходило 13.III.36. Центральным событием было выступление Пастернака. Начав с критики методов ведения дискуссии, Пастернак перешел к отрицанию правомерности самой дискуссии. Первоначально выступление Пастернака имело огромный успех у аудитории, но по мере того как отчетливей становился антисоветский характер его речи, выражения одобрения становились всё сдержанней. <…>

Во время выступления Пастернака Пильняк и прибывший из Ленинграда Стенич поддержали Пастернака частыми репликами, возгласами и аплодисментами.

Е. Петров: Это первый человек, который говорит об искусстве на языке искусства. Исключительный человек по искренности. Говорит, что думает. Так и нужно говорить об искусстве. Пастернак – это настоящая совесть нашего искусства. Терминология его неточна, он путается, не умеет говорить, но искренность его замечательна.

Ю. Олеша: Я в общем доволен дискуссией. Аудитория хорошо себя ведет. И не похожа на побитых собак. Все веселы, все ржут. <…> Как я думаю – будет ли уничтожен теперь Пастернак, признают ли его выступление антисоветским? Я скорее склонен думать, что в официальном отчете будет сказано: «Пастернак в своей речи проводил обычные для него сумбурные взгляды».

Б. Губер: Что же, можно только радоваться, что нашелся хоть один смелый человек, который сказал открыто то, что думает большинство об этих лакеях из «Правды». Важно то, что Пастернак хотя не назвал «Правду», но всем было ясно, что он говорит именно об этом.

В. Канторович: Для меня совершенно ясно, что выступление Пастернака вызвано тем, что делается в искусстве этими погромными настроениями, разгоном театров и историей с Шагинян. Я сидел рядом с Евгением Петровым, и он все время бросал едкие реплики Кирпотину: «Вы понимаете, он поэт, а не политикан», «Вы говорите чепуху». Одним словом, говорил так резко, как будто он не работает в «Правде». Во всяком случае, приятно сознавать, что есть такой Пастернак, который еще может говорить вслух то, о чем мы думаем потихоньку. Я не ожидал такого выступления от него после Минска.

И. Уткин: Он притворяется, что не умеет говорить. Это лучший оратор, которого я слышал. Все его заикания и экивоки придуманы заранее. Вся его ораторская беспомощность – кажущаяся.

Л. Никулин: Отвратительное впечатление производит манера Пастернака ссылаться на то, что он якобы не умеет говорить, что он якобы «чего-то не понял». Все отлично понимает и учитывает. Поэтому его речь надо квалифицировать как контрреволюционную.

(Документы НКВД, касающиеся дискуссии о формализме // Б.Л. Пастернак: pro et contra. Т. 1. С. 680–682)

* * *

Изложить на расстоянии, почему весь февраль выпал у меня из жизни и ушел на одно пустое словоговоренье, – очень трудно. Это относится к деятельности Союза сов. писателей, который временами устраивает пленарные собрания в разных городах, и на этот раз устроили его в Минске. Рассказывать об этом без критики значило бы вводить тебя в заблуждение; подвергать же эти стороны нашей жизни разбору, во избежание иллюзорных выводов с твоей стороны, очень трудно. У нас вообще любят много обещать, преувеличивают, поэтизируют. Правдивы и бесспорны одни основы нашего существованья, исторические его тенденции. И это самое главное.

(Б.Л. Пастернак – Л.О. Пастернаку, 2 марта 1936 г.)

* * *

…Своеобразное место в советской поэзии занимает Б. Пастернак. Воспитанный в традициях лирики тончайших субъективных переживаний, он упорно и тщетно пытался после революции утвердиться на позиции творческого невмешательства в события, происходящие в стране. Но, вопреки этому, революция наложила отчетливый отпечаток на послереволюционное творчество Пастернака. Воздействие это своеобразно. То оно раскрывается в гневных строках «Высокой болезни» или в стихотворении «Валерию Брюсову», направленных против нового порядка вещей. То революция, побеждая предубеждения поэта, диктует ему в «Высокую болезнь» продиктованные восхищением перед гением штрихи образа Ленина. Уж совсем обходным путем революция воздействует на творчество Пастернака, подсказывая тематику и стиль поэм «Лейтенант Шмидт» и «1905 год». Творчество Пастернака последних лет обнаруживает беспокойство поэта и попытки войти в новые отношения с действительностью. Пастернак чрезвычайно робок в попытках сближения творчества с материалом действительности. На нем лежит печать смущения и застенчивости не то перед действительностью, не то перед миром, с которым надо окончательно порвать. Если эта застенчивость покинет поэта и он решительно и органически переоценит философские основы своего творчества, лирика его, далекая от основных принципов метода социалистического реализма, найдет путь к сердцу большого читателя страны…[228]

(Сурков А.А. О советской поэзии: из доклада на III Пленуме правления Союза писателей // Б.Л. Пастернак: pro et contra. Т. 1. С. 671)

* * *

Поэзия Пастернака последних лет, его цикл «Волны», к которому примыкают и стихи, напечатанные в «Известиях»[229], – это напряженное и открытое поэтическое осмысление поэтом современности, разговор поэта со временем и с самим собой по поводам совсем не узко личным, а связанным с большими вопросами нашей социалистической действительности. Это «вмешательство поэта в события» воплощается в своеобразных формах мышления, свойственных Пастернаку и меняющихся вместе с новым кругом размышлений поэта, с новыми темами.

Пастернаковский тип отношения к большим темам нашей эпохи, по существу, гораздо более активен и ответственен, чем такой тип отношения, при котором поэт ленивыми словами перекладывает готовые формулы, не внося в это изложение своего отношения и своей заинтересованности. Сама идеологическая формула у них, может быть, и правильнее, чем у Пастернака, но она не стала у них поэзией, а следовательно, и не стала действительной, осталась мертвой.

(Мустангова Е.Я. Вершины мировой поэзии: из доклада на III Пленуме правления Союза писателей // Б.Л. Пастернак: pro et contra. Т. 1. С. 674–675)

* * *

По велению подлинной большевистской дружбы мы указывали Пастернаку на главные причины скованности его лирического голоса. По велению подлинной большевистской дружбы я не успокаивал бы Пастернака, как это сделала тов. Мустангова. Лирическая биография поэта не адекватна биографии его времени. Нам важен не только факт отклика на современность, но его характер. По велению подлинной большевистской дружбы я обращаюсь с этой трибуны к Пастернаку:

– Борис Леонидович! Вокруг нас великий мир, бесподобная работа и жизнь страны человеческого счастья. А вы живете в комнатном мирке, в непрестанных «бореньях с самим собою», лишь исключительно редко вырываясь на простор. Пролетарская революция давно разрешила большинство вопросов, которые вы подымаете и ставите и которые мучают вас. Разве не скучно вам переживать судьбу изобретателя деревянного велосипеда и всю жизнь, в подавляющем большинстве случаев, писать только о Пастернаке?

Два дня назад один из ваших мнимых, ложных друзей поднял тост за вас как за классика современной русской поэзии[230]. По велению большевистской дружбы я говорю: это – неправда! История поэзии – непреложное доказательство тому, что классиками становились люди, выражавшие с наибольшей полнотой идеи и чувства своего времени. Наше время – сталинское время. Сумейте сделать выводы. В нашей стране классиками иной русской поэзии, кроме советской, стать нельзя!

(Безыменский А. Во имя большевистской дружбы: из доклада на III Пленуме правления Союза писателей // Б.Л. Пастернак: pro et contra. Т. 1. С. 672)

* * *

Слова Сталина о том, что Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом советской эпохи, явились для каждого поэта Советской страны величайшим праздником. <…> Есть люди, которым эти слова явно пришлись не по душе. <…> Это главным образом те литературные гурманы, которые до сих пор продолжают умиляться органической последовательности и идейной стойкости большого поэта Бориса Пастернака, который с мужеством, достойным лучшего применения, продолжает пропускать советский воздух в свой замкнутый идеалистический мирок только через трещины в форточке. (Аплодисменты). Это те люди, для которых Маяковский времен «Облака в штанах» дороже Маяковского времен «Хорошо», для которых Маяковский периода «Желтой кофты»… дороже Маяковского, ставшего лучшим поэтом советской эпохи, «агитатора, горлана, главаря», который «всю свою звонкую силу поэта тебе отдавал, атакующий класс».

(Алтаузен Дж. За Маяковского! // Литературная газета. 1936. 16 февраля. № 11.)

* * *

Между прочим, в Минске этом все время подводили под меня мину, чтобы взорвать со стороны общественной, и вдруг все это обернулось в мою пользу. Не ищите следов этого в «Лит. газете»: она редактируется человеком из той же клики. Дело тут не в личностях, а совсем в другом. Но по газете вы ни о речи, ни о моем месте во всем этом представленья не получите. И речь, сказанная разговорно, просто, экспромтом (что в голову приходило), была гораздо смелее и обширнее того, что я из нее потом сделал и затем, далее, цензура редактора. Затем, вычеркивая начало, не мог же я своей рукой оставить отметку стенографистки о продолжительной овации (зал встал и аплодировал стоя), когда я появился на трибуне? Таким образом, это из печати выпало: (это я для вас пишу: остальные, наоборот, правя стенограммы, вставляли себе аплодисменты).

(Б.Л. Пастернак – родителям, 6 марта 1936 г.)

* * *

В течение некоторого времени я буду писать плохо, с прежней своей точки зрения, впредь до того момента, пока не свыкнусь с новизной тем и положений, которых хочу коснуться. Плохо это будет со многих сторон: с художественной, ибо этот перелет с позиции на позицию придется совершить в пространстве, разреженном публицистикой и отвлеченностями, малообразном и неконкретном. Плохо это будет и в отношении целей, для которых это делается, потому что на эти общие для всех нас темы я буду говорить не общим языком, я не буду повторять вас, товарищи, а буду с вами спорить, и так как вас – большинство, то и на этот раз это будет спор роковой, и исход его – в вашу пользу. И хотя я не льщу себя тут никакими надеждами, у меня нет выбора, я живу сейчас всем этим и не могу по-другому. Два таких стихотворения я напечатал в январском номере «Известий», они написаны сгоряча, черт знает как, с легкостью, позволительной в чистой лирике, но на такие темы, требующие художественной продуманности, недопустимой, и, однако, так будет, и я не могу этого переделать, некоторое время я буду писать как сапожник, простите меня. <…>

Множество ложных взглядов стало догматами потому, что они утверждаются всегда в паре с чем-нибудь другим, неопровержимым и даже священным, и тогда как бы часть благодати с этих абсолютных бесспорностей переходит на утверждения, далеко не для всякого обязательные. Например, Безыменский начал с таких вещей, как революция, масса, советское общество, и не без демагогии перешел на упреки, обвинив меня, как в чем-то несоветском, в том, что я «не езжу читать стихи» (его выражение). А что, если я этого не делаю именно из уважения к эпохе, доросшей до истинных и более серьезных форм? <…>

Во многом мы виноваты сами… Мы все время накладываем на себя какие-то добавочные путы, никому не нужные, никем не затребованные. От нас хотят дела, а мы все присягаем в верности… Искусство без риска и душевного самопожертвования немыслимо… не ждите на этот счет директив.

(Пастернак Б.Л. Выступление на III Пленуме правления Союза писателей // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 5. С. 231–232)

* * *

Молодец, что сейчас же берешься за работу. Это возможно только в Ленинграде, а тут, в центре, страсти все еще бушуют, и нет возможности сосредоточиться. Продолжается непостижимый разгром всего видного из общей нашей среды: сегодня возмутительно облаяли Мариэтту, готовят разнос Мейерхольда, неизвестно, когда и на какой жертве отбушует наконец этот ураган. Кажется, несдобровать и мне, работники «Правды» рвут и мечут по поводу моего «Минского слова», но я не виноват, в неряшливом и сбивчивом произнесении оно настраивало жалостливо по отношению к говорившему, в печати же у него появился именно тот металлический отлив, наглости которого я сам не выношу; что-то вроде адвокатского самоупоенья.

(Б.Л. Пастернак – К. Федину, 28 февраля 1936 г.)

* * *

29/II – разговор по телефону с Б.Л. (позвонил он сам). Говорил, что ужасно переживает статью «Правды» о М. Шагинян и смерть академика Павлова[231]. Настроение отчаянное. Надо встретиться, поговорить. Уславливаемся о том, что он, может быть, придет вечером ко мне, а если и не придет – то за обман это считаться не будет.

(Тарасенков А.К. Пастернак. Черновые записи. 1934–1939 // Пастернак Б.Л. ПCC. Т. 11. С. 170)

* * *

Можно ли, например, сказать женщине, затюканной, перемученной, как она осмелилась родить девочку, когда ей полагалось родить мальчика? Нет, нельзя. Но можно сказать принимающему врачу: как вы осмелились принимать с немытыми руками, это кончилось заражением крови? Это можно сказать. Я бы высказал такое положение: если обязательно орать в статьях, то нельзя ли орать на разные голоса? Тогда будет все-таки понятней, потому что, когда орут на один голос, – ничего не понятно. Может быть, можно вообще не орать – это будет совсем замечательно, а может быть, можно пишущим эти статьи даже и думать, тогда мы, может быть, что-нибудь и поймем. Вы требуете от писателей не только того, чтобы они все отобразили, раскрыли, но и того, чтобы не было у них витиеватости. А почему мы, несчастные читатели статей, не вправе требовать, чтобы их писали понятно? И потом это уж очень выпирает: формализм – натурализм, натурализм – формализм. Я не поверю, что это пишется от чистого разума, что каждый пишущий так и дома разговаривает, в семье и т. д. Это неправда… Так вот, любви к искусству за всем этим не чувствуется. Это есть и в нашей среде, и в среде критиков. В нашей среде это сказывается в ходе дискуссий, и вы этому аплодируете. Вот разбирают отдельные строчки из Пильняка, из Леонова. Тут ничего особенно смешного нет… Ведь мы тут в Союзе писателей, – если вы согласны, то вы должны огорчаться, а отнюдь не радоваться… Тут говорят о витиеватости – куда же мы Гоголя тогда денем?.. Мы говорим, что что-то нужно сделать, а того, что уже сделано, не замечаем. А потом приходят серьезные и взрослые люди и с ними разговаривают, как с мальчиками. Все это глубоко прискорбно. Месяца три тому назад я был преисполнен каких-то лучших надежд, я глядел с какой-то радостью вперед. Но судьба тем, как она на моих глазах протекает, глубочайшим образом меня дезориентирует, она приводит меня в упадок духа, я уже сказал, по каким причинам <…>.

Что страшно в этих статьях? То, что я за ними не чувствую любви к искусству. Я не чувствую, чтобы люди горели, чего-то хотели и с болью в сердце находили, что это не то. Тогда у меня оставался бы какой-то придаток его разочарований. Но нет этого, есть только радость, что попался чудесный объект и можно его препарировать.

(Пастернак Б.Л. Выступление на общемосковском собрании писателей, 13 марта 1936 г. [дискуссия о формализме]// Пастернак Б.Л. ПCC. Т. 5. С. 449–450)

* * *

…Странное, а кое в чем смешное впечатление произвело на писательскую аудиторию выступление Б. Пастернака. Свое выступление т. Пастернак начал с оговорок о том, что он понимает требования широких масс, предъявляемые к искусству. Однако, явно противореча этому заявлению, он все выступление посвятил обоснованию своего несогласия со статьями нашей печати по вопросам формализма и натурализма. Как обосновал Б. Пастернак это несогласие? Прежде всего, он пытался доказать, что вообще нельзя предъявлять писателю никаких требований – ни в области содержания, ни в области формы художественного произведения. Нельзя сказать матери: роди девочку, а не мальчика, – говорит Б. Пастернак, аргументируя свою «оригинальную» мысль. Таким образом Б. Пастернак переносит спор в область «тайн творчества» и прочих жреческих прорицаний, идеалистическая сущность которых давно разоблачена.

Партия и трудящиеся массы прекрасно понимают особенности природы художественного творчества: они никого не торопят в творческой работе, требуя высокого качества и мастерства. Острие нашей борьбы с формализмом и натурализмом направлено именно против дешевого ремесленничества, которое доступно всякому, овладевшему формальными приемами литературы. Этого и не видит Б. Пастернак.

(Еще о самокритике // Литературная газета. 1936. 15 марта. № 16(579). С. 1)

* * *

По-моему, наше искусство несколько обездушено потому, что мы пересолили в идеализации общественного. Мы все воспринимаем как-то идиллически… Я говорю не о лакировке, не о прикрашивании фактов, это давно названо… я говорю о внутренней сути, о внутренней закваске искусства. По-моему, из искусства напрасно упустили дух трагизма… Я без трагизма даже пейзажа не принимаю. Я даже растительный мир без трагизма не воспринимаю. Что же сказать о человеческом мире? Почему могло так случиться, что мы расстались с этой если не основной, то с одной из главных сторон искусства. Я ищу причины этому и нахожу в совершенно неизбежном недоразумении. Мы начинали как историки. Как историки мы должны были отрицать трагизм в наши дни, потому что мы объявили трагичным все существование человечества до социалистической революции. И естественно, если человечество в том состоянии боролось во имя нынешнего, то конечно, оно должно было прийти к этому нынешнему состоянию, и оно по контрасту считается не трагичным. Давайте переименуем это <прежнее> состояние, объявим его хоть «свинством», а трагизм оставим для себя. Трагизм присутствует в радостях, трагизм – это достоинство человека и его серьезность, его полный рост, его способность, находясь в природе, побеждать ее.

(Пастернак Б.Л. Выступление на общемосковском собрании писателей, 16 марта 1936 г. [дискуссия о формализме] // Пастернак Б.Л. ПCC. Т. 5. С. 457–458)

* * *

Когда я говорю о формализме в поэзии, я не могу не говорить о тов. Пастернаке. Тут я должен повторить то, что я говорил на минском пленуме. Что дал Пастернак для поэзии, для русского языка? Меня некоторые молодые критики хотели убедить в том, что Пастернак – крупнейший поэт XX в., более крупный, чем Блок и Маяковский. Я в этом сомневаюсь. И Блок, и Маяковский были кровно связаны со своей эпохой. Когда они создавали новый язык, новые формы, то этого всегда требовали новые идеи, а в творчестве Бориса Пастернака я не могу найти новых идей. В основном идеи тов. Пастернака отстали от нашего времени. Ведь Пастернак говорит, что писатель должен показывать будущее, но как же он может показывать будущее, если он не понимает современности?

(Гидаш А. Поэзия для миллионов // Литературная газета. 1936. 20 марта. № 17(580). С. 4)

* * *

Тов. Пастернак говорил о том, что через какие-то третьи руки к нам обращаются с призывом, где назойливо звучат два слова: формализм и натурализм. Тов. Пастернак, вы не расслышали голоса масс рабочих, колхозников, масс созревших, которые сейчас понимают не только как побеждать на фронтах, не только как строить заводы и крупное обобществленное сельское хозяйство, но которые понимают искусство и будут диктовать свои законы искусству! <…> Народ, и партия как лучшая представительница народа, и тов. Сталин как вождь народов Союза, бережно относятся к искусству. Нельзя ни слова упрека сказать народу. Бережное отношение народа к искусству состоит в том, что он обращается к тем художникам, которые работают вместе с ним, чтобы они вняли его голосу, поняли его и начали творить так, чтобы удовлетворить его выросшие потребности, его развившиеся вкусы. <…> Но надо сказать, что свет клином не сошелся. Если не смогут это сделать сегодняшние признанные писатели, то это сделают другие: источник талантов и гениев в народе неиссякаем.

(Кирпотин В.Я. За искусство победившего народа: речь на общемосковском собрании писателей // Литературная газета. 1936. 15 марта. № 16(579). С. 4)

* * *

Мы взрослые люди; одни – моложе, другие – старше, но ощущение взрослости у нас совершенно несомненное. Мы достигли сейчас какого-то исторического совершеннолетия и находимся именно в том молодом, но взрослом историческом возрасте, когда всякое проявление инфантилизма особенно раздражает. Инфантилизм, детскость одно время были знаменем художника, артиста и поэта. Инфантилизм якобы давал право на невмешательство, на безответственность, на младенческую экстерриториальность. Это была капризная фронда, и выступление Пастернака было выступлением ребенка, который не научился мыслить по-взрослому. Было такое ощущение, что вы, т. Пастернак, хотите защищать право экстерриториальности своей детской.

(Адалис А.Е. Голос читателя // Литературная газета. 1936. 20 марта. № 17(580). С. 4)

* * *

На общемосковском собрании писателей, посвященном задачам советской художественной литературы, вытекающим из статей «Правды» об извращениях в искусстве, выступил поэт Пастернак, речь которого является хорошо продуманным антисоветским выпадом. <…>

…Пастернак заявил, что не понимает сейчас «кампании» против извращений и уродств в искусстве и что «человек должен пойти напролом, может быть, его каменьями побьют», но он не должен «слушаться критики, которая ему распределяет темы». Пастернак пытался охаять всю работу советской печати в области борьбы с левацким уродством и трюкачеством в искусстве, характеризуя все выступления критики как грубый окрик («орут на один голос»), сравнивая ее с врачом, который принимает «с немытыми руками» только что родившегося ребенка, утверждая, что за всеми появившимися в последнее время статьями «любви к искусству не чувствуется», предостерегая «от произвола». Принимая во внимание, что на общемосковском собрании писателей развернутой критики выступления Пастернака не было, редакция просит разрешения подвергнуть критике речь Пастернака в «Правде»[232].

(З.Л. Мехлис [главный редактор «Правды»] – И.В. Сталину, март 1936 г.: Галушкин А.Ю. Сталин читает Пастернака // В кругу Живаго: Пастернаковский сборник. Stanford Slavic Studies. Vol. 22. С. 48–49)

* * *

Я рад был слышать Пастернака. Он разрядил мою горечь. Вы не можете себе представить, что сделали с Мариэттой Сергеевной. Во все тяжелые моменты партия обращалась к ней, беспартийной, и она писала в дискуссионных листках «Правды», она выступала, за семнадцать лет не сделала ни одной ошибки, имеет европейское имя. <…> Я уверен, что с Пастернаком также расправятся.

(Агентурная сводка НКВД о разговорах мужа М.С. Шагинян Я.С. Хачатрянца в кулуарах собрания 13 марта 1936 г. // Флейшман Л.С. Борис Пастернак и литературное движение 1930-х гг. С. 479–480)

* * *

Вчера на съезде[233] сидел в 6-м или 7-м ряду. Оглянулся: Борис Пастернак. Я пришел к нему, взял его в передние ряды (рядом со мной было свободное место). Вдруг появляются Каганович, Ворошилов, Андреев, Жданов и Сталин. Что сделалось с залом! А ОН стоял, немного утомленный, задумчивый и величавый. Чувствовалась огромная привычка к власти, сила и в то же время что-то женственное, мягкое. Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его – просто видеть – для всех было счастьем. К нему все время обращалась с какими-то разговорами Демченко. И мы все ревновали, завидовали – счастливая! Каждый его жест воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства. Когда ему аплодировали, он вынул часы (серебряные) и показал аудитории с прелестной улыбкой – все мы так и зашептали: «Часы, часы, он показал часы», – и, потом расходясь, уже возле вешалок вновь вспоминали об этих часах. Пастернак шептал мне все время о нем восторженные слова, а я ему, и оба мы в один голос сказали: «Ах, эта Демченко заслоняет его (на минуту)». Домой мы шли вместе с Пастернаком, и оба упивались нашей радостью…

(Чуковский К.И. Дневник 1930–1969 гг. М., 1994. С. 141)

* * *

Данная выдержка о Пастернаке стала не только хрестоматийной для всех критиков, предпринимающих задним числом попытку гражданской дискредитации поэта по причине его позорной якобы «советскости» <…>. Хуже всего то, что Пастернаку склонны приписывать качества и эмоции, ему совершенно чуждые, вставляя «по смежности» поэта и мыслителя в контекст зафиксированной в записи Чуковского кликушеской атмосферы массовой экзальтации толпы в ответ на появление в зале вождя <…>. Пастернак был там просто гостем. Привела его в зал, однако, не вежливость, но живое любопытство – желание ближе познакомиться с тем самым поколением, от имени которого «Комсомольская правда» и руководители Союза писателей за несколько недель до этого отчитывали строптивого поэта. <…> Отрицая приложимость описания экзальтации зала к Пастернаку, мы никоим образом не подвергаем сомнению то, что Чуковский действительно услышал от Пастернака (произнесенные шепотом) «восторженные слова». Да и почему, собственно, они должны были быть иными? Это был первый, кажется, случай, когда Пастернаку представилась возможность увидеть «крупным планом» того, с кем он вел «заочный» диалог, кто говорил с ним по телефону о Мандельштаме, кто прислушался к ходатайствам поэта за арестованных и кто только что оградил его и литературу от «кампании», предпринятой «оскорбительно равнодушными руками». <…> Коренная ошибка многих сегодняшних рассуждений о политической позиции Пастернака в середине 1930-х гг. состоит в том, что фундаментальную, органическую амбивалентность и мучительную сложность мысли поэта они, игнорируя его «строптивый норов», пытаются «выпрямить» в ту или иную сторону.

(Флейшман Л.С. Еще о Пастернаке и Сталине // В кругу Живаго: Пастернаковский сборник. Stanford Slavic Studies. Vol. 22. С. 79–84)

* * *

Самым ужасным в сегодняшнем положении вещей Пастернаку представляется некий тон благополучия и молчалинства, установившийся в литературе. «Даже родственники Андрея Белого, мои друзья, жители Арбатского района[234], – и те делают удивленно-изумленные шокированные лица, когда я выкидываю какое-нибудь коленце, вроде того что я сказал на дискуссии о том, что понял коллективизацию лишь в 1934 году. У нас отсутствует борьба мнений, борьба точек зрения. И даже по-своему честные люди начинают говорить с чужого голоса. Я вот верил в Бухарина, – говорит Б.Л., – думал, что он принципиален, из-за того что был сотрудником “Известий”, не ходил в “Правду” (хоть меня туда и звали), знал, что это две враждующие газеты. А оказывается, и Бухарин печатает статьи все с того же общего голоса. Мне предложили в первомайском № “Известий” высказаться на тему о свободе личности. Я написал, что свобода личности – вещь, за которую надо бороться ежечасно, ежедневно, – конечно, этого не напечатали. <…> У нас трудное время. Мы находимся в подводной лодке, которая совершает свой трудный исторический рейс. Иногда она поднимается на поверхность, и можно сделать глоток воздуха. А нас вместо этого уверяют, что едем мы на прекрасном корабле, на увеселительной яхте и что вокруг открываются великолепные виды. И люди начинают этому верить и искренно поддакивать. <…> Я свою задачу вижу в том, чтобы время от времени говорить резкие вещи, говорить правду обо всем этом. Нужно, чтобы и другие начали. Когда люди увидят упорство повторения одной и той же мысли – они смогут увидеть, что надо менять положение вещей, и, может быть, оно действительно изменится».

(Тарасенков А.К. Пастернак. Черновые записи. 1934–1939 // Пастернак Б.Л. ПСС. Т. 11. С. 174–175)

* * *

Я слежу за советской поэзией. Из современных поэтов я ценю и уважаю Б. Пастернака. Недавно я написала стихотворение, посвященное ему.

(Ахматова А.А. Над чем я работаю // Литературный Ленинград. 1936. 29 сентября. № 45(90). С. 3)

* * *

Анна Ахматова

Борис Пастернак

Он, сам себя сравнивший с конским глазом,

Косится, смотрит, видит, узнает,

И вот уже расплавленным алмазом

Сияют лужи, изнывает лед.

В лиловой мгле покоятся задворки,

Платформы, бревна, листья, облака.

Свист паровоза, хруст арбузной корки,

В душистой лайке робкая рука.

Звенит, гремит, скрежещет, бьет прибоем

И вдруг притихнет, – это значит, он

Пугливо пробирается по хвоям,

Чтоб не спугнуть пространства чуткий сон.

И это значит, он считает зерна

В пустых колосьях, это значит, он

К плите дарьяльской, проклятой и черной,

Опять пришел с каких-то похорон.

И снова жжет московская истома,

Звенит вдали смертельный бубенец —

Кто заблудился в двух шагах от дома,

Где снег по пояс и всему конец?..

За то, что дым сравнил с Лаокооном,

Кладбищенский воспел чертополох,

За то, что мир наполнил новым звоном

В пространстве новом отраженных строф, —

Он награжден каким-то вечным детством,

Той щедростью и зоркостью светил,

И вся земля была его наследством,

А он ее со всеми разделил.

1936

Данный текст является ознакомительным фрагментом.