Дженнифер Бейнз Воспоминания о Надежде Яковлевне (Перевод с английского В. Литвинова)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дженнифер Бейнз

Воспоминания о Надежде Яковлевне

(Перевод с английского В. Литвинова)

Первая и, конечно, самая памятная для Надежды Яковлевны встреча с англичанами произошла в детстве, когда она каталась на лыжах в Швейцарских Альпах. Она уронила перчатку, и англичанин склонился перед ней на одно колено, поцеловал ей руку и протянул ей перчатку, навсегда повлияв на наш (не помню, чтобы она употребляла слово “британцы”) образ в ее глазах как народа чинного и с утонченными манерами. И когда летом 1967 года я впервые оказалась на пороге ее квартиры на Большой Черемушкинской улице, мой рыцарственный предшественник в какой-то степени открыл передо мной ее двери.

Она только что вернулась из-за города для того, чтобы побывать на похоронах Ильи Эренбурга, которые состоялись за день до этого, и потому ей казалось, что в квартире слишком сильный беспорядок, чтобы принимать гостей несколько дольше, чем на самый краткий визит. Письмо в Ленинград к Д. Е. Максимову от руководителя моей диссертации Дмитрия Оболенского свидетельствовало о моих благих намерениях[811], и я упомянула оба этих имени. Возможно, что сам набор этих титулов – профессор (Оксфорд), князь (Россия) и сэр (Британия) – и репутация Оболенского как византиниста и историка русского Средневековья тоже сыграли свою роль в том, что она приняла незнакомку прямо с порога. Ее собственная диссертация об англосаксонском винительном падеже – единствен ная карточка на фамилию Мандельштам в Ленинской библиотеке того времени, – также говорила о ее симпатии к английскому языку и литературе, что было всё же большой редкостью в тогдашнем СССР.

Мы договорились о том, что я приеду через год, и она тогда мне поможет со справочным материалом и выверенным текстом стихов, в то время отсутствовавшим на Западе, несмотря на великолепную работу Глеба Струве и Бориса Филиппова в первом томе вашингтонского издания.

Я вернулась через пару недель после крушения Пражской весны в августе 1968 года и в нездоровой обстановке того времени едва надеялась на сотрудничество, не говоря уже о помощи. Но Н. Я. безоговорочно меня приветствовала, отметила мою стройную (в то время) английскую шею и угостила первым из многих стаканом крепчайшего чая, густого, почти как патока, ибо она знала, что англичане любят крепкий чай. Для человека, предпочитавшего, чтобы чайные листья минимально контактировали с водой, это было по меньшей мере проблематично, но мне было невозможно развеивать это заблуждение, и, как бы то ни было, в соответствии с ее оценкой английских манер я, очевидно, не могла выказывать ничего, кроме удовольствия от ее чая…

Мои посещения проходили по одному и тому же шаблону. Она вручала мне кипу своих напечатанных под копирку комментариев к отдельным стихотворениям и настаивала на том, что комментарии я должна делать только по-английски и говорить мы должны только по-английски из-за “дырочки”[812] в потолке. Я привыкла к этому в общежитии МГУ, где жила: микрофон, идущий к магнитофону, скрывался за подозрительно гладким куском стены и иногда даже издавал шум, рассеивая все сомнения. Иногда она уезжала на такси, высаживая меня около станции метро, но это происходило с условием, что я не должна говорить ни слова. Вероятно, она учитывала неизбежный обыск моего багажа в поисках рукописей на обратном пути. Необходимость вести записи по-английски очень затрудняла процесс. Дело было не только в том, что мой русский тогда был небогат, но я не могла мгновенно придумать подходящий перевод, и делом чести было не транслитерировать русский текст, что могло бы очень сильно помочь.

Однако это привело к двум большим достижениям: был установлен намного более точный текст (хотя датировка различных стихотворений решительно оспаривалась в более поздних изданиях) и то, что намного б?льший биографический контекст и указания на контексты литературные вышли в свет в Западной Европе, уравновешивая явно гротескные спекуляции и ложную информацию из имевшихся в то время эмигрантских источников. Тем не менее моя наивность начинающей аспирантки и безыскусное владение русским языком привели к некоторым неправильным толкованиям. То же, что Надежда Яковлевна давала мне случайные обрывки без какого-то особого порядка, означало, что в поэзии нет линейного развития и между разделами существуют большие пробелы, когда первая и последняя страницы обрывались на середине предложения.

То, что я в конечном счете написала, было неполно и иногда прямо вводило в заблуждение, но она сказала, что это “вполне хорошо”, и для меня это было высшей похвалой. Недавно Юрий Фрейдин сказал мне, что Н. Я. была рада этой публикации, потому что интерес к Мандельштаму, вызванный вашингтонским изданием и изданием в серии “Библиотека поэта”, как и первоначальный энтузиазм по отношению к нему в литературном бомонде (в Британии они собирались в Хэмпстеде[813]) угасли, и потому напоминание о творчестве Мандельштама было весьма своевременным.

Она направила меня к Ирине Михайловне Семенко, чтобы я могла списать у нее черновые наброски “Грифельной оды”. У нее я познакомилась с разнообразными молодыми людьми, которые постоянно к ней приходили, например, была приглашена к Ю. И. Левину посмотреть на его ошеломляющую коллекцию изданий поэзии Серебряного века. Частыми ее посетителями были Бродский и Шаламов, как и она, демонстрировавшие выдающееся мужество и презрение к органам и открыто общавшиеся с иностранцами (не забывайте о времени, когда это происходило!). Таким же был и художник Вейсберг, к которому она также меня направила. Было приятно снова увидеть некоторые его работы на недавней ретроспективе в Москве.

Карл и Эллендеа Проффер также были приняты у Надежды Яковлевны, но с Кларенсом Брауном я познакомилась позже, когда он проводил годичный академический отпуск в Лондоне. Он рассказал мне о некоторых аспектах ее жизни, не предназначенных для таких невинных девушек, как я, например, о ее требовании регулярно поставлять ей “лекарство”, то есть бренди. Меня она просила покупать рыбу в магазине британского посольства, что нам дозволялось, но в весьма ограниченном режиме. Рыба предназначалась для ее брата: Евгений Яковлевич тогда плохо себя чувствовал. Элегантный, очаровательный, в высшей степени учтивый, он был совершенным джентльменом, и она явно его обожала. Отноше ния с невесткой у Н. Я. были несколько натянутые, что не мешало ей просить меня о присылке для нее красок.

Первые письма были написаны сразу после моего первого визита в сентябре 1967 года. Переписка продолжалась вплоть до того года, который я провела в Москве с сентября 1968-го по июнь 1969 года, затем она возобновилась после моего возвращения в Британию. Ответы на вопросы, которые я ей задавала, были совершенно очевидны, да и сами вопросы демонстрировали обескураживающее невежество, но она терпеливо отвечала, хотя иногда и довольно туманно. Не думая об этих письмах как о части архива, я не хранила конверты, поэтому уточнить даты недатированных ответов можно только по моим соответствующим письмам, в которых содержались вопросы, на которые она отвечала. Некоторые из моих писем и посылок с книгами до нее не дошли.

Необычайно, что ей приходилось тратить так много времени и выказывать об мне такую заботу! Она продолжала предлагать мне задавать ей вопросы, хотя ее собственное здоровье было уже нестабильным и хотя у нее были куда более значимые дела, связанные с миссией сохранения поэзии Мандельштама и памяти о его судьбе. Она активно интересовалась темой моей диссертации, которая, вероятно, казалась ей крайне неудачной.

Когда она умерла, редактор литературного отдела “Санди Таймс” позвонил мне и попросил через два часа дать некролог[814]. Я была рада сделать это, мне хотелось, чтобы ее имя по-прежнему звучало в Британии, как после публикации ее воспоминаний на английском языке, и чтобы понимание творчества Мандельштама углублялось по мере расширения его изучения в академических кругах.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.