Глава II

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава II

1

Вдоль кирпичной стены первого термического, позади закалочной печи, в которой нагревают конички, стоит батарея из пяти стальных баллонов.

Батарея покрыта толстым, в палец толщиной слоем сухой, сыпучей пыли, местами поржавела, затянулась паутиной.

В цехе давно уже махнули рукой на эту «чортову батарею», и рабочие приспособились вешать свои кепки, спецовки и узелки с завтраком на ее манометры и вентили.

Лишь немногие из цеховых старожилов помнят печальную историю этой батареи, несколько лет тому назад кем-то построенной для светлой закалки деталей.

Предполагалось, что установка, разлагая обыкновенный керосин на нейтральные газы, создаст в термической печи такую защитную атмосферу, в которой нагретые стальные детали совершенно не будут окисляться.

Сведущие люди знают, сколько хлопот и канители доставляет термистам окалина.

Она не дает инженерам точно работать. Деталь входит в печь обработанная до тысячных долей миллиметра — до микрона, но никто не скажет, какого размера она из нее выйдет. Сколько стали изгорит? Может, доля миллиметра, может, микрон, а может, целый миллиметр. А может, на одном боку столько-то, а на другом — вдвое больше. Вот и нужно после закалки деталь снова шлифовать, подгонять под размер. Нужно обдувать деталь песком, снимать окалину, чистить, одним словом, тратить массу труда и средств.

Поэтому когда на заводе узнали, что в первом термическом цехе строится установка, которая будет калить детали без всякой окалины, — в цех начались экскурсии. Группами и поодиночке шли рабочие, инженеры, студенты-практиканты посмотреть на чудо-батарею, узнавали срок пуска.

Руководство завода решало: кому поручить пуск новой установки? Выбор пал на Капу Волоокову, тогда уже, несмотря на молодость, достаточно опытного инженера термиста.

Волоокова деятельно принялась за работу. Она быстро привела установку в рабочее состояние, еще раз проверила ее и назначила день пробного пуска.

Накануне Капитолина Кондратьевна еще раз все продумала, прорепетировала на месте и утром, до гудка, явилась в цех. Там уже ждали калильщики и рабочие из соседних цехов. Пришли руководители завода.

Немножко волнуясь, Капитолина Кондратьевна разогрела установку, затем проверила нагрев печи и, открыв вентиль, заполнила ее защитным газом. Загрузили детали. Начался безокислительный нагрев. Все стали ждать.

Через полчаса Капитолина Кондратьевна почувствовала легкое головокружение, но не обратила на это внимания.

Она то и дело подходила к установке, проверяла приборы, записывала все в журнал. Однако головокружение не проходило.

Взглянув на присевших у печи калильщиков, она заметила нездоровую бледность их лиц, вынула из сумочки зеркало, взглянула на себя и не на шутку встревожилась. И без пудры ее лицо было матово-белым, в висках стучало, голова сильно кружилась.

Спустя полчаса Капитолину Кондратьевну вместе с десятью другими пострадавшими увезли в карете скорой помощи. В больнице у всех признали отравление окисью углерода, или попросту говоря — обыкновенный угар.

Вернувшись через два дня на работу, Капитолина Кондратьевна поняла, что нужно было сначала тщательнейше, герметически закупорить все щелочки и дырочки в печи, а потом можно уже начинать светлую закалку.

Еще около полугода бились с «чортовой батареей», прочно получившей это название от рабочих. Иногда удавалось с ее помощью получить серенькие, без окалины детали, иногда их выгружали из печи почерневшими, с пузырьками.

В конце концов Капитолине Кондратьевне надоело без толку возиться с установкой, опыты забросили, об установке забыли. Так и стояла она в цехе, награжденная обидным, враждебным названием, безропотно принимая на свои вентили и манометры кепки и спецовки калильщиков. Только Капитолина Кондратьевна, изредка посещая цех, сердито хмурила брови, увидев батарею.

2

Лаптев и Елена Осиповна уже около двух месяцев дежурят на закалке коничек. Волоокова оказалась права. Брака коничек почти совсем не стало.

Елена Осиповна в последнее время, сменяя Лаптева стала замечать, что он встречает ее усталый, измазанный, часто одетый в какой-нибудь старый халат или спецовку.

За два месяца работы вместе они успели по-хорошему сдружиться. Поэтому как-то Елена Осиповна без обиняков спросила:

— Вы что затеваете, Тихон Петрович?

Лаптев сконфузился и ничего не ответил. Но от Елены Осиповны не так-то легко отделаться. Она взяла его за руку и повела за печь, откуда чаще всего и выходил навстречу ей Лаптев.

«Чортова батарея» блестела чистыми, протертыми маслом боками баллонов, золотистым сиянием медных трубок. Крышки баллонов были открыты, форсунки и распылители разобраны. На столике рядом с установкой лежали испачканные жирными отпечатками пальцев листки с эскизами, схемами.

Лаптев, потупясь, молчал.

Из-под крайнего баллона выполз дядя Вася. Он держал в руках массивный, покрытый сажей патрубок.

— Тихон Петрович, ты куда пропал?

Лаптев быстро подошел, принял патрубок, помог мастеру подняться.

Увидев Елену, дядя Вася ласково заулыбался.

— А-а… — начал было он и осекся, рассмотрев обиженное лицо молодой женщины.

— Ты чего, Лена? — встревоженно спросил он ее.

— Что же это вы тайком от меня тут делаете?

— Видишь ли…

И Лаптев рассказал Елене о том, как сильно поразил его массовый брак коничек, какая досада и чувство вины овладели им, когда он впервые увидел изъеденные окалиной детали.

— И вот, понимаешь, Лена, — все более оживляясь, взволнованно рассказывал он, — я сознавал, что именно я, Лаптев, не виноват в этом погубленном труде. Не я составлял технологию закалки, устанавливал режим ее, все это делали другие инженеры. И все-таки мне было неловко, стыдно! Ведь я тоже инженер! И они, — кивнул Лаптев на калильщиков у печей, они и с меня вправе требовать такой технологический процесс, который исключал бы всякую возможность брака.

Видно было, что Лаптев задел в душе Елены Осиповны какое-то особенно чувствительное, давно наболевшее место. Глаза ее блестели, губы вздрагивали.

— Если бы вы знали, Тихон Петрович, как я измучилась с этим браком! Ведь я рабочим в глаза смотреть не могу. А чем я могу помочь? — дрогнул ее голос. — Я еще всего только год работаю! Вот Капитолина Кондратьевна двадцать лет работает и то ничего не может сделать.

Помолчав, Елена нетерпеливо спрашивает:

— Что же вы теперь задумали?

— Понимаешь, Лена, все дни, что мы тут с тобой поодиночке караулили эту печь, я искал мысленно выход. Перерыл всю библиотеку, пересмотрел всю литературу — и нашу, и заграничную. Ведь ясно же, что проблему закалки коничек нельзя решить нашими дежурствами у печи.

— Да, но пока мы дежурим — брака все-таки нет.

— Что из этого? — усмехнулся Лаптев. — Во-первых, я уверен, что это до поры до времени. А во-вторых, какая же это работа, когда два инженера караулят одну неустойчивую точку технологического процесса. Во что превратился бы наш завод, если бы все инженеры вместо того, чтобы совершенствовать технологию, взялись, как мы, охранять ее несовершенство?

— Да, вы правы, Тихон Петрович. Я как-то еще не думала над этим, — медленно сказала Елена Осиповна, внимательно и по-новому оглядывая стоящего рядом Лаптева и вдруг замечая и высокий, выпуклый лоб, прорезанный морщинами, и хмуроватые, умные серые глаза, глубоко посаженные и освещающие продолговатое лицо.

Елена Осиповна думает, что ее товарищ, кажется, немного чудаковат, но он по-своему красив красотой умного, мужественного человека. И еще думает Елена, незаметно оглядывая задумавшегося Лаптева, что товарищи, работающие в бюро давно, все до малейшей подробности знают друг о друге, всем друг с другом делятся, а вот о нем, о Лаптеве, они не знают почти ничего. Знают только, что он инженер, был на фронте и пришел к ним из литейного цеха. А что он за человек, как и чем он живет там, за пределами завода, кому он дорог и близок, дорожит ли сам чем-нибудь и кем-нибудь, — этого они не знают. Правда, Капитолина Кондратьевна, женщина внимательная к жизни своих сотрудников, не раз пыталась навести Лаптева на разговор иной, нежели заводские дела, но Лаптев отмалчивался или отшучивался, но о себе не рассказывал ничего.

Обрадованная тем, что сегодня он как-то по-особенному разговорчив и, кажется, доверяет ей, Елена решила свести его ближе с коллективом своих товарищей по работе.

— Знаете, Тихон Петрович, — Сказала она, — сейчас только пять, пойдемте в бюро, побеседуем, посоветуемся, может быть, что-нибудь придумаем все вместе.

— Мне еще советоваться не о чем, — невесело улыбнулся Лаптев. — Есть мысли, предположения, а определенного ничего.

— А вот, — показала Елена на разобранную установку, — хотя бы о ней. Ведь вы что-то решили с установкой делать?

— Просто мне захотелось посмотреть на нее повнимательнее. Так ли уж она сложна и безнадежна, как привыкли думать. И нельзя ли ее как-нибудь упростить: хитростей поменьше, а пользы побольше.

3

— Простите, товарищ библиотекарь, но я просил у вас «Металлографию», а вы принесли мне «Кристаллографию».

— Ой, правда, извините, товарищ читатель. Вы вчера брали эту книгу, и я по ошибке…

— Ничего, пожалуйста. А когда вы мне сделаете выборку журнальных статей по светлой закалке? Я ведь еще на прошлой неделе просил.

— Знаете, я пересмотрела все журналы за последние пять лет и кроме двух статей, тех, что вы уже прочли, ничего не нашла.

— А в иностранный отдел вы давали мою заявку?

— Да, и там тоже ничего не нашла. Есть только одна коротенькая статья в американском журнале, ее обещали перевести на этой неделе.

— В каком журнале?

— Сейчас, одну минуточку. У меня записано, а то название больно мудреное. Вот, — библиотекарь показывает Лаптеву бумажку.

— А! Скажите товарищам, чтобы не трудились напрасно. Эту статью я уже знаю. Ничего нового.

— Хорошо. Больше ничего не нужно?

— Пока ничего. Спасибо.

— Пожалуйста, — кивает девушка.

Голос у нее сдержан, тон вежлив, но глаза лукавы и насмешливы. Лаптев, взяв с собой толстый том учебника «Металлографии», идет в самый дальний угол большого читального зала заводской библиотеки, мягко освещенной зеленоватым светом настольных ламп.

Утвердившись там за столиком, он, сдвинув брови, поглядывает на девушку, принявшую вдруг подчеркнуто-безразличный вид. Потом он углубляется в чтение.

После перехода на новую работу Лаптев стал частым посетителем этого зала. Все его помыслы сосредоточились на коничках. Как быть? Что делать, чтобы совсем прекратить этот чудовищный брак?

Лаптев перечитал все последние работы в советских и иностранных журналах, которые хоть сколько-нибудь касались этого вопроса, заново проштудировал старые, когда-то пройденные в институте учебники.

Постепенно все мысли сходились к одному: чтоб не было брака, окалину на коничках нельзя допускать совсем. А это можно достичь только созданием в печи защитной газовой атмосферы, короче говоря, светлой закалкой.

Сам по себе этот способ не является новым в технике. Знал о нем и Лаптев. Поскольку окалина — это окислы железа, а окисляет кислород, делают так, чтобы воздух и, следовательно, кислород вообще не попадали в печь. Заполняют печь каким-нибудь нейтральным к железу газом, скажем, аммиаком, светильным газом или водородом — и нагревают сталь. Потом в воде быстро охлаждают деталь, и она выходит из закалки совершенно светлой, иногда даже такой же блестящей, какой была. Поэтому такую закалку и называют светлой.

Все это общеизвестно и просто. Не просто было другое: как тут, на заводе, создавать эту защитную атмосферу?

Не было у завода ни своего аммиака, ни светильного газа, ни водорода.

Правда, можно найти выход и тут: на специальных установках разложением керосина вырабатывают газ, так же надежно защищающий сталь от окалины, как аммиак или светильный газ. От давней попытки создать такую установку и осталась в первом термическом «чортова батарея».

Однако едва ли стоило попытаться оживить заброшенную батарею. От установок такого типа давно уже отказались на советских заводах.

Один из советских институтов разработал новую, совершенно отличную от старых образцов, построенную совсем на ином принципе, установку для разложения керосина. Если бы ее удалось получить, вся проблема была бы решена. Беда заключалась в том, что такие установки лишь начинали осваиваться заводами.

Оставался один выход — создать, хотя бы временно, свою установку. И Лаптев упорно, день за днем, изучал и сравнивал устройство обеих — старой цеховой и новой институтской — установок, стараясь уловить их особенности, отыскать сходство, подметить различие.

Цеховая установка была громоздкой, с большими, далеко расставленными баллонами, давала мало газа. Новая советская установка походила на нее так же, как современный пассажирский локомотив походит на первый паровоз. Баллоны были маленькие, плотно прижатые друг к другу, места она занимала втрое меньше и втрое была мощнее. Схема новой установки, аккуратно вычерченная на синей кальке, радовала глаз тонкой строгостью линий, пропорцией размеров. Чертежей цеховой установки не было совсем, и Лаптеву пришлось от руки делать схему.

Каждый вечер он приходил в библиотеку, раскладывал перед собой схемы обеих установок и напряженно, до головной боли, думал: как заставить старую, полукустарную установку работать по новому, разработанному институтом принципу?

С этим вопросом приходил он в библиотеку, с ним же и уходил. Ответа не было.

Часто ему казалось, что решение вопроса где-то тут, рядом, еще усилие мысли — и оно придет, но мысль терялась в массе второстепенных соображений, ускользала в сторону, а ответа так и не было.

Лаптев снова перебирал десятки книг, журналов, брошюр, засиживался до тех пор, пока не оставался в зале один…

— Вы, товарищ читатель, ужинали?

— Да, а что? — растерянно вскакивает он и, оглянувшись, с удивлением видит пустой зал, погруженный в полутьму. Библиотекарь Надежда Ивановна стоит перед ним в неизменном синем халатике, сложив руки на груди, и улыбается.

— А я еще не ужинала.

— А что, Надюша, уже все ушли?

— Это вы к кому обращаетесь? — притворно оглядывается Надежда Ивановна. — Где тут Надюша?

Она сдвигает брови и на всякий случай, отступает к своему барьеру.

Лаптев видит в ее глазах те же насмешливо вспыхивающие, лукавые искорки, что и давеча, и, с напускным равнодушием выйдя из-за стола, вдруг бросается к Наде, пытаясь ее схватить. Но той уже знакомо это. Ловко юркнув за барьер, она захлопывает верхнюю перекладину перед самым носом Лаптева и, стараясь сдержать смех, командует:

— Не сметь! Сколько раз говорила!

— А ты зачем ехидничала, когда книги выдавала!

— Чтоб вы еще больше важничали!

— Я не важничал. Сама же мне ультиматум поставила, чтобы в библиотеке вести себя как незнакомые.

— Конечно, на работе так на работе!

— Ну, хорошо, Надюша, не надо придираться! Закрывай скорее библиотеку, у меня билеты на концерт.

— Это на какой еще концерт? — настораживается Надя.

— Там увидишь. Разве я тебя приглашал на плохой концерт?

— Мне некогда, — слабо сопротивляется Надя, — скоро контрольную работу сдавать, а я еще ничего не сделала.

— Я помогу тебе сделать контрольную.

— Разве что так? — раздумывает Надя.

Выйдя из подъезда, Лаптев подводит се к большой афише.

— Видишь, выступает лауреат Всесоюзного конкурса пианистов, второй концерт Рахманинова, разве можно такое пропустить.

— А-а, симфония, — разочарованно говорит Надя. — Я симфонию не понимаю.

— Слушай, Надюша! Это замечательная вещь! Я уверен, что тебе понравится! — горячо уверяет Лаптев, беря Надю под руку.

Они идут молча.

— А вы контрольную мне, правда, поможете написать? — неожиданно спрашивает Надя.

— Конечно, коль ты сама такая бестолковая, — добродушно шутит Лаптев.

— Подумаешь, какой толковый! — возмущенно вырывает Надя руку. — Можете идти одни, никуда я с вами не пойду.

— Слушай, Надюша!..

— Не пойду, не пойду и не пойду! — говорит Надя.

Лаптев встревожился: кто ее поймет, эту Надю, сейчас она сердится или опять дурачится? Этак может и впрямь рассердиться. Пропал тогда вечер.

— Ну, Надюша! — уговаривает он ее, идя чуть позади.

— Не надо мне вашей помощи! Сейчас приду и сама все сделаю, — никому обязана не буду.

— Так ведь у меня билеты!

— Сходите с кем-нибудь другим.

Есть только одно средство к спасенью — рассмешить Надю. Но как это сделать?

Как назло ничего смешного не приходит в голову, да у него самого начинает портиться настроение. Ему тоже не до смеха.

Навстречу идет женщина в длинном рыжевато-цветастом халате. Она тянет за руку белоголового, измазанного в извести и глине, мальчишку лет трех-четырех.

Мальчик упирается, ревет на всю улицу, как бы призывая прохожих в свидетели маминой несправедливости. Потом, изловчившись, он вырывает руку и, круто завернув, потешно загребая ручонками, топает обратно к куче глины и песка, сваленной около недостроенного дома.

Женщина в два прыжка догнала его, схватила за руку и сердито принялась отшлепывать. Рев мальчика перешел в визг.

Надя, сперва с одобрением наблюдавшая за побегом малыша, тут сердито сжала кулаки, подбежала к матери и, изо всей силы топнув каблучком об асфальт тротуара, крикнула:

— Что вы делаете?!

И видя, что та не обращает на нее внимания, возмущенная повернулась к Лаптеву. Тот хоть и не очень охотно, но решительно подошел к женщине, согнувшись, остановил ее руку, занесенную для нового шлепка. Женщина, не говоря ни слова, подхватила руку мальчишки, сердито дернула его и молча пошла прочь, с опаской оглядываясь на внезапно явившуюся перед ней маленькую рассерженную девушку и ее внушительного молчаливого спутника.

— А еще мать! Какая она мать? — возмущенно повторяла Надя, идя рядом с Лаптевым, рассеянно и доверчиво приникнув к его руке.

…После концерта, когда Лаптев и Надя вышли из ярко освещенного, переполненного людьми фойе театра на пустынную и по-ночному широкую улицу, их мягко обняла ночная прохлада и полумрак, такие приятные после душного освещенного зала.

Охваченная прохладой, еще во власти волнения, вызванного чудесной игрой артиста, Надя нервно вздрагивала и кутаясь в легкую шелковую косынку, теснее прижималась плечом к сильной руке спутника. А он, понимая, что рядом идет совсем не та капризная, взбалмошная Надя, что была вечером, а совсем другая, какая-то новая, доверчивая и растревоженная музыкой, едва удерживался от желания обнять ее. Он только осторожно и ласково прикрыл полой пиджака ее плечо и, слегка наклонившись, подлаживаясь к коротеньким, дробным шажкам, заговорил вздрагивающим от волнения голосом:

— Знаешь, Наденька, я давно хотел с тобой серьезно поговорить.

— Мы ведь обо всем переговорили, — растерянно отвечает Надя.

— Нет, я давно хотел тебя спросить… — Лаптев замялся, — хотел спросить… как ты представляешь наши отношения дальше? Ты не думала серьезно о нашем будущем? Попросту говоря, — решительно передохнул Лаптев, — попросту говоря, насчет того, чтобы нам с тобой всегда быть вместе?

— Думала… — тихо и потупясь призналась Надя.

Лаптев не в первый раз начинает этот, такой важный для него, разговор. Но раньше Надя всегда отшучивалась, переводила разговор на другое или просто, смешно, по-детски надув пухлые губы, капризно умолкала.

Услышав на этот раз ее прямое признание, он затаил дыхание и ждал, что она еще скажет.

Но Надя молчала.

— Так как же, Надюша? Скажи, наконец, сегодня.

— Сегодня? — вздохнула Надя, чуть отстраняясь от его руки. — Сегодня мне не хочется говорить ни о чем серьезном. Хочется так вот идти и идти с вами под руку и не говорить, не думать.

— Правда, правда! — горячо заговорил Лаптев. — И мне также хочется идти и идти с тобой вместе… Только ведь дойдем вот сейчас до твоей калитки и все — тебя надо отпускать… Когда же все-таки не будет этого вечного расставанья?

— Завтра, — мягко проговорила Надя, ласково прикасаясь к руке Лаптева. — Сегодня у меня от этой музыки как-то странно на душе и хорошо, и тревожно… встретимся и поговорим.

— Хорошо, — говорит Лаптев. — Только чтобы завтра окончательно. Ладно?

— Ладно, — улыбается Надя. — Завтра окончательно.

— А нельзя, Надюша, — после минутного молчания начинает хитрить Лаптев, — нельзя сегодня приблизительно узнать, что ты мне завтра ответишь?

— Нет!

Прощаясь у калитки, с неохотой отпуская Надины руки, Лаптев еще раз радостно напоминает:

— Смотри же, Надюша, завтра! Не забудь!

— Хорошо, — тихо отвечает Надя, — хорошо, не забуду.

Быстро шагая от Надиной калитки, Лаптев широко улыбается показавшемуся над домами круглому равнодушному месяцу, ничего не подозревающему о его, Лаптева, счастье.

На другой день Лаптев явился задолго до гудка, наскоро проверил на печи приборы и решительно подошел к разобранной установке.

Если бы кто-нибудь внимательно присмотрелся к нему со стороны, увидел бы совсем другого Лаптева: не хмурого и всегда немного замкнутого, а веселого, с твердыми, решительными движениями, с довольным, открытым лицом.

Вчерашняя встреча с Надей, ее обещание преобразили Лаптева. Ему хотелось сделать что-нибудь смелое, значительное, выдающееся.

— Собственно говоря, — бормотал он сквозь зубы, обращаясь к злополучной установке, — потому тебя, матушка, и не могли заставить работать, что питали слишком большое уважение к тебе. Мы без лишнего уважения, по-мужицки, возьмем вот это, да и выкинем, — говорил он, отбрасывая в сторону сложную систему из трубочек, вынутую из одного баллона.

— А что? — усмехается Лаптев. — Выкинем и заменим одной сплошной трубой, как в наших современных установках.

Понравится? Не понравится… ясно! Не понравится, потому что в современной установке электрические нагреватели вдвое меньше, а тут слабенькие… Ну, что ж, мы и нагреватели увеличим. Возьмем вот здесь и вставим пару элементов, — чиркнул он мелом баллон. — А от этого ход газов не изменится? На здоровье, пускай меняется! Мы здесь вот возьмем переменим трубки концами — и пусть он, тот газ, теперь по ним ходит задом наперед…

Когда бригадир калильщиков — дядя Вася — пришел в цех, Лаптев стоял на коленях перед большим черным листом железа. Неровными, наспех начерченными линиями на листе была изображена схема установки.

За долгие смены, вместе с Лаптевым разбирая батарею, дядя Вася хорошо изучил ее устройство. Тогда же Лаптев рассказал ему и о другой современной установке, чертил ее схемы, и дядя Вася теперь мог бы хорошо отличить одну от другой.

Но приглядевшись внимательнее, он увидел тут, на листе, установку не похожую ни на ту, ни на другую. По внешнему виду, он узнавал цеховую установку, но вглядевшись во внутреннее устройство баллонов, начинал признавать установку современную, только большего размера.

— Тихон Петрович! — удивилась Елена Осиповна, входя в цех. — Сегодня мне в первую смену. Мы же вчера об этом с Капитолиной Кондратьевной договорились. Вы зачем явились?

— Лена! — обрадовался Лаптев. — Ну-ка иди сюда скорее, нам как раз тебя нехватает!

— Да что это сегодня с вами? — удивилась Елена. Привыкнув видеть Лаптева всегда хмурым и сосредоточенным, она немедля заметила его живость.

— Знаешь, Лена, что я тут придумал? — возбужденно продолжал Лаптев. — Мы используем эту установку и будем на ней делать светлую закалку коничек.

— Прямо на этой?

— Прямо на этой, — уверенно говорит Лаптев.

— Не зна-аю… — с сомнением протягивает Елена. — Капитолина Кондратьевна сколько с ней мучилась, и то ничего не могла добиться. А вы уж сразу и использовать.

— Капитолина Кондратьевна, говоришь?.. — задумчиво протянул Лаптев, как-то по-новому испытующе, холодным, чужим взглядом приглядываясь к нарисованной им схеме.

Чем дольше он ее рассматривал, тем больше начинал сомневаться в ее пригодности. «Да-а, действительно, — растерянно думал он, тяжело опускаясь на табуретку перед своей схемой, — что-то уж слишком просто получается. А как же Волоокова столько билась над ней, и такая простая переделка не могла придти ей в голову?

Нет, тут что-то не так… Как бы снова не осрамиться. А то скажут: «опять этот «новатор» со своими идеями». — И, представив это, он сразу почти потерял интерес к своей идее.

— Разве ты, Лена, сегодня в первую?

— Да, мы вчера договорились с Капитолиной Кондратьевной. — Собственно, я не возражаю, — говорит она, минуту подумав, — я дома уборку затеяла. Только надо сходить к Капитолине Кондратьевне, сказать, что мы не поменялись. Может быть, ей что-нибудь от меня понадобится.

— Что ж, сходим.

Конечно, — думал Лаптев, вяло шагая рядом с Еленой и не слушая ее, — ни крупнейшее открытие, ни пустяковая выдумка не всплывают в уме изобретателя из ничего. Люди годами работают, чтобы сделать какое-нибудь изобретение, а он…

Но ведь он над этой установкой тоже столько времени голову ломает! Всю библиотеку переворошил. Надя вот уже смеется, как его увидит, — опять, говорит, пришли от меня «светлую закалку» требовать.

При воспоминании о Наде, о вчерашнем ее обещании у Лаптева сразу как-то потеплело и прояснилось на душе. Минутная нерешительность прошла, он разом выпрямился, прибавил шагу и, уверенно взяв за локоть Елену, неожиданно для нее спросил:

— Собственно, почему ты не веришь в меня, Елена?

— Ведь ее же испытывали уже, Тихон Петрович, эту установку.

— Но у нас нет другого выхода, кроме нее.

— Я понимаю, что нет, но и это, мне кажется, тоже не выход. Ведь Капитолина Кондратьевна полгода с ней билась и ничего сделать не могла.

— Что ж, — упрямо нагнул голову Лаптев, — придется нам попробовать выполнить то, что не смогла сделать Капитолина Кондратьевна.

— Ничего у нас не выйдет, боюсь.

— Да что, на самом деле, — боюсь да боюсь! Кто боится, тот пусть ничего не делает, а дома сидит.

— Тут не в боязни дело! — возмутилась Елена. — Эту установку пытался освоить человек вдвое опытнее нас. И уж коли у него ничего не вышло, то нам с вами браться нечего, снова людей смешить.

— А! Вот в чем дело! — обиженный напоминанием о прошлом конфузе протянул Лаптев. — Вы, значит, боитесь, что на этот раз вместе со мной и вас просмеют?

— А что ж, не просмеют?

— Пожалуйста, уважаемая Елена Осиповна! Думаю, что обойдусь и без вас.

— И обходитесь на здоровье.

— И обойдемся. Завтра нарочно с утра приду к Волооковой и добьюсь ее согласия на переделку установки. Уверен, что она поддержит.

— Приходите, посмотрим, что у вас выйдет.

Подавленный возникшей ссорой с Еленой Осиповной, Лаптев вернулся в цех, кое-как дотянул до конца смены и, не дожидаясь Елены, ушел домой.

По пути он зашел в столовую, по обязанности, без аппетита поужинал и все в таком же сумрачном настроении добрался до дома.

4

Лаптев жил в небольшой, темноватой комнате большого многоэтажного дома. Комната эта носила ясный оттенок холостяцкого образа жизни ее обитателя. Видно было, что он, ее обитатель, хотя и живет здесь давно, но никакого особенного имущества не нажил, кроме большого, во всю стену, заполненного книжного шкафа, этажерки, стола, двух стульев и железной кровати, покрытой лохматым шерстяным одеялом.

На столе между неубранными черствыми булками, стаканами и раскрытыми нотами, чернея в розовом бархате незакрытого футляра лежала дорогая флейта.

Лаптев рассеянно провел привычной рукой по клавишам, взял несколько грустных, протяжных нот и, положив инструмент, устало прилег на кровать. Полежав так минуту, не вставая, он начал перебирать книги на стоящей у изголовья этажерке.

Но отыскать нужное было, видно, не так-то просто. На этажерке вперемешку с художественной литературой стояли технические книги, учебники, справочники. Потом под руку попались том истории музыки, теория литературы в зеленом переплете. Не найдя нужного, Лаптев устало махнул рукой и, положив ее на лоб, закрыл глаза.

Через минуту, когда его начала охватывать приятная дремота, какое-то яркое, воспоминание разом прогнало наступивший сон и он внезапным рывком поднялся с кровати. Вставая, он машинально поднял глаза на часы и только тут ясно вспомнил: ведь сегодня он увидится с Надей! Он должен был позвонить ей еще днем, но весь день пробыл в цехе, нельзя было оторваться от установки.

Быстро одеваясь, Лаптев не спускал глаз с минутной стрелки маленького будильника: успеет он к восьми добраться до завода или не успеет?

Только тогда, когда он вскочил в отходивший к заводу троллейбус, Лаптев успокоился. Успеет!

Без пяти восемь он уже прогуливался перед заводоуправлением, изредка поглядывая на высокие окна северного крыла, где помещалась техническая библиотека.

В окнах еще горел свет, значит Надя там, но вот-вот должна выйти. Представив ее несколько смущенную и в то же время лукавую улыбку, какой она всегда его встречала, Лаптев быстрее заходил по асфальту.

Недавняя подавленность и недовольство собой сменились радостным праздничным волнением, которое охватывало его каждый раз в ожидании встречи с этой девушкой.

Он виделся с Надей в библиотеке почти каждый день. Лаптев помогал ей иногда разбираться в трудных вопросах, разъяснял непонятные слова, даже помогал решать задачи.

Сначала его обращение с ней было простым и непринужденным. Он подшучивал над Надей, бранил за рассеянность. Потом, когда он первый раз вечером проводил Надю домой, эта бесцеремонная непринужденность куда-то исчезла.

Появилась немного даже официальная натянутость, застенчивость, особенно сильная, если в библиотеке никого, кроме них, не было.

Надя уже стеснялась обращаться к Лаптеву за помощью; выдавая ему книги, старалась быть подчеркнуто официальной.

Лаптев же вдруг бессознательно и неудержимо потянулся к этой спокойной, то иногда замкнутой, то веселой и непосредственно доверчивой девушке. В ее открытом, выразительном лице он стал находить новые, обаятельные черты, за которыми таилась не просто смешливая, капризная девушка, какой казалась ему Надя в начале знакомства, а другая, серьезная, по-своему куда-то устремленная, чего-то ищущая.

От ее невысокой и всегда подобранной, слегка начавшей полнеть фигурки повеяло на Лаптева сдержанной, знающей себе цену, скрытой силой. Лаптеву не раз казалось, что темные, серьезные глаза Нади могут сказать что-то сильное и страстное, и только потому молчат, что некому сказать это затаенное, сокровенное слово.

Но стоило только Наде улыбнуться, как от всей ее строгости не оставалось и следа.

Надя сначала очень стеснялась всегда сосредоточенного, чем-то занятого, хмуроватого инженера, заказывавшего с ее помощью из городской библиотеки серьезные, с мудреными названиями книги. Чтобы скрыть свое смущение, она напускала на себя еще больше строгости и официальности в обращении с Лаптевым.

А он чаще засиживался в библиотеке и, положив перед собой какую-нибудь книгу, подолгу останавливал серые глаза на Наде, этим еще больше смущая и даже раздражая ее, и в то же время вызывая в ней смутное девичье волнение и любопытство.

Так, заинтересованные и в то же время настороженные, они не заметили, как вскоре стали ближе друг к другу.

Потом, когда прошла некоторая натянутость первых встреч, и Лаптев И Надя с удивлением увидели, что никакие они оба не строгие и не замкнутые, и даже не серьезные; наоборот, оказывается, Лаптев балагур и выдумщик, а Надя болтушка и насмешница, и такая лукавая плутовка, что даже видавшего виды Лаптева не раз смущала она и ставила в тупик своими причудами и неожиданными капризами.

Оказалось, что оба они любят музыку, литературу, что каждого из них влечет ко всему, что касается искусства, но только влечет по-разному: Лаптева — как в любимый, давно знакомый мир, уже доставивший ему много радостных и-волнующих ощущений; для Нади же искусство, особенно музыка, были миром прекрасным, волнующим, но еще незнакомым ей.

Вскоре они вместе стали ходить в театр, на концерты приезжих артистов, симфонического оркестра, и там, на концерте, Лаптев увлеченно шептал Наде о том, как надо слушать музыку, внушал ей, что всем и ей, конечно, тоже доступен этот прекрасный мир волнующих звуков. Только надо уметь, надо хотеть научиться понимать и чувствовать их.

И часто после концертов, взволнованная и растроганная новыми для нее ощущениями, Надя доверчиво приникала к его руке, и только слегка отворачивалась, но уже не сердилась и не убегала домой, если Лаптев пытался ее поцеловать возле дома.

Так начиналась эта, не совсем обычная дружба двух во многом разных людей: молодой, только что вступившей в жизнь девушки со зрелым, уже немало пережившим мужчиной.

Подружки частенько и не без ехидства посмеивались над Надей; хозяйка квартиры, у которой она снимала комнату, бранила ее. Но Надя от подружек отшучивалась, в квартире отмалчивалась и упорно продолжала встречаться с Лаптевым.

Лаптев отдался этому внезапно вспыхнувшему чувству с горячностью первой юношеской любви. Личная жизнь его до этого сложилась неудачно, как, впрочем, и у некоторых других его сверстников, на чью долю в лучшие годы молодости выпала жестокая, кровопролитная война. До войны он учился и, с трудом совмещая учебу с работой, не успел обзавестись семьей.

Немалую роль в этом сыграла еще и не особенно привлекательная внешность Лаптева. Это наложило отпечаток некоторой робости и застенчивости, а потом и замкнутости на его характер. Когда он закончил институт, началась война — тоже не такое время, чтобы любить и строить семью.

Потом фронт, годы в окопах, в огне, тяжелая контузия и госпиталь, совсем оборвавшие у него помыслы о личном счастье.

Когда же он снова вернулся к нормальной жизни, стал работать на заводе, ему стало казаться, что он безнадежно опоздал и уже состарился для того, чтобы начинать то, что его сверстники уже давно прошли, имея свои прочные семьи, детей.

…Проходя мимо больших часов на фасаде управления, Лаптев с удивлением отметил, что их массивные черные стрелки показывали уже двадцать минут девятого, а Нади все еще нет.

В это время Надя расставляла по полкам последние книги. Оставалось, только погасить свет и закрыть библиотеку, но она медлила. Зная Лаптева, Надя была уверена, что он ждет ее у двери библиотеки и понимала, что сегодня она должна будет ему, наконец, сказать…

Что она должна сказать, Надя и сама не знала. Она понимала, что большой, сильный человек, нетерпеливо ожидающий ее под окнами библиотеки, любит ее, любит по-настоящему, сильно, горячо.

И все же Надя не знала, что ему сказать. Не знала потому, что, веря в чувства Лаптева, она совсем не была уверена в своем чувстве к нему.

Будучи человеком честным, Надя не допускала даже мысли о возможности жизненной связи с мужчиной, к которому не испытываешь глубокого и серьезного чувства.

Правда, Надя не знала до сих пор, какая бывает она, настоящая любовь, но почему-то она думала, что настоящая-то не похожа на то чувство, которое испытывала она, Надя, к Лаптеву. Он тоже был ей дорог и близок, как человек, как друг, ей всегда было приятно быть с ним вместе, она никогда не скучала, когда они были вдвоем. Многие ребята ее возраста, пытавшиеся за ней ухаживать, почему-то казались ей в сравнении с ним глупыми и неуклюжими.

И все же слишком многое мешало зародившемуся в душе девушки чувству развиться в настоящую любовь.

Все-таки он на двенадцать лет старше ее, и как ни прост и добр с ней, Надя почти на каждом шагу ощущала его превосходство в развитии, в жизненном опыте.

Вместе с тем, Надя была совсем невысокого мнения о своих достоинствах. Она со страхом думала о том, как, окончательно сблизившись с ней, он быстро начнет скучать, охладеет…

Все это вместе наполняло нерешительностью сердце Нади, попросту, без раздумий тянувшееся к Лаптеву, и в то же время и с опасением сжимавшееся каждый раз, как только она пыталась представить свою жизнь с ним.

Вот поэтому Надя медлила выходить из библиотеки. Когда же она вышла, так и не приготовив никакого ответа, на лице ее вместо обычной, немного застенчивой и лукавой улыбки было выражение сдержанности и нерешительности.

Выйдя на крыльцо, Надя сразу заметила Лаптева, деловито и неспешно вышагивавшего от крыльца в противоположную от ее пути сторону. Она подумала, что он сейчас вот обязательно дойдет до угла и только тогда повернет назад, пройдет мимо крыльца до другого угла, опять повернет и так будет шагать хоть до полуночи, пока не дождется ее.

И при виде знакомой и, что скрывать, дорогой ей неуклюжей, медвежеватой фигуры она забыла все свои страхи и сомнения, всем существом ее снова овладел веселый, шаловливый задор и, обеими ногами спрыгнув с крыльца, она пошла навстречу Лаптеву.

Увидев Надю, Лаптев растерянно улыбнулся и так, с растерянном улыбкой, нерешительно шагнул к ней, не спуская глаз с ее лица.

Потом он крепко подхватил Надю под руку и пошел рядом с ней и в сторону города.

— Ты на меня не сердишься?

— За что?

— Я не позвонил…

— Надо было посердиться. Но теперь — я опоздала.

— Прости меня, — говорит Лаптев, — я так сегодня был занят установкой, что даже не сумел позвонить.

— Установкой? — спрашивает Надя, радуясь, что этот разговор оттягивает их объяснение.

— Ты понимаешь, — говорит Лаптев, — мне очень важно пустить эту установку. Я справлюсь с этим, вот увидишь, справлюсь!

— Я знаю! — смеется Надя. — Вы у нас дома уже себя однажды зарекомендовали. Патефон разобрали, а пружинку не могли вставить.

Они прошли шумную, освещенную вечерними огнями улицу и свернули в темный, безлюдный, окаймленный кустами акации и сирени переулок. Надя, боясь, что Лаптев перейдет на серьезный разговор, стала еще больше дурачиться, громко смеяться.

Лаптева удивила неестественная веселость Нади.

Он тихо спросил ее:

— Ты не хочешь сегодня со мной поговорить серьезно?

На минуту смутившись, но сделав над собой усилие, Надя снова рассмеялась:

— Я вообще не очень-то серьезная.

— Может быть, тебе нечего мне ответить, — дрогнул голос Лаптева. — Зачем же это притворное веселье, дурачество? Ты лучше прямо скажи, что не хочешь, я и не буду настаивать, тебе надоедать.

Надя шла рядом отчужденная, замкнутая в себе, не позволяя взять себя под руку.

В душе ее снова всплыли все сомнения и страхи, так недавно еще, перед выходом из библиотеки, ею владевшие.

В душе росла досада на него, обида за то, что вот он, такой умный, такой проницательный, идет рядом, рассуждает о любви, о жизни и в то же время не может, не хочет понять ее и успокоить, развеять ее досаду и обиду. Она, еле сдерживая слезы и в то же время сознавая, что наносит тяжелую, незаслуженную обиду своему другу, начала говорить ему необычные для нее, злые, обидные слова:

— Неужели вы не понимаете, что мы с вами разные люди?

— Как разные? — не понял Лаптев.

— А так, — сердито сказала Надя, — вы сами понимаете и незачем нам с вами серьезные разговоры заводить.

— Постой, постой, Надя! — побледнел Лаптев. — Ты что, обиделась?

— Не на что мне обижаться! — почти сквозь слезы воскликнула Надя. — Я сама прекрасно знаю, что я глупая, пустая девчонка и давно пора вам перестать со мной попусту время тратить.

— На-адя! — в изумлении воскликнул Лаптев, пытаясь взять ее под руку, остановить.

— И нечего нам серьезные разговоры заводить! — твердила Надя, все убыстряя шаги. — Вы серьезный, умный человек, — вон какую-то там установку придумали, вам и подругу себе надо выбирать умную, образованную, не такую пустышку, как я.

И, отвернувшись от Лаптева, она быстро пошла прочь от него к видневшейся невдалеке калитке своего домика.

— Надя! Ну, Надя же! — воскликнул Лаптев, идя вслед за нею. — Ну подожди, поговорим! Как же это так?!

Не оборачиваясь, Надя со стуком захлопнула калитку.

…Медленно и вяло шагая по ярко освещенной улице, Лаптев увидел свое отражение в большой зеркальной витрине и зло усмехнулся:

— Тоже — жених!

Свое отражение показалось ему особенно неуклюжим и нелепым. Длинный, нескладный мужчина со страдальчески-растерянным лицом, запинаясь шел по улице и, разговаривая сам с собой, размахивал руками.

И снова в душе поднималась досада и обида на Надю, которую он так любит и которая ни во что не ставит его.

Одна за другой вспоминались все неудачи сегодняшнего дня: неверие Елены, несерьезность Нади, ее какая-то деланная, неестественная веселость, и то обидное, унизительное и горькое, что скрывалось за этой веселостью — ее равнодушие к нему, отказ. Отказ!..

— Ну, что ж!.. Хорошо! — бормотал он сквозь зубы, поднимаясь на свой этаж. — Хорошо, мы еще посмотрим, кто пожалеет! Вы еще услышите обо мне!.. Да поздно будет!.. Да, поздно!.. — восклицал он, открывая двери своей комнаты.

Но здесь, дома, ему показались какими-то лишними, неуместными его высокопарные восклицания.

Декламировать и восклицать не перед кем. Ноющая пустота, оставленная в сердце уходом Нади, разом поглотила и мысли, и чувства, и все существо Лаптева. Она была нестерпима, эта пустота в сердце, как свежая, саднящая рана, и не было сил ее терпеть.

Чтобы хоть как-нибудь отвлечься, заполнить чем-то пустоту одиночества и потерянности, Лаптев сел к столу, взял какой-то листочек и, поднеся его к глазам, сделал над собой мучительное усилие, чтобы отогнать тягостную горечь, им владевшую, и сосредоточиться над тем, что написано на листочке.

Это была схема цеховой установки для светлой закалки.

Все еще как бы убегая мыслями от тягостных воспоминаний, Лаптев торопливо стал вникать в каждую деталь схемы и почти бессознательно, незаметно для себя, но зло и решительно черкал на ней карандашом, исправлял, делал пометки.

Схема преобразовалась и выходила такой же, как была нарисована в цехе на листке железа с небольшими, казалось бы, но существенными изменениями. Заметив их, Лаптев преувеличенно порадовался, своему маленькому успеху.

Так проработав довольно долго, он почувствовал, что изрядно устал и захотел спать.

Когда он разделся и лег в свою узкую и жесткую постель, укрывшись лохматым одеялом, грустные мысли овладели им, но уже не с такой силой, как прежде.