«БЛАЖЕННЕНЬКИЙ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«БЛАЖЕННЕНЬКИЙ»

Если бы Маруся Конькова и партизаны, провожавшие ее во вторую разведку до Угодского Завода, немного подались в сторону и свернули с лесной тропы, по которой они шли в первый раз, им наверняка попался бы навстречу странный оборванный человек, идущий в глубину леса.

Первое, что бросалось в глаза в одиноком путнике, его удивительно старинная, патриархальная внешность. Казалось, что он только что сошел со страниц тургеневских «Записок охотника». Одет он был в ветхий, залатанный пиджачок, из-под которого виднелась длиннополая рубаха явно с чужого плеча, к тому же перевязанная веревкой; обут в старенькие, поизносившиеся лапти и грязные, пропотевшие онучи.

Лохматый, с давно не стриженной копной волос, с маленькой реденькой рыжей бородкой, он брел, опираясь на сучковатую палку, безразличный ко всему, что окружало его.

И лес, медленно одевавшийся в зимний наряд, и порывы холодного пронизывающего ветра, и чуткая настороженность, свойственная прифронтовым местам, и глухие отзвуки далекой артиллерийской канонады — все это, как видно, не трогало и не волновало одинокого путника.

Он шел неторопливо, не глядя по сторонам, тихий и задумчивый.

При более внимательном взгляде на неизвестного вызывали удивление и его полузакрытые, как у слепца, глаза, не то темно-карие, не то просто черные с едва заметными желтоватыми точечками на зрачках; тонкие губы, почти бескровные, сухие и потрескавшиеся, которые он поминутно облизывал; и, наконец, большие уши, такие большие, что, казалось, они вот-вот зашевелятся.

Но самым удивительным было все-таки выражение его лица — отсутствующее, далекое…

Можно было подумать, что этот человек находится сейчас не в лесу возле Угодского Завода, а где-то далеко-далеко. Идет он не по земле, на которой полыхает и гремит кровопролитная война, путь его пролегает не через заснеженные прифронтовые рощи, где каждую минуту, каждую секунду человека может догнать пуля из-за куста, из-за дерева, а бродит в своем неизвестном диковинном мире, где бродят такие же, как и он странные, неустроенные, молчаливо-сосредоточенные люди.

Человек шел в глубину леса. Изредка останавливался и бросал рассеянный взгляд на верхушки деревьев, с которых от налетавших порывов ветра падали хлопья снега, или заглядывался на бойкую пичужку, хлопотливо скачущую по оголенным веткам. Иногда он простаивал подолгу. Стоял, почти не шевелясь, смотрел вдаль, и на его лице в эти минуты появлялась улыбка. Губы беззвучно шевелились. Человек то ли разговаривал сам с собой, то ли шептал молитву.

Уже более трех часов блуждал одинокий путник по лесу. Сворачивал вправо, влево, сходил с узких лесных тропинок, чтобы очень скоро, наткнувшись на новую мало заметную тропку, пойти по ней.

Можно было сделать безошибочный вывод, что ему совершенно безразлично, куда и зачем идти. Такое поведение могло показаться непонятным и странным, если бы не внешность и не выражение лица одинокого путника.

«Блаженненький»! Так ласково и жалостливо звали слабоумных, юродивых странников жители русских сел и деревень.

Нередко и здесь, в Угодско-Заводском районе, появлялись подобные люди — и старые, и молодые.

Убого одетые, с «нездешним» выражением лица, они брели от села к селу, от деревни к деревне, не обращая внимания на окружающих, хмурясь или улыбаясь чему-то своему, сокровенному, своим думам затаенным, никому, кроме них, не известным.

Обычно люди жалели «блаженных»: грешно обижать божьего человека. Он, как птаха, никому вреда не причинит.

И несли ему люди краюху хлеба, крынку молока, совали в руки печеную картошку, а потом долго смотрели вслед, вздыхая и покачивая головами.

Уже давно такие странники не показывались в здешних местах. Но этот, невесть откуда взявшийся, сегодня ранним утром появился в угодском лесу. Только тянулся он, не в пример давнишней нищей братии, не к человеческому жилью, а, наоборот, дальше и дальше уходил от него, забирался в лесную чащу, будто настращали его люди, обидели, и он бежал от них, куда глаза глядят.

Все выше поднималось солнце. Посветлел лес. Солнечные лучи причудливыми синеватыми прожилками и золотистыми бликами разукрасили снег на лесных полянах и стволы деревьев.

Потеплело.

Путник устал. Прислонившись к дереву, он вытащил из кармана пиджака кусок черного хлеба, развязал тряпицу, в которую были завернуты печеные картофелины и соль, и начал жадно уплетать свой скудный завтрак.

Путник и не подозревал, что в течение нескольких часов за ним неотрывно следят четыре настороженных глаза.

Два человека, молодой и старый, одетые в полушубки, с винтовками за плечами, неотступно следуют за неизвестным, останавливаются, когда останавливается он, и снова движутся, как его тени, когда движется он. Вот и сейчас недалеко от путника они замерли за широкими стволами деревьев и ждут, что же дальше будет делать их «подопечный».

Два человека, Игнат Зубилин и его сын Федор, давнишние охотники, а ныне бойцы Угодско-Заводского партизанского отряда, были удивлены до крайности, когда увидели неизвестного.

— Эко вырядился! — удивленно пробормотал Федор, не сводя широко открытых глаз с неизвестного человека, и потянулся за винтовкой, но Игнат остановил его, прижав палец к губам.

Федор бесшумно подобрался ближе к отцу и зашептал, почти касаясь его уха.

— Не наш, батя. Верь слову — не наш. Я всех «блаженных», что наведывались к нам в село, наперечет знаю. Васька-хромой, Петрушка-лысый, Никанор. Все давно куда-то пропали. А этот не наш. Издалека бредет. И вид у него какой-то зачумленный. Небось от фашистов бежал.

Однако и на этот раз отец ничего не ответил сыну. Сердито покосился на него — не мешай, мол, сам вижу — и снова перевел взгляд на незнакомца. Странная, совсем не подходящая к моменту улыбка тронула губы Игната.

Вчера поздним вечером вызвал его Карасев и в присутствии Николая Лебедева, давно знавшего Игната Зубилина по Угодскому Заводу, долго разговаривал с ним. Потом дал прочесть ему небольшую записку, только что полученную от кого-то из подпольщиков.

Час спустя, вернувшись от командиров, Игнат разбудил сладко похрапывающего сына и коротко приказал ему:

— Быстро одевайся. Пойдем серьезное дело исполнять. Секретное!

Охотники вышли, когда еще было темно. Следом за отцом шагал Федор. Вздрагивая от предутреннего холодка, он иногда цеплялся носками сапог за корневища, оглядывался, но никак не мог разобраться, куда отец держит путь.

А Игнат Зубилин кружил вокруг партизанского лагеря. Широкими, но ровными кругами он все далее и далее отходил от стоянки сводного отряда, ставя своими маршрутами в тупик сына.

Если бы Федор не знал, что батя здешние места изучил с детства и мог ходить в лесу даже с закрытыми глазами, он подумал бы, что старик просто заплутался и теперь ищет нужную дорогу. А она, вишь, затерялась, вот и приходится кружить вокруг да около…

Но Федор был дисциплинированным бойцом. К тому же он изрядно побаивался отца. Поэтому парень молча шагал следом, точно выполняя отцовское приказание, полученное перед выходом с базы.

— Язык прикуси, а глазами вовсю шныряй, чтобы ничего из вида не упустить. Понятно?

— Понятно!

И Федор шнырял глазами, молчал и первый раз подал голос только тогда, когда увидел одинокого путника.

И вот сейчас, когда Федор замер на месте, плотно прижавшись к дереву, не сводя глаз с подкреплявшегося «блаженненького», удивление снова промелькнуло на его круглом мальчишеском лице.

Он тронул отца за локоть, хотел что-то сказать, но тот предостерегающе погрозил пальцем.

Потянулись долгие, томительные минуты. Неизвестный поел, потом бережно спрятал в тряпицу остатки еды и снова заковылял вперед.

Малость поотстав, Игнат подошел к сыну и негромко спросил:

— Ну, говори. Что за срочное сообщение имеешь?

— Чудно, батя, получается, — взволнованно зашептал Федор. — Краюху-то он не из-за пазухи вытащил, а из кармана. А у них, у «блаженненьких», привычка одна, я приметил… Какая еда или хлеб — они обязательно ее за пазухой держат.

Зубилин одобрительно посмотрел на сына. Молодец! Правильно подметил. Глаз охотничий, зоркий, не упустил даже такой мелочи.

— А еще что? — спросил он, стараясь суровостью в голосе скрыть одобрение и похвалу.

— И не крестится. Ни до еды, ни после. Тоже, батя, чудно. «Блаженные», они верующие, один в одного, а этот какой-то безбожник…

Федор был прав. Может быть, догадки его были и недостаточно обоснованы, но они дополняли то, что вчера поздно вечером Игнат Зубилин выслушал, а потом и прочел, сидя в землянке у командиров.

Донесение «переводчика немецкой канцелярии» старого учителя Лаврова (его фамилии Зубилин, конечно, не знал) извещало о том, что комендант Ризер получил секретное задание заслать в партизанский отряд своего человека, опытного агента, отказавшись при этом от старых, шаблонных методов. Так и было написано — «старых, шаблонных методов».

«Установить более точно, что имеется в виду, весьма затруднительно».

Даже в своих донесениях Лавров не мог отказаться от свойственной ему обстоятельности и некоторой риторичности.

«Но полагаю, что подобное мероприятие, — писал далее Лавров, — будет проведено немедленно, ибо приказ получен срочный. Подходящий человек, кажется, прибыл. Никто из нас его не видел. Он тщательно укрывается, видимо, готовится к выполнению задания. А Ризер неожиданно заинтересовался нищими и юродивыми. Расспрашивал о них и у меня. Пока все».

Когда Лавров печатными буквами, чтобы скрыть почерк, составлял свое донесение и обдумывал, какой найти предлог для отлучки из Угодского Завода (старику надо было добраться до условленного места лесу и засунуть в дупло старого дуба драгоценную бумагу с надписью «Патриот»), он не знал, что партизанский отряд готовится к налету на немцев и нуждается в разведывательных сведениях. Уж он-то, толкавшийся целые дни в канцеляриях и в комендатуре Ризера, смог бы подробно описать и расположение штабных отделов, и порядок их работы, и количество офицерского состава, и даже их чины и награды.

Но о подлинной роли Лаврова знали только четыре человека: Курбатов, Карасев, Гурьянов и Лебедев. Против личных встреч с Лавровым разведчиков и связных Курбатов категорически возражал. В дупле «маяка» время от времени появлялись бумажки, испещренные мелкими печатными буквами, и эти бумажки связные доставляли в отряд, не зная, кто их пишет и кладет. Своевременно, еще до ухода Курбатова в Серпухов, добыть нужные сведения через Лаврова не удалось, поэтому и пришлось Коньковой дважды совершать путешествие в Угодский Завод.

Не знал Лавров и о том, что недобрыми, гневными словами поминают его партизаны.

Слух о том, что старый угодский учитель работает в немецкой комендатуре, давно распространился в отряде.

— Убить гада! — раздавались голоса. — Советский хлеб жрал, детей наших учил, а теперь фашистам продался. Показал свое кулацкое нутро.

— Пришить, как Гнойка и Крусова, — поддерживали другие. — Всем сволочам наука будет.

Какие аргументы мог выдвинуть Курбатов в защиту Лаврова? Чем объяснить нежелание руководителей отряда расправиться с «предателем»? Ведь тот действительно всем непосвященным казался предателем, изменником. А для таких один закон, один приговор — смерть!..

И все же Курбатов и Карасев сдерживали страсти.

— Чего спешить, — говорил Александр Михайлович партизанам, обращавшимся к нему с предложениями «смахнуть» Лаврова. — Поживем — увидим… Авось он нам еще пригодится. Пристрелить или повесить всегда успеем.

Да, Николай Иванович Лавров и не подозревал, сколько усилий требовалось Курбатову, чтобы уберечь «изменника» от карающей руки партизан.

Впрочем, как знать!.. Может быть, старик и задумывался над такой возможной ситуацией и горько усмехался своим мыслям. При Советской власти некоторые незаслуженно именовали его кулаком, а теперь, наверное, клянут как фашистского пса. Неужели так и придется помереть тебе, Николай Иванович, с клеймом изменника!.. О, если бы знали односельчане и все те, кто сейчас находился в лесу, как старый учитель ненавидел самодовольных, упоенных победами фашистов, с каким трудно скрываемым презрением глядел на своих начальников и как ждал часа возвращение прежней, не всегда ласковой к нему, но своей, советской жизни!..

На новую «государственную» службу в немецкую комендатуру Лавров ежедневно шел как на каторгу. Сутулясь и втянув голову в плечи, ни на кого не глядя, быстрее, чем позволяло его больное сердце, он спешил добраться до здания комендатуры. Ему казалось, что все встречные, знакомые и незнакомые, с ненавистью смотрят ему вслед, и он почти физически — спиной, затылком — ощущал злые, угрожающие взгляды людей. В такие минуты ему хотелось провалиться сквозь землю или, по крайней мере, топнуть ногой, плюнуть на все и повернуть домой, к своим книгам, к своему одиночеству. Но он дал слово Курбатову, в канцелярии ждали русского переводчика, и старик, отгоняя ненужную слабость, заставлял себя продолжать путь.

Однажды ранним утром Лаврова на улице остановил старик лет семидесяти с острой седоватой бородкой, одетый в рваное черное пальто, из которого торчали белые клочья ваты. В руках он держал сучковатую палку, на которую тяжело опирался.

— Господин Лавров… Николай Иванович… Дозвольте к вам обратиться.

Старик снял с головы шапку и низко поклонился.

Услыхав слово «господин», Лавров вздрогнул и весь съежился. Он еще не привык к такому обращению, и ему почудилось, что за этим старым, почти вышедшим из употребления словом скрывается ехидная усмешка.

— Чего тебе? — спросил он, быстро оглядевшись по сторонам: нет ли поблизости немцев.

— Мой внук Антоша, по кличке Хроменький, учился у вас. Может, помните такого?

— Как же, как же, — ответил Лавров, вспоминая невысокого светлоголового паренька, хромавшего на левую ногу и потому сторонившегося шумных детских игр на переменках и спортивных соревнований. — А что с ним?

— Беда стряслась. Забрали его.

— Кто?

— Кто же, как не они, хозяева ваши.

Лаврова опять больно кольнуло в сердце слово — «ваши».

— За что?

— За что, спрашиваете?.. — Старик навалился всей грудью на палку и закашлялся. — Может, вам виднее… А за что теперь людей мордуют, со света сживают?

Лавров растерялся.

— Ну, это ты вообще… — Только эти косноязычные слова он сумел сейчас выдавить. — А в частности, конкретно?..

— Да кто ж его знает? Сначала на работу его гнали, Антошу, а он говорит, не могу, хромый я да больной… Откричался, кажись, ан нет, через день ваши гестапы в избу припожаловали, все вверх дном перевернули, а Антошу заарестовали и утащили. Вроде он где-то бочки с бензином продырявил да еще какие-то бумажки против новой власти кидал. Может, говорят, еще за то, что с Марусей этой самой знался. Ходил к ней книжки читать.

— С какой Марусей?

— Что-то память у вас, господин учитель, плоха стала. Маруся Трифонова! Аль запамятовали? Она у вас тоже училась. Санька проклятый ее сгубил.

Николай Иванович помнил и Марусю Трифонову; среди школьниц она выделялась шумным характером и мальчишеской лихостью. Когда это было? Сколько лет назад?.. Маруси уже нет, замучил ее Ризер. Такая же участь ждет и тихого Антошу. — Хроменького…

— Значит, арестовали? — спросил Лавров, стараясь собраться с мыслями. — Тогда дело плохо.

— Я и сам знаю, что плохо. Вот и решил к вашему благородию обратиться.

— Какое же я благородие? Я — русский учитель, а теперь вот… служу… есть ведь надо.

— Русский-то русский… — Старик укоризненно покачал головой. — А все же у немцев служите… Значит, выходит, теперь вы человек немецкий и над нами власть имеете… Так, может, своего бывшего ученика спасти захотите?

Лавров стал объяснять, что он, собственно, человек маленький, власти не имеет и сделать ничего не может, хотя, конечно, попытается узнать о судьбе Антоши. А сам в это время мучительно думал о том, что, наверное, клеймо «человек немецкий» уже крепко-накрепко выжжено на его лбу и смыть его он сейчас не в силах.

Весь день Николай Иванович чувствовал себя больным, разбитым, а ночью, прислушиваясь к тяжелому, скачущему сердцебиению, не мог уснуть и непрерывно курил сигарету за сигаретой. Пачками сигарет начальство вознаграждало труд своего переводчика. Вспомнив об этом, Лавров отбросил от себя окурок; он, прочертив в темноте комнаты красный след, упал на половик возле двери, и Николаю Ивановичу пришлось вставать и затаптывать этот злополучный окурок. И он топтал его долго, задыхаясь и кашляя, будто хотел выместить всю накопившуюся за это время злобу на немцев.

Еще больше переживаний доставил Лаврову один допрос, на котором ему пришлось присутствовать в качестве переводчика. Немецкий офицер, которого все угодливо именовали «герр штурмбанфюрер», допрашивал высокого черноволосого красноармейца, раненного в обе руки и захваченного где-то в лесу возле Угодского Завода. На все вопросы штурмбанфюрера красноармеец отвечал презрительным молчанием и глядел куда-то вдаль, в угол комнаты…

— Какой части?.. Как фамилия командирами комиссара? Где стоит твой полк?.. С партизанами встречался?.. — внешне равнодушно переводил Лавров вопросы офицера, а сам с волнением наблюдал за пленным и страшился: неужели тот заговорит и все расскажет? Но красноармеец молчал. Тогда офицер вскочил и стал избивать арестованного палкой с металлическим набалдашником, а затем выхватил пистолет и дважды выстрелил поверх головы пленного. Тот по-прежнему стоял на месте и молчал.

Офицер, видимо, устал. Он сел на место, закурил и бросил переводчику.

— Спросите: почему вы, русские, такие упорные? Или вы не боитесь смерти?

Лавров перевел. И тут неожиданно красноармеец впервые ответил:

— Смерти никто не ищет, но пусть она нас боится, а не мы ее… А почему мы такие упорные? Да потому, что не такие русские, как этот…

И он кивнул в сторону Лаврова — будто плюнул ему в лицо.

И опять бессонница долго-долго мучила в эту ночь Лаврова.

Так он жил, этот старый нелюдимый человек, решивший остаток дней своих посвятить борьбе с фашистами и не имевший права ни взглядом, ни жестом намекнуть об этом жителям Угодского Завода, чьим мнением теперь — увы, впервые за долгие годы — он так дорожил.

Свое обещание Курбатову Лавров выполнял добросовестно и смело. Все, что узнавал, старательно запоминал, а ночью дома записывал на бумагу печатными буквами и, улучив удобный момент, «прогуливался» то к одному, то к другому запасному «маяку». Его последнее донесение о подозрительном «блаженном» сразу же насторожило командиров отряда. Поэтому Зубилин с сыном и вышли сегодня в лес, еще не зная, какая дичь попадется им навстречу.

…Не упуская из вида одинокого путника, так же, как и прежде, бездумно и беспечно совершающего свою прогулку по чаще леса, Игнат коротко рассказал сыну, в чем дело, и пояснил, что надо будет сейчас сделать.

Мальчишеское лицо Федора сразу стало серьезным. Он выслушал отца внимательно, не задал ему ни одного вопроса — все было понятно и так — и молча принял из отцовских рук извлеченный из кармана полушубка белый листок бумаги.

На листке Николаем Лебедевым было написано всего два слова:

«Ризера пристрелить».

Только такой текст записки-приказа командования партизанского отряда мог побудить фашистского шпиона, если это именно он бродил по лесу под видом юродивого и пытался установить местопребывание партизан, изменить план своих действий.

В этом случае враг должен был выбирать: продолжать ли пока что бесплодные поиски в лесу, или немедленно сообщить о готовящемся покушении на жизнь коменданта.

И Лебедев, и Карасев, и Жабо были убеждены, что лучшей «лакмусовой бумажки» им не придумать. Поэтому они дали строгий наказ: в случае, если Игнат и Федор Зубилины во время разведки наткнутся на подозрительного человека, «пощупать» его с помощью заготовленной партизанами записки.

…Игнат остался один. Сын ушел немного назад с тем, чтобы сделать небольшой круг и показаться «блаженному» с другой стороны.

Теперь Игнат следил за неизвестным с особой тщательностью и вниманием. Малейшее неосторожное движение, неосторожный шаг могли выдать его, и тогда уже никакой проверки не получится.

Если впереди идет враг, а в этом Зубилин еще не был уверен, любая промашка партизан должна насторожить его, и в этом случае даже такая приманка, как партизанская «директива», явно не сработает.

Игнат даже вздрогнул, когда впереди между деревьями увидел фигуру сына.

Федор, согнувшись, перебегал от одного дерева к другому. Как заправский охотник, он учел все: и то, что солнце падает на него, и то, что искрится и слепит снег, и поэтому он, Федор, может ничего и никого не видеть вокруг себя, зато его увидят обязательно.

В общем, сын сознательно раскрывался и делал это настолько умело и убедительно, что старый охотник не мог не прийти в восхищение от сыновней ловкости и проворства.

Одновременно с Игнатом увидел Федора и неизвестный. Увидел и остановился. И, пожалуй, его молниеносное непроизвольное движение, его мгновенная реакция — правая рука в карман — сказала Зубилину куда больше, чем все то, что он слышал и видел до этой минуты.

А молодой партизан-разведчик умело выполнял порученное ему задание. Он дошел до небольшой заснеженной полянки, превосходно видимой издалека, и остановился. Две могучие сосны, как часовые, стояли по краям полянки, и вся она казалась нарисованной, ненастоящей, словно окаймленной сосновой рамкой.

Федор несколько раз огляделся по сторонам и, конечно, никого «не увидел». Щурясь от солнца, нестерпимо бьющего в глаза, он, как ящерица, скользнул к большому камню, лежавшему посреди полянки, вытащил из-за пазухи листок с приказом партизанского командира, помедлил секунду-другую, потом положил листок под камень.

Задание выполнено! Федор тщательно утоптал оставленные им следы и исчез за деревьями.

Все это видели и Игнат Зубилин, и одинокий путник, скрытый за деревьями.

Теперь должна была наступить развязка. Что же дальше будет делать неизвестный?

Минуты ожидания тянулись, как часы. Человек не двигался с места, и Игнат отчетливо представил себе, как лихорадочно и торопливо взвешивает неизвестный все шансы «за» и «против»… Пойти взять, прочесть или оставить без внимания? Двинуться вперед, плутать по лесу, искать… искать?..

И, наконец, неизвестный решился. Так же безразлично и неторопливо, как все, что делал до сих пор, он проковылял вокруг полянки несколько десятков шагов, затем вышел на нее и присел на камень. Устал!

А спустя мгновение «бессильно» опущенная рука «блаженненького» нащупала спрятанный партизанский листок.

Прочесть написанное было делом секунды. Листок сразу же оказался в кармане, а человек встал и пошел.

И хотя шел он той же немного расслабленной, развинченной походкой, что и раньше, зоркие глаза охотников не обманулись. Нет, сейчас это был совсем другой человек, решительный, собранный, знающий, что ему нужно делать, куда идти.

И видимость расслабленной походки тоже быстро разгадали партизаны. На самом деле «блаженный» шел легко и упруго, как тренированный спортсмен. Казалось, он совсем не устал после многочасового кружения по лесу.

Когда Федор подошел к отцу, тот тяжело дышал. Продолжать преследование явно было ему не под силу. А человек все шел, шел, убыстряя шаг. Теперь он уходил из леса. Уходил!.. Надо было остановить его, задержать, доставить к своим и обстоятельно допросить. Подосланный шпион мог многое знать и о многом рассказать партизанским командирам.

— Надо задержать, — отрывисто бросил отец и посмотрел на сына. — Сможешь?

Ни слова не говоря, Федор поспешил наперерез уходившему из леса врагу. Через несколько минут на стыке двух лесных троп, на самом повороте, он лицом к лицу встретил его.

Держа винтовку наперевес, Федор подошел ближе и скомандовал:

— А ну, кругом, да побыстрее!..

Человек стоял неподвижно, глупо улыбаясь, прижав руки к груди. И только глаза его, сузившиеся, злые, говорили о том, что он узнал в молодом партизане того, кто недавно приходил на полянку. Узнал, того, кто оставил под камнем кому-то из советских людей, находившихся в подполье, партизанский приказ — немедленно уничтожить гестаповца Ризера.

— Идем, идем! Нечего таращиться. — Федор сердито ткнул винтовкой в грудь задержанного, и это чуть не погубило юношу.

Точным, рассчитанным движением неизвестный оттолкнул винтовку в сторону, потом резко рванул на себя, Федор, не ожидавший такого приема, пошатнулся и в то, же мгновение получил прямой, сильный удар в лицо.

Сразу потемнело в глазах. Ушло сознание. Он медленно повалился на землю.

Неизвестный подхватил падающую винтовку, однако стрелять не стал. Отступив на шаг, он двумя руками взял ее за ствол и замахнулся. Замысел его был ясен: ударом приклада, без ненужного и опасного шума, раздробить голову партизана или, возможно, еще сильнее оглушить его и потащить к своим, к Ризеру.

Сухой одиночный выстрел из глубины леса был последним звуком, который услышал «блаженненький». Винтовка старого охотника Игната Зубилина стреляла без промаха.

…Спустя два часа отец и сын Зубилины сидели в партизанской землянке и обо всем обстоятельно докладывали командирам, Правда, докладывал один Игнат. Федор сидел понурившись, опустив голову. Он винил себя за то, что дело, которое так удачно началось, из-за допущенной им оплошности не было доведено до конца. Фашиста надо было взять живым…

— Напоследок сплоховал Федя, — огорченно говорил старик Зубилин. — И моя, значит, вина есть.

— Да, неудачно получилось, — покачал головой Гурьянов. — Вы хоть обыскали его, — нищего этого?

— Все обшарил… Однако из бумажек — ни одной.

— Фашистский «язык» сейчас очень пригодился бы, — вздохнул Жабо. — Но ничего не попишешь. Всяко бывает.

Федор Зубилин ждал сильного нагоняя, а командиры даже не ругают его! Чудно!..

— Так я ж… — начал было он, осмелев, но его прервал Карасев:

— Ладно… Все ясно. Идите отдыхайте. Вечером выступаем.