Документ № 8 «…В нашем отделении было 3 узбека, 2 киргиза, 3 русских и 1 мордвин. Командир взвода был татарин» Из беседы со Львом Александровичем Охитович – красноармейцем 347‑го стрелкового полка 308‑й стрелковой дивизии. 14 августа 1943 г.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Документ № 8

«…В нашем отделении было 3 узбека, 2 киргиза, 3 русских и 1 мордвин. Командир взвода был татарин»

Из беседы со Львом Александровичем Охитович – красноармейцем 347?го стрелкового полка 308?й стрелковой дивизии. 14 августа 1943 г.

С октября 1942 г. я служил в дивизии, которая принимала участие в обороне Сталинграда. По званию я красноармеец, но частично мне приходилось в период моей службы выполнять функции, не вполне свойственные красноармейцу. Поскольку на гражданской работе я был человеком литературы: журналистом, редактором и прочее, командование использовало меня для собирания материала по истории дивизии и в последний период даже разрешило мне писать произведения о боях в Сталинграде, которые я пережил вместе со своей частью.

К сожалению, мое положение всегда оставалось двусмысленным. Последние месяцы я находился при политотделе дивизии, но, будучи беспартийным и не штатным его работником, я фактически всегда сталкивался с рядом противоречий, связанных с тем, что ко мне предъявлялись требования, как к рядовому, а моя работа носила характер работы политотдельской. Это меня не удовлетворяло, вот почему, почувствовав, что приближаются серьезные, решающие бои лета 1943 г., я явился к своему руководителю – заместителю командира дивизии по политчасти тов. Свирину и заявил ему: «Прошу отправить меня в полк для выполнения обязанностей рядового бойца. Я знаю, что скоро будут бои, в которых решиться судьба войны. Я хочу не писать об этих боях, а принимать в них участие и проявить себя так, как я сумею».

Тов. Свирин откомандировал меня в 347 полк к подполковнику тов. Чамову, который в свою очередь направил меня в 1 батальон, где я стал рядовым бойцом 2 роты, 3 взвода, 2 отделения. Месяц я нес службу как рядовой боец и был агитатором роты.

В начале июля нам объявили, что взятый в плен на нашем участке фронта (это было в 16 км от Мценска) немецкий офицер дал показание о том, что в промежутках между 3 и 6 июля намечается немецкое наступление. В связи с этим нас предупредили, чтобы мы были в боевой готовности.

3–4 и 5 июля мы провели в большом напряжении, а после 5 июля нам стало известно, что немцы уже начали свое наступление, и мы двинулись в поход. Наша дивизия пошла на левый фланг Орловского участка фронта.

В нашем отделении было 3 узбека, 2 киргиза, 3 русских и 1 мордвин. Командир взвода был татарин. Народ все необстрелянный. Кроме командира взвода и меня, никто не был в боях.

10 июля, когда мы подходили к реке Зуше, мы впервые попали под минометный и артиллерийский огонь противника. Впереди нас шла 380 дивизия. 11 и 12 июля она прорвала укрепленную линию врага, форсировала реку Зушу и вступила на противоположный ее берег. Мы шли вслед за 380 дивизией в качестве ее резерва с временным интервалом в 12–14 часов. Примерно через полсуток после того, как 380?я дивизия захватила первую линию немецкой обороны, мы уже занимали эти линии как резерв.

11–12, 13 июля наш полк подвергался непрерывными воздушным атакам. Немецкие самолеты буквально истязали нас, а поскольку основная масса бойцов не была раньше в боях, это вносило элементы некоторого замешательства из-за неуменья вести себя при воздушной бомбежке.

Наконец, 13 июля мы прорвались сквозь зону воздушных атак и сумели занять тот боевой участок, который нам был назначен. 13 июля мы прорвались сквозь зону воздушных атак и сумели занять тот боевой участок, который нам был назначен. 13 июля вечером другой батальон нашего полка вступил в бой.

14 июля утром наша рота занимала исходное положение, и я понял, что скоро наступит момент нашего соприкосновения с противником. Этот момент представлялся для меня очень тяжелым. В армии я уже полтора года. Я пережил оборону Сталинграда на самом страшном участке – на заводе «Баррикады», но будучи у себя в дивизии «журналистом», я в большинстве случаев выполнял функции, связанные с моей литературной работой и, находясь на самых опасных участках, наблюдал, а не действовал. А тут впервые я понял, что мне нужно реально делать то, что делает изо дня в день пехотный солдат в течение всей войны и что я видел только издали. Это меня до некоторой степени обескураживало. Мне 40 лет с лишком, физически я гораздо слабее большинства моих сверстников, я «неисправимый интеллигент» и, сколько я ни старался, даже будучи рядовым, понять и усвоить многие навыки, связанные с физическими действиями, навыки простые для людей из широких масс народа, я оставался в этой области бездарным и в большинстве случаев становился предметом со стороны других бойцов. Бойцы даже не понимали, что бывают люди, которые не умеют обращаться с лошадью, которые не умеют держать в руках лопату, которые по каждому пустому поводу обращаются к ним с вопросом, как нужно это делать?.. Умел собрать и разобрать винтовку, два раза бросал гранату и это, кажется, все. Ни ползать по-пластунски, ни делать пробежки я не умел, хотя и знал, для чего это делается.

Это было основной причиной, почему мне казалось, что здесь, в пехоте я могу бездарно, никчемно погибнуть в то время, как стоило бы подготовить себя к другому.

С огромным трудом я выкопал себе ячейку, затратив на это в три раза больше времени, чем тратил любой боец. Участок, на котором мы стояли, уже был под неприятельским минометным и снайперским огнем. Но это еще не была первая линия.

Утром пришел связной от командира роты и предупредил, что нужно готовиться к движению вперед. Слева подошли танки 1?го Донского гвардейского корпуса и остановились в роще. Командир взвода тов. Рахматулин предупредил меня, что я буду связным в ячейке управления взвода. Моя обязанность заключалась в том, чтобы идти позади цепи в 10 шагах впереди командира взвода и повторять громким голосом все приказания командира взвода, передавая их в цепь.

Командир взвода у нас был молодой, выдвиженец из рядовых, младший лейтенант. Перед вступлением в бой он сам немного растерялся. Проезжавший мимо нас танкист 1?го Донского гвардейского корпуса высунул голову из башни и вполголоса сказал: «Чего же вы, ребята, мешкаетесь? Наши уже дерутся». Рахматулину стало неудобно, и он повел нас вперед. Я взял свою винтовку, встал в назначенное мне место и передал первое приказание командира взвода, в котором говорилось что-то о цепи, но мелкими пробежками. 2–3 раза я передал его приказания. Цепь шла вперед, поднимаясь по отлогому склону высоты. Противник стал осыпать нас пулеметным и автоматным огнем. А. Рахматулин почему-то вдруг замолчал. Пробегая, я обернулся назад и сказал: «Товарищ Рахматулин, дайте какое-нибудь приказание». Но он ничего не ответил. Через несколько секунд он ушел на левый фланг, оставив меня на правом. Я не знал, что делать и решил пойти вместе с цепью. Включившись в цепь на правом фланге своего взвода, я стал делать, как мог, перебежки. Огонь неприятеля все усиливался, пули сыпались градом, особенно раздражали разрывные, которые щелкали с треском при каждом соприкосновении со стеблем или травинкой. Говорят, что рвались и мины, но я этого не замечал. Я оглянулся на цепь и увидел, что никто не ведет огня, что люди прильнули головами к земле и переживают непривычные для них ощущения. Лежа в цепи и прислушиваясь к щелканью и жужжанию пуль, я заметил, что интенсивный пулеметный и автоматный огонь, который ведет по нас противник, становится все более и более бешеным и что сотни пуль все ближе и ближе: Если мы будем так лежать, то очень скоро нас всех перебьют, как куропаток. Я понял, что мы можем погибнуть бессмысленно. Совсем не из храбрости (которой у меня в этот момент не было) и вовсе не из мужества, а только потому, что я понял, что погибну, если ничего не сделаю, и что единственный шанс спасти себя и других – это идти вперед.

Я поднялся для того, чтобы сделать перебежку. Я обратился к товарищам по взводу. Мне захотелось сказать что-нибудь волнующее. Я не мог сказать ничего, кроме того, что сказал бы каждый на моем месте: «За Родину! За Сталина!». Сказав это, я побежал вперед. За мной следом почти вся цепь. На этот раз ободренные движением все стали вести огонь по противнику. Я тоже стал стрелять из своей трехлинейной винтовки. Стрелял я в пространство, и не был уверен в том, что веду огонь, куда нужно. Я был ободрен тем, что цепь пошла за мной, и понял, что так как никто не подает команды, все ждут моего слова. Несмотря на сумасшедший вражеский огонь, я поднялся снова и, сказав что-то, чего я не помню, снова бросился вперед с винтовкой наперевес. Цепь снова пошла за мной. Так повторялось раза три или четыре. Я привык к этому и постепенно стал терять ощущение страха, так как видел, что идя смело сквозь дождь пулеметного и автоматного огня, я остаюсь целым и что почему-то мне все сходит… Когда слева из леса неожиданно вышли черные танки 1?го Донского гвардейского корпуса, я с новым подъемом крикнул бойцам что-то о том, что дескать идут наши советские танки, «вперед» и проч. Бойцы побежали за мною вперед. Но тут произошло что-то новое. Мы подошли к гребню высоты, за которой склон шел к линии немецких окопов. Вражеский огонь усилился до такой степени, что буквально нельзя было поднять головы. Ребята залегли, прильнув к траве лицами, и снова совсем перестали стрелять. Вражеский огонь, который до сих пор был бешеным, но бесприцельным, начал становиться прицельным. Мы ощущали, что пули, которые ложились сотнями вокруг нас, скоро будут попадать в нас. Я обернулся налево на моего соседа, лежавшего в 2–3 шагах от меня, и увидел как пули (очевидно трассирующие) облизывают своей трассой его голову, его спину, его ноги, почему-то не задевая его, и подумал: «Если он поднимет голову на миллиметр, его уже не будет»… Лежать больше было невозможно. Это привело бы к верной гибели. И, хотя мне было страшно перешагнуть через гребень и идти на виду у немцев, я во второй раз, еще более глубоко понял, что идти можно только вперед, и что оставаться на месте это значит погубить себя и других. Поднявшись в рост, я опять бросился вперед, что-то крикнув своим товарищам по взводу, и увидел с радостью, что справа в соседнем с нами взводе один из бойцов, о котором я знал, что он впервые попал в бой, следуя моему приказанию, также бежит вперед и зовет громко своих товарищей.

Пробежав шагов 7, я снова залег, обернулся к своему взводу, и, почему-то улыбаясь, под бешеным огнем неприятеля, стал переговариваться с ребятами. Я обратился к командиру соседнего отделения сержанту Маркелову и стал звать его к себе, убеждая его, что здесь хорошо, что нам быть вдвоем будет удобно. Два бойца (из них один пулеметчик), преодолев свою робость, также перебежали гребень и залегли в нескольких шагах от меня. Один из них, которых я помню в лицо, но фамилия, которого мною забыта, вдруг застонал и, извиваясь на траве, стал звать о помощи… Я решил ему помочь. Поднявшись, я сделал два шага в его сторону, и тут вдруг почувствовал, как мне с незнакомой, жгучей силой ударило горячим кнутом по бедру. Я упал неизвестно от чего. Сейчас это установить невозможно: может быть от того, что я понял, что я ранен, а может быть от того, что я понял, что я ранен, а может быть от того, что моя нога стала немой.

Упав, я почувствовал, как мою ногу заливает горячей кровью. Я обратился к товарищу, который звал на помощь и закричал ему, что я не могу помочь, так как я сам ранен. Санитара сзади нас не было. Перед боем он ушел обедать, и не вернулся. Я стал звать санитара не для себя, а для тяжело раненного товарища, но никто не откликался. Наша цепь пошла вперед, оставив на поле боя двух убитых и пять раненых. Я слышал стоны, но не мог разобрать, кто из наших пострадал. Наша цепь подходила к деревне, за которой были уже наши танки. В деревне происходили непонятные мне взрывы, от которых шли черные столбы дыма. Может быть, это кто-то подорвал танки – свои или чужие, я этого не знаю до сих пор. Я лежал без движения, переговариваясь с раненым товарищем, но вынужден был снова спрятать лицо в траву, так как засевший где-то справа за деревьями автоматчик, продолжал осыпать нас целыми снарядами пуль. Когда я поднимался на локоть для того, чтобы сказать что-нибудь соседу, огонь усиливался, и пули снова осыпали землю и траву вокруг меня. Я понял, что нас добивают, и сделал опять-таки то, что сделал бы каждый на моем месте: притворился мертвым. Вскоре автоматчик исчез.

Не знаю, сколько времени прошло, когда появился около меня возвращающийся из деревни легкораненый незнакомый мне боец. Я попросил его перевязать меня. Он вынул у меня из кармана индивидуальный пакет; освободил мою ногу от одежды, залитой кровью, и перевязал мне бедро. Вначале он делал это не очень охотно но потом, разобравшись сказал: «Давай, я тебя дотащу немного». Я снял шинель, вещевой мешок, полевую сумку и, оставшись без пилотки, с винтовкой в правой руке, уцепился за шею бойца. В таком положении он подтащил меня к дороге. Когда уже мы были у дороги, послышался знакомый гул немецких самолетов. Боец сказал мне: «Вот что, браток, я должен идти», – и оставил меня на траве.

Налетели фашистские самолеты. Они сделали несколько заходов и в шахматном порядке стали методически долбить все поле, на котором лежали мы, раненые. Казалось, что пришел конец. «Не удалось убить нас в первый раз, не удалось добить во второй раз, так удастся, очевидно, сейчас рассчитаться с нами», – подумал я. Но мои предположения оказались напрасными. Немецкие самолеты, сделав несколько заходов, и улетели к деревне, занятой нашим батальоном.

На этом этот эпизод моей жизни закончился. Ехали люди из Донского гвардейского, подобрали меня и увезли в свой санбат.

Оттуда по многочисленным этапам я попал в Серпуховской госпиталь. У меня была сквозная пулевая рана в левом бедре.

В этом бою я понял разницу между пассивным переживанием опасности (с которой я познакомился в ужасающей обстановке Сталинграда) и между активным участием в борьбе, которую я познал здесь. Больше того, меня удивляло, что многие из моих товарищей, которые держали себя перед боем уверенно, в бою робели, и как мне казалось слишком. Это, очевидно, объяснялось тем, что попав впервые в бой, они еще не прошли всех этапов пассивного осваивания опасности, которые я прошел раньше, но которых я недооценивал. А мне не хватало новой стадии – активной. Теперь, пройдя эту стадию, я могу сказать (не опасаясь быть неточным), что движение вперед в бою и проявление уверенности в действиях, утверждение себя как хозяина своей судьбы, доставляет такое внутреннее удовлетворение, с которым едва ли может сравниться что-нибудь в ощущениях человека. Ужас, овладевающий человеком при столкновении лицом к лицу со смертью, есть ужас беспомощности. И только в действии, активном и уверенном, причем в действии, связанном с коллективом людей, человек обретает свободу от ужаса и радость победы над «неизбежностью».

Теперь о первых днях Орловской операции в целом. Сравнивая состояние умов теперь и год тому назад, я вижу разницу, которую принимаю, как факт, еще не найдя ей точного объяснения. В прошлом году за Доном у Калача очень многие, может быть даже большинство, чувствовали желание бежать без оглядки при первом возгласе: «Немецкие танки!» или «Мы окружены!». Здесь под Орлом трудно было даже себе представить, что мог кто-нибудь повернуть обратно. Невозможно даже возникновение самой мысли об этом. Многие из необстрелянных, разумеется, робели, но их робость ни при каких обстоятельствах здесь не могла превратиться в панику и в бегство. Робость только связывала им руки и мешала правильно действовать. Стремление каждого вперед было до такой степени стихийным, что едва ли могли быть какие-нибудь препятствия, которые в состоянии были бы остановить это стремление.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.