Дружба с С. Н. Дурылиным
Дружба с С. Н. Дурылиным
В молодости Сергей Фудель мечтал о священстве. «Священник есть священнодействователь святилища, в котором для него вся полнота Жизни, вся его мудрость, вся правда и вся красота. Он знает всем своим умом и сердцем, что здесь, в Церкви, он нашел все, что кончились его богоискания, что он уже не искатель Жизни, а ее теург»[83].
Каковы пределы и сроки богоискательства? Фудель задумывался об этом в молодые годы, глядя на продолжительные искания своего друга Сергея Дурылина (1886–1954). Можно ли искания Бога превратить в вечное и единственное занятие? Скорее всего — нет, отвечал на свой же вопрос Фудель: вечность искания есть болезнь души, знак бессилия в достижении великого и смиренного жизнетворчества. Плодотворное искание должно неминуемо приходить к обретению, иначе приведет в тупик.
Талантливый искусствовед, знаток театра, публицист, С. Н. Дурылин был, казалось, именно таким вечным богоискателем. В отрочестве он потерял веру в Бога, ушел из пятого класса гимназии — и не только потому, что считал школу тюрьмой, местом долгих мучений, истязаний, скуки, тоски и гибели[84], но и потому, что ему было стыдно пользоваться привилегиями, даваемыми образованием. Затем, под влиянием брата — анархиста, он сблизился с революционным подпольем и участвовал в нелегальной печати. Учился в университете, познакомился с Л. Н. Толстым и испытал сильное влияние толстовства, ездил по русскому Северу и старообрядческому Заволжью. Изучал народные аспекты православия, писал стихи в духе «русского францисканства», сближался с московскими неославянофилами и, наконец, в 1920 году принял священство. «Вся религиозная сила его, — напишет Фудель о Дурылине, — была тогда, когда он был только богоискателем, а поэтому, когда он, все продолжая быть им, вдруг принял священство, он постепенно стал отходить и от того и от другого»[85]. Признаком слепоты назвал Фудель состояние человека, который продолжает искать золото, стоя у золотой россыпи; и только безумцем можно назвать того, кто кричит, будто умирает от жажды, стоя перед чашей с ключевой водой.
Свое посвящение в сан Сергей Дурылин переживал как этап, когда «кончилась жизнь и начинается житие». Самым трудным для священника Дурылина оставался вопрос — можно ли брать с собой в Церковь, в которой для него должна быть вся полнота Жизни, Пушкина и Шопена, Диккенса и Эдгара По, Гогена и Иннокентия Анненского. Можно ли сохранить в своей душе искусство, живя целиком в Церкви? Фудель вспоминал, как с великой грустью отвечал на этот вопрос его друг: «Нельзя на одной полке держать Пушкина и Макария Великого». Дурылин, имевший большой талант художественной прозы и уже издавший к моменту своего рукоположения цикл сонетов, считал, что священнику продолжать подобные занятия не должно. Священство оказывалось для него, таким образом, некой жертвой. Но если священство есть не обретение сокровища, а жертва, то, полагал Фудель, «тоска о пожертвованном будет неисцелима и воля в конце концов не выдержит завязанного ею узла… Ни истина, ни красота не разрываются в вере, но всякая искра света на темных тропинках мира воспринимается ею как отсвет все того же великого Света, у престола Которого она непрестанно стоит. Человек полный веры, наверное, ничем не жертвует, отходя от мира с тайным вздохом о своей жертве, так как, наоборот, он все приобретает: он становится теперь у самых истоков музыки, слова и красок»[86].
Именно так и обстояло дело с Дурылиным, который в процессе долгих духовных поисков вступил в священство, но и сам же, продолжая искать свой путь, отказался от принятого на себя служения. Опыт Дурылина навсегда остался для С. И. Фуделя одним из самых поучительных примеров — как томится сердце человека в попытке совместить несовместимое. Ключом к пониманию этой сердечной тоски были стихи Зинаиды Гиппиус:
Покой и тишь во мне.
Я волей круг свой сузил…
Но плачу я во сне,
Когда слабеет узел!
Ибо вступление Дурылина в священство сопровождалось для него «плачем во сне» — о поэзии, театре, литературе, обо всем том, что, как ему казалось, он принес в жертву Церкви.
Сближение Фуделя с Дурылиным произошло весной 1917 года. «…Помню, как 33 года назад, — писал С. И. Фудель сыну в декабре 1951–го, — я пришел впервые в комнату к Сергею Николаевичу. Помню тишину комнаты и везде книги, — на полке, на столе, на полу, — и свою жажду познания, но не отвлеченного, а радостного, как молодая жизнь. Книги представлялись окнами, в которые проходят лучи незримого солнца»[87]. К тому времени Дурылин был уже автором известных книг «Рихард Вагнер и Россия» (1913), «Церковь Невидимого Града» (1914), искусствоведческих и этнографических очерков — о древнерусской иконописи, об Олонецком крае, о Франциске Ассизском, о Лермонтове, о Русской Церкви и церковном соборе. Он писал легко, стремительно и много и мог работать одновременно над несколькими темами. Фудель вспоминал маленькую комнату во дворе Обыденского переулка, где квартировал Дурылин. В большой стопке книг лежали вперемешку романы, стихи, богословие, книги по искусству, стихотворные сборники, журналы. Над столом находилась одна — единственная икона — старинное, шитое бисером «Благовещение», а над кроватью висела единственная картина, акварель Машкова, иллюстрация к «Бесам» Достоевского: Шатов провожает ночью Ставрогина. «Это была бедная лестница двухэтажного провинциального дома, наверху, на площадке, стоит со свечой Шатов, а Ставрогин спускается в ночь. В этой небольшой акварели, — вспоминал С. И. Фудель, — был весь “золотой век” русского богоискательства и его великая правда»[88].
В маленькой комнате своего друга, засидевшись заполночь, С. И. Фудель часто оставался ночевать и ложился на полу, на какой?нибудь старой одежде, и тогда начинались «русские ночи» — все те же старые разговоры шатовской мансарды. Вольно или невольно Фудель и его избранные собеседники читали и жили будто по нотам Достоевского и, конечно, ощущали себя все теми же «русскими мальчиками», которые, едва познакомившись, заводят бесконечные разговоры о путях к Богу и от Бога, забывают о еде и сне и жаждут знать друг о друге только одно: «Како веруеши али вовсе не веруеши».
Фудель не уставал удивляться, что его друг, который вел вполне аскетическую жизнь («вольное монашество в миру, с оставлением в келье всего великого, хотя бы и темного волнения мира»), мог одинаково увлеченно рассказывать о посещении Оптиной пустыни и об опере «Русалка»; или в момент сосредоточенного молитвенного состояния вдруг начать читать отрывки из «опиумных» новелл Клода Фаррера. Во всем его поведении чувствовалось не дешевое любопытство зла, а душевное соучастие в тоске этого зла по добру; и любимый поэтический образ Дурылина был тоскующий лермонтовский демон. Фудель видел в этом духовном феномене какое?то особое, русское тоскующее любопытство.
В 1918–м С. Н. Дурылин написал рассказ «Мышья беготня», который посвятил своему другу Сергею Фуделю: о призраках ночи, о темном хаосе образов, тоске и наваждениях, которые исчезают в лучах света, в звоне колоколов к ранней обедне у Илии Обыденного. «Борьба духа, — писал в этой связи С. И. Фудель, — есть постоянный уход от постоянно подступающего зла, в какой бы врубелевский маскарад это демонское зло ни наряжалось. Уход и есть уход, движение по пути, странничество, и в этом своем смысле духовное странничество, то есть богоискательство, присуще всем этапам веры. Оно есть побег
Стихотворение С. И. Фуделя, посвященное С. Н. Дурылину. 16 апреля 1934 г. Автограф. РГАЛИ. Ф. 2980. On. 1. Ed. хр. 276. Л. 167
Стихотворение С. И. Фуделя, посвященное С. Н. Дурылину. 16 апреля 1934 г. Автограф. РГАЛИ. Ф. 2980. On. 1. Ed. хр. 276. Л. 168
от зла»[89]. Фудель и считал Дурылина таким странником по духовным мирам, русским путником, искавшим потонувший в озере Китеж, а в нем — Церковь Невидимого Града. Но путником крайне торопливым, который, находясь в плену своего большого и стремительного литературного таланта, спешит говорить и писать, доказать, убедить, — прежде чем созреет в нем полное внутреннее понимание.
Фудель на всю жизнь запомнил, как он провожал своего друга к диким северным озерам, в «край непуганых птиц», и потом встречал его и слушал рассказы про эти озера, про диких лебедей и колдунов и про старые северные деревянные церковки. Его впечатления о поездках и путешествиях (например, об Оптиной пустыни) казались Фуделю преувеличенными, мечтательными, полными восторгов, но далекими от реальности: им трудно было верить. «В нем был какой?то мистический гиперболизм, который давал неверный тон исполнению даже и совершенно верной музыкальной вещи»[90].
Не раз, однако, Фудель благодарно вспоминал, с какой любовью и знанием дела открывал ему Дурылин смысл древней русской иконы, как водил своих друзей в Кремль показывать фрески Благовещенского собора. Были они и в Лавре, чтобы видеть освобожденную от золотой ризы и позднейших записей рублевскую «Троицу»: горели золотые лампады и светилась икона немерцающим светом. Дурылин сказал тогда, что испытывает «почти страх». Они одинаково чувствовали, что «икона — это видение святости, видение святого тела тех, кто озарен до конца благодатью. Лицо, озаренное Невечерним светом, дается в ней не в анатомической записи тленной плоти, а в молитвенном прозрении его еще непостижимой славы»[91].
Дурылин водил своих друзей на теософские собрания, в Щукинскую галерею, на свои чтения о Лермонтове. Те университеты, которые Фудель проходил под влиянием Дурылина, он позже определял как познание Церкви через единый путь русской религиозной мысли. Дурылин открывал своему младшему другу и мир русской культуры. Именно он впервые повез Фуделя в Абрамцево, чтобы вместе погрузиться в теплый воздух «аксаковского гнезда». Тогда это был еще не музей, а большой дом, полный личной жизни живущих в нем обитателей — Фудель запомнил уже совсем старого Савву Ивановича Мамонтова, сидящего за чаем на террасе. «Я впервые попал в этот мир уходящей эпохи и полюбил его навсегда. Я ходил по дому и буквально нюхал необъяснимо милый мне запах какого?то навсегда теряемого покоя»[92].
Радовался С. И. Фудель и тому сердечному доверию, которое почти сразу установилось между С. Н. Дурылиным и отцом Иосифом. Любовь Дурылина к отцу Иосифу имела веские причины — он видел в нем духовного отца, который сочетал подлинную религиозную жизнь с русской культурой XIX века. Через отца Иосифа Дурылин прикоснулся к Оптиной пустыни отца Амвросия, а значит — и к Оптиной Достоевского и Толстого.
В работе «У стен Церкви» сказано несколько выразительных слов о феномене непродолжительного священства С. Н. Дурылина. Он служил на Маросейке, у знаменитого московского пастыря отца Алексия Мечёва (f 1923)[93], куда любил приходить и С. И. Фудель. «В Сергее Николаевиче была большая личная любовь к Христу, именно та личная любовь, которая светит нам в жизни и в писаниях святых отцов и о которой так вовремя и так хорошо напомнил Достоевский»[94]. Но, несмотря на уже принятое священство, вопреки отцу Алексию, который не благословлял Дурылина на священнический путь, тот отошел в конце концов от Церкви.
И Фудель точно понял причину такого шага: вследствие того, что Дурылин принял священство, он и отошел — бремя оказалось непосильным для его плеч. Любящему, искреннему, но слабому духом человеку невыносимо увидеть на Тайной вечере зло и предательство, трудно преисполниться смирением и продолжать трудный подвиг веры. Дурылин увидел в Церкви неверующих под видом верующих и решил, что дело Христово не удалось. Ему чудилось, что за видимой оболочкой Святой Церкви прячется область неверия и нелюбви, демонстрируется внешность без содержания, и все пронизано лицемерием, тщеславной пустотой, душевным холодом, равнодушием. И этот «призрак» Церкви, ее обманный «двойник» совершает страшную провокацию, ибо рождает ощущение, что нет на свете Христовой правды и нет истинной Церкви. «Обман действовал всегда, но более крепкие люди, противодействуя ему, всегда искали и всегда находили истинную Церковь: шли в глухие монастыри и леса, к старцам и юродивым, к Амвросию Оптинскому или Иоанну Кронштадтскому, к людям не только правильной веры, но и праведной жизни. Они?то и есть истинная Церковь, живущая и в городах, и в пустынях, а всякое зло людей, только причисляющих себя к ней, есть, как говорил отец Валентин Свенцицкий, зло или грех не Церкви, а против Церкви»[95].
С. Н. Дурылин не выдержал испытания. Ни от веры, ни от Церкви он не отрекся; он просто не мог преодолеть раздвоенности души, той самой немощи веры, боящейся идти до конца, то и дело оглядывающейся назад. Фудель, глядя и на свой собственный опыт, честно писал: «И Сергей Николаевич, и я, и многие из моих современников оказались не готовыми к тому страшному часу истории, в который она тогда нас застала и в который Бог ждал от нас, чтобы мы возлюбили Его больше своего искусства, своего страха, своей лени и своих страстей. Тогда решались какие?то судьбы, определялись какие?то сроки, и можно ли было особенно тогда путать Евангелие с другими книгами?»[96] Их разделили годы одиночества на разных путях, хотя путь неволи начался одновременно: Дурылин был арестован тоже в 1922–м, отбывал ссылку в разных местах, в ссылке же отказался от дальнейшего служения и, судя по его последующим писаниям, отдалился от Церкви[97].
Дурылин попытался жить выше своей меры, выше того, что достигла душа, но не смог и остался лишь «очарованным странником». И хотя Фуделю всегда было тяжело вспоминать время своей юности — «блоковские годы раздвоенности и измен», — Дурылин все же существовал в его памяти как учитель, с которым вместе был пройден большой и светлый путь. Много лет спустя он писал о нем сыну, помня человека, не имевшего никакого диплома, но любовью охватившего всю необъятность русской литературной культуры. «Знакомство с ним расширяет горизонт внутренней жизни, толкает на то, чтобы с такой же страстью и любовью погружаться в область своего знания, искать его дна и его границы»[98]. В 1952–м, недавно освободившись из третьей ссылки, С. И. Фудель писал Дурылину из Усмани: «Я очень дорожу связью дружбы между нами, которая прошла испытания наших десятилетий. Каждое ваше слово ко мне драгоценно для меня. Я бы хотел сейчас, когда вы больны, сидеть около вашей постели и не говорить, а что?нибудь читать вам, или, может быть, писать под вашу диктовку, или же молчать, зная, что все уже прочтено и написано.
Не только воспоминания сильнее меня, но сильнее меня и вера в будущую жизнь, а так как эта вера неразрывно связана у меня с вами, то мне бывает всегда так радостно, когда я сердцем слышу вас»[99].
Фудель отчетливо сознавал, какое страшное, трудное, одинокое время им досталось. Он имел мужество признать — болезнь, которой был болен его друг, С. Н. Дурылин, это в какой- то степени и его собственная болезнь. Он был готов разделить ответственность своего друга, который однажды написал ему: «На Страшном суде мы с тобой будем расплачиваться по одному векселю».