Глава 52

Глава 52

«Не чувствовать страданий несвойственно человеку, а не уметь переносить их не подобает мужчине».

Сенека

Моя дружба с чукчами, а по-научному с чукотскими аборигенами, началась еще когда я работал в медпункте 47 км. Особенно я подружился с тремя братьями Готгыргыном, Нанаем и Ымтыкаем. Ымтыкай — младший из них, в школе учителя давали чукотским детям русские имена, и его русское имя Тимофей. Пожилого отца трех братьев зовут Энлё. Подружился я и с коллегой — медсестрой Олей. Ее чукотское имя Нутерультынэ. Она похожа на японку, и я думаю, что она не чистокровная чукчанка, а метиска. Наверное, полурусская, получукчанка. И если кто-либо из знакомых чукчей проходит через Пыркакайскую долину, где расположен прииск «Красноармейский», они стараются увидеться со мной. Я фельдшер больницы, бесконвойный, и поэтому свободно хожу по двум лагерям и по территории прииска. Если через наш прииск, направляясь в свое стойбище, идут чукчанки и нередко посещают магазин, то я, увидев их, советую не задерживаться тут, а быстрее уходить, так как на прииске много бесконвойных заключенных, «изголодавшихся» по женскому телу.

К нам на прииск привезли каторжников. Это даже не этап, а группа истощенных, умирающих людей, их менее сотни. Их поместили отдельно в особо охраняемое помещение. Лагерники такие небольшие зоны называли БУР, то есть барак усиленного режима. А начальство прииска и лагеря называет «тюрьма». Каторжников везут в нашу лагерную больницу. Одеты они в одежду, меченую номером, литерами «КТР». Даже шапочка с такими отметинами. На одежде — телогрейке, верхней рубашке и на одной штанине вшиты белые полосы с номерами. Нам, медперсоналу, запрещено узнавать их фамилии и имена. Надо обращаться примерно так: «147-й», как ты себя чувствуешь?» Или санитар бежит ко мне и говорит: «А 43-й уже умер». Все, поступившие в нашу больницу, страдают алиментарной дистрофией. Истощены они до крайности. Я прихожу в ужас, обхватывая кольцом своих пальцев — большого и среднего — бедро в верхней трети взрослого мужчины. Это скелеты, обтянутые кожей. Потом, позднее, после войны я видел фотографии трупов в фашистских концлагерях. Такие же были поступившие в наше больницу каторжники. Только это были еще чуть живые трупы, говорящие слабыми голосами.

И они умирают в нашей больнице один за другим, а в коридоре поставлен конвоир. Меня удивила и рассмешила такая распорядительность начальства. Я поинтересовался, зачем этот пост у палаты, где лежат умирающие. Охранник ответил: «Чтобы не убежали». Я расхохотался, глядя в тупую физиономию стража. Охранник стоит в коридоре, в тепле стоять ему 12 часов, потом его сменит другой. Мне этого «часового» стало жалко, он явно тяготился своим стоянием на таком «ответственном» посту, и я велел санитару дать охраннику табурет. Страж с благодарностью уселся на табурет у дверей палаты с каторжниками. Боже мой, кто бы они ни были, но сердце содрогается, когда смотрю на эти живые скелеты. Платис распорядился умершего не оставлять ни на минуту в палате, а выносить в коридор на час-полтора, а потом уносить в морг. И вот я подхожу к охраннику и говорю: «Еще один КТР убежал». «Куда?» — вскакивает с табурета охранник. «Далеко, — говорю я, — ты его не догонишь». Он не понимает. Тогда я поясняю: «На тот свет, где нет тюрьмы, лагеря и охраны». «А-а-а», — облегченно мычит охранник. В это время на топчан в коридоре напротив сидящего на табурете охранника санитары кладут тело навсегда освободившегося от земных мук очередного каторжника.

Вскрываю в морге умершего каторжника. Присутствует Платис. Мы потрясены: организм в борьбе за жизнь не только «съел» подкожную жировую клетчатку, но и мышцы и даже стенки кишок, которые обычно состоят из трех слоев: слизистой оболочки, мышечной и серозной. Ничего этого нет — кишки поражают своей стекловидностью. Они как стеклянные трубки, только эластичные. Нет у кишок бархатистого вида, так как ворсинки, покрывающие всю поверхность слизистой оболочки «съедены» организмом. Как бы ни питали мы такого больного, пища не будет усваиваться, и он обречен. И таких обреченных на смерть среди этих привезенных на Чукотку каторжников немало.

Спрашивается: зачем их везли на Чукотку? Уморить их наша «справедливая» власть могла бы, не этапируя людей так далеко.

Когда из палаты, где размещены эти умирающие каторжники, их уносят в морг одного за другим, и никто из них не пытается совершить побег, тогда начальство все же соображает снять пост караулящего у палаты в коридоре охранника. Сочувствуя охраннику, который из молчаливого стал словоохотливым, мы даже поили его чаем. Он пил и поглядывал в окно больницы — не идет ли поверяющий такой «ответственный» пост. Он боялся, что ему будет взыскание за то, что из рук заключенных брал кружку с чаем.

Боже, почему вся жизнь у нас построена на страхе? Понимаю, что славословия нашему рексу тоже не от души, а у многих от страха. С радостным лицом охранник сообщил, что пост снят, и ушел из больницы весьма довольный.

К нам в больницу привели из каторжного барака двух врачей, тоже КТР. В такой же меченой одежде, с номерами. Ввели их в наш лагерь три вооруженных автоматами конвоира с двумя овчарками. Сколько начальству задало страху еще большее начальство, если надо было на диком чукотском прииске принимать такие меры предосторожности! Конечно, я и не подумал этих двух врачей-каторжников называть по их номерам, нарисованным на куртках. Одного звали Петр Яковлевич Семенов, хирург, ученик Дженелидзе. Второй — терапевт Иван Митрофанович Кислов. Оба врача — фронтовики. Семенову дали каторжные работы за высказывание, содержащее острую критику Сталина. Кислова советское военное правосудие осудило за сдачу в плен фашистам. «Почему не застрелился?» А было дело так: фашистские танки прорвались к военно-полевому госпиталю. Защищать его было некому Да если бы и было какое-нибудь маленькое подразделение красноармейцев, то что бы смогли сделать бойцы, вооруженные винтовками, против нескольких танков? Кислов вышел навстречу фашистским танкистам с пистолетом ТТ в руке. Смеясь, у него танкист выбил пистолет из рук. Рассказывая, Кислов страдальчески морщит лицо, он вспоминает, что его увели, а что эти фашистские мерзавцы сделали с женским персоналом госпиталя и с ранеными, можно без труда догадаться.

Я спросил Петра Яковлевича Семенова, почему их этап до такой крайности истощен. Ведь в нашей больнице они умирают каждый день один за другим, а сколько их умерло, пока пароход довез их до Чукотки! И Петр Яковлевич ответил, что морской путь от Находки по Певека был долгим, обслуга этапа была из «друзей народа», т.е. уголовников, воров, бандитов и прочих «не контриков». Обслуга пожирала продукты и из «патриотических побуждений» обкрадывала и объедала этапников КТР. Пока плыли ни одного мертвеца опустили в море, а прибыв на Чукотку, люди продолжали умирать от необратимых процессов в организме, вызванных алиментарной дистрофией.

В палате, где лежали, можно сказать, умирающие каторжники, на койке недалеко от входа в палату лежал истощенный со шрамами от ранений человек. Номер его я не запомнил, фамилии не знаю. Записи об этих людях делать я не мог. Это грозило добавкой мне срока. Этот человек однажды вечером подозвал меня и тихо, но с каким-то невыразимым словами нервным подъемом в голосе попросил сесть рядом с ним на его койку. Какой бы ни был режим в лагере, какие бы ни были запреты общения с каторжниками, но для меня просьба умирающего — святой закон. Я сел на его койку, и он прерывистым шепотом поведал мне правду о себе. Это была предсмертная исповедь.

Он был командиром батальона. Его батальон отважно сражался с фашистами. Но однажды он получил приказ своим батальоном атаковать позиции гитлеровцев, укрепленные полосой заграждений из колючей проволоки и минированной полосой перед ней. Он, опытный командир, потребовал предварительной артиллерийской подготовки и хотя бы нескольких танков, за которыми он поведет в атаку свой батальон. Ему приказали без артподготовки и танков бросить свой батальон в атаку, т.е. на смерть, так как даже слабоумному было ясно, что такая атака обречена на провал, а люди — на гибель. И он, командир батальона, отказался губить свой батальон. И этот умирающий каторжник сказал, что очень был удивлен, почему его не расстреляли, а обрекли на каторжные работы рядом с полицаями и изменниками родины. Его искренний рассказ много раз прерывался, он отдыхал, просил пить и снова прерывистым шепотом с сильным нервным напряжением продолжал свою исповедь. В конце своего повествования он спросил: «Вы верите мне?» Я ответил утвердительно и крепко пожал его руку. Да и как было усомниться в словах умирающего. Он умер, и я закрыл ему глаза.