Елена Захарова “БОГ СОХРАНЯЕТ ВСЁ…”

Елена Захарова

“БОГ СОХРАНЯЕТ ВСЁ…”

Это история о том, как я никуда не уехала. Мне невероятно, неоднократно и разнообразно повезло и продолжает везти до сих пор, причем буквально во всем – и в профессии, и в частной жизни. И главное – мне повезло, что в юности оказалась рядом с особенными людьми. О некоторых из них уже многими и многое написано, и попытка написать еще одни “мемуары” мне самой кажется необязательной. Мемуары вообще трудный жанр – пытаясь рассказать о других, всё время сбиваешься на свою собственную историю, и это, как говорила Юна Давыдовна Вертман, “разозлевает”.

Но, с другой стороны, я могу помнить что-то, чего не помнят другие и что может оказаться для кого-то небезынтересным. Потому что главными действующими лицами этой истории являются Надежда Яковлевна Мандельштам и отец Александр Мень.

Так случилось, что благодаря Н. Я. я не уехала из России.

Возможно, не все согласятся называть это везением, но я и сейчас так считаю. Хотя, если использовать медицинский термин, я – “наследственная” диссидентка. В 1952 году мой отец, Виктор Александрович Хинкис, узнав о готовящейся депортации евреев, сжег свой комсомольский билет. Довольно характерный для него жест. И кстати уж, еще одна, тоже характерная история про него и про его друга и соавтора Шимона Перецовича Маркиша: военные сборы, раннее утро, построение. Шум, гам, мат, при появлении командира – всё мгновенно стихает, а в воздухе повисает фраза: “И вот видишь ли, Витюша, Плутарх…”

Думаю, что и с Н. Я. Мандельштам отец познакомился через Маркиша. По крайней мере, в одном из текстов самого Шимона Перецовича есть такой фрагмент: к нему в гости должны были приехать Анна Андреевна Ахматова, Мария Сергеевна Петровых и Надежда Яковлевна Мандельштам. Далее цитирую:

“Я позвонил своему ближайшему другу Виктору Хинкису, переводчику, каковым был в предыдущей жизни и я сам. Вдвоем мы приготовили ужин, накрыли на стол. Едва закончили, такси с гостьями прибыло. Я вынул из холодильника бутылку вина. «А водка где?» – спросил Виктор. – «Нет водки». – «Давай я сбегаю!» – «Да ты что, обалдел? (указываю на Ахматову) Какая тебе водка!» Но Виктор не унимался, да и самому мне, сказать по чести, выпить хотелось – душа прыгала, распирало восторгом от того, какие безумно дорогие для меня люди собрались под моей крышей. И я сказал: «Анна Андреевна, вот мы с Витей думаем, может быть, водки…» Анна Андреевна, уже сидевшая во главе стола, не сказала, а царственно обронила: «Что значит может быть? Конечно, водки». И Виктор, счастливый, кубарем скатился с лестницы”.

Отец переводил с английского – Честертона, Фолкнера, Голдинга, Киплинга, Апдайка, с итальянского, со скандинавских языков (так что мое детское чтение, к слову сказать, было довольно своеобразным). При этом он всю жизнь оставался “невыездным”, так как подписывал письма в защиту Даниэля и Синявского и многих других, письма протеста против ввода советских войск в Чехословакию и пр.

В начале 1970-х годов он начал работу над переводом романа Джеймса Джойса “Улисс” и почти десять лет работал “в стол”, без перспективы опубликования перевода – Джойс был под запретом. За несколько лет до смерти он обратился к директору издательства “Художественная литература” с письмом, где были такие строки: “Я болен. Годы уходят, мой талант слабеет, силы убывают. Прошу заключить со мной авансовый договор, чтобы я мог посвятить всё свое время окончанию работы над Джойсом, не отвлекаясь на второстепенные задачи”.

Договор заключен не был. Тем не менее отец продолжал работу над “Улиссом”. Он успел сделать первую черновую редакцию перевода всего романа и начать вместе с Сергеем Сергеевичем Хоружим следующую редакцию. После его смерти С. С. Хоружий закончил работу, и в 1989 году “Улисс” был опубликован на русском. Но это уже совсем отдельный разговор, а о судьбе отца лучше всего сказал его близкий друг, поэт и переводчик Герман Плисецкий:

Уходит жизнь… и в наших голосах всё меньше радости живородящей, и Музы со слезами на глазах глядят вдогонку жизни уходящей.

Мне было девять лет, когда отец принес в дом отпечатанную на папиросной бумаге слепую копию “Последнего слова Юлия Даниэля”. Я прочла этот текст, и с того момента вплоть до сегодняшнего дня мои взгляды на политическую жизнь страны, где я родилась и живу, существенных изменений не претерпели. Конечно, я задавала вопросы. И мама дала мне толстенную папку машинописных листов – “Крутой маршрут” Евгении Гинзбург. Ну и так далее. Через два года, летом 1968-го, я уже вполне понимала, о чем говорили взрослые. Мои одноклассники по большей части слушали “The Beatles” и “Машину времени”. Я слушала Галича. И ничего удивительного, что в 1979 году, в разгар так называемой третьей волны эмиграции, когда многие мои друзья уехали или были “в подаче” (а некоторые и “в отказе”), я тоже получила “вызов”, подала документы и “села в отказ”, как тогда было принято говорить. И стала учить иврит. При этом из медицинского института меня не выгнали, и со “скорой”, где я подрабатывала ночами, тоже. Времена были сравнительно “вегетарианские” (вскоре я услышала от Н. Я. чудесную похвалу Брежневу. “Он не кровожадный”, – говорила Н. Я. Ну, ей было с чем сравнивать).

Отец отнесся к идее моего отъезда с энтузиазмом, хотя сам уезжать не собирался, а спустя некоторое время сказал: “Знаешь, пока ты не уехала, я хочу тебя познакомить с одним человеком”. “А с кем?” – спросила я. “Это вдова Мандельштама”, – был ответ. Отец вообще реагировал интересно. Например, получив некий гонорар, он спросил: “Что ты хочешь в подарок, шмотку или книжку?” – “Книжку”. Ответ был честный, я действительно хотела книжку, ну и получила – “Петербург” Андрея Белого! Правда, и шмотку тоже. Видимо, это была “проверка на вшивость”.

Через пару недель после того разговора и последовавшего за ним похода в гости к Н. Я. я неожиданно для себя обнаружила, что всё свободное время провожу у нее, а еще через несколько месяцев я уже знала, что никуда не поеду. Не то чтобы я обсуждала с Н. Я. этот вопрос и она мне отсоветовала, вовсе нет, даже речи об этом не было. Просто я поняла или, скорее, почувствовала, что тот, ну не знаю, багаж, что ли, образовавшийся в результате соприкосновения с Н. Я. и ее книгами, которые отец мне незамедлительно подсунул, не имеет смысла для жизни в эмиграции. А абстрагироваться от всего этого я уже не могла, даже если бы захотела.

В доме у Н. Я. я познакомилась с множеством замечательных людей. Там постоянно бывали Ю. Л. Фрейдин и Е. В. Сморгунова, Е. Б. и Е. В. Пастернаки, В. В. Шкловская и Н. В. Панченко, Е. С. Левитин, А. А. Морозов, Н. В. Рожанская-Кинд, Г. Г. Гельштейн, Н. И. Столярова, З. Я. Гельфанд, В. И. Лашкова, Л. Г. Сергеева, отец Александр Мень, который был духовником Н. Я., и многие-многие другие. Н. Я. уже очень болела и почти не вставала с постели, поэтому по большей части в то время к ней приходили не в гости, а “дежурить”, и при пересменке можно было неожиданно встретить кого угодно.

При этом Н. Я., которая всю жизнь мыкалась по углам, страшно ценила свою крошечную однокомнатную квартирку и весьма дорожила любой возможностью хоть на время выйти из-под дружеской опеки. Однажды то ли я запоздала, то ли мой предшественник должен был уйти пораньше, но Н. Я. около часа провела дома одна. К моему приходу на столе в кухне стояла кастрюлька с вареной картошкой. И чрезвычайно довольная собой Н. Я. ела, точнее, делала вид, что ест, угощала меня и всё приговаривала: “Как прекрасна картошка, сваренная собственной рукой!”

Характера Н. Я. была твердого до самого конца и к себе относилась иронически. С гордостью говорила, например: “Саша Морозов – это единственный человек, который сумел довести меня до слез”. Охотно верю, что сумел. А. А. Морозов, литературовед, точнее, мандельштамовед, был ну очень необычным человеком, жил совершеннейшим анахоретом, в однокомнатной конуре с наглухо зашторенными окнами, питался черным хлебом и крепчайшим чаем и общался только с книгами да еще буквально с двумя-тремя людьми. Мандельштама любил страстно и собственнически. Его любимым выражением было: “Сюжет!” Он произносил это высоким, дрожащим голосом и тряс перед носом у собеседника указательным пальцем. Уж не знаю, каким именно “сюжетом” он умудрился довести до слез Н. Я., но мне от него сильно доставалось.

Наиболее выразительный диалог с Морозовым произошел у меня перед похоронами В. Т. Шаламова. В силу сложившихся обстоятельств заниматься всякими организационными делами пришлось именно мне. Подробно рассказывать о последних днях Шаламова здесь не место, хотя и к Шаламову я попала в каком-то смысле тоже благодаря Н. Я.[893]. По ходу похоронных хлопот обсуждались обычные в таких случаях “технические детали”, и вдруг А. А. Морозов буквально вскричал: “Нет, всё неправильно! Гроб, обернутый рогожей, и гнусавящий пьяный дьячок – вот как нужно хоронить Шаламова! Сюжет!” Я остолбенела, но как ни странно, быстро нашлась. “Саша, – сказала я, – это обойдется гораздо дороже, у нас таких денег нет”. И Морозов, к моему удивлению, смирился, хотя потом всё равно продолжал ворчать.

В 1979–1980-х годах я бывала у Н. Я. по нескольку раз в неделю, чаще одна, иногда вместе с отцом. И однажды Н. Я., рассказывая о своей ранней молодости, упомянула, что очень гордилась длиной своего носа. В доказательство его выдающейся длины повернулась в профиль. Надо сказать, что по отцовской линии у нас в семье с этой частью лица тоже всё обстоит неплохо. Папа смотрел-смотрел то на Н. Я., то на меня, а потом сказал: “А ну-ка померьтесь носами”. Мы померились, оказалось – одинаково, даже фотография такая сохранилась.

А еще Н. Я. всё время что-нибудь дарила. Всем. Ее собственные потребности были совершенно спартанскими, а привозили и приносили ей в подарок самые разнообразные, иной раз довольно экзотические вещи. Например, кто-то привез из-за границы два (почему два?) теплых плюшевых или что-то вроде домашних халата. Они их сочла платьями и немедленно передарила. Один достался мне. Велено было примерить сейчас же. Халат оказался до полу, но Н. Я. потребовала, чтобы я так в нем и пошла домой, подвернув подол, чтобы не торчал из-под шубы. Делать нечего, вышла за дверь в халате и, озираясь, не идут ли соседи, переоделась в подъезде.

Гонорары за издания ее книг за границей каким-то образом воплощались в чеки валютного магазина “Березка”. На эти чеки тоже покупались подарки многочисленным друзьям и их детям и такие атрибуты роскоши, как джин и растворимый кофе. Джин опять же пили в основном гости, но непременно при участии самой Н. Я. А кофе она пила из коричневой, так называемой квадратной чашки. Чашка эта с отбитой ручкой и сейчас живет у меня в книжном шкафу.

И вот как-то, выйдя в магазин за молоком для кофе, я забыла ключ. Н. Я. передвигалась уже с заметным трудом. Встать с постели и открыть дверь ей было нелегко. Но деваться некуда, пришлось, проклиная свою оплошность, позвонить. Дверь неожиданно быстро открылась – на пороге стоял Пастернак. Ну совершенно как на фотографии. И совершенно пастернаковским голосом (я слыхала в записи) прогудел что-то неопределенно-ласково-приветственное. На какую-то долю секунды я решила, что меня взяли живьем на небо, но потом сообразила, что это все-таки не Борис Леонидович, а Евгений Борисович, а меня, как джеромовского пса Монморанси, еще оставят пожить на этом свете.

А вот от встречи с отцом Александром Менем я упорно и вполне сознательно уклонялась. Н. Я., которая переименовала меня из Лены в Лельку, да так основательно, что Лелькой я и осталась, время от времени говорила: “Лелька! Приходи завтра, у меня будет отец Александр…” – “Не могу, я завтра дежурю на «скорой», нужно готовиться к зачету, к экзамену… приду через два дня…” На самом же деле я думала: “Зачем я буду знакомиться со священником? Ну что я ему скажу и что он может мне сказать?”

И действительно, что? Я читала всё подряд, от Венедикта Ерофеева до “Сиддхатры”, и заканчивала вполне естественно-научное образование. Будучи полукровкой (отец еврей, мама русская), я всегда ощущала себя человеком в первую очередь еврейской крови, но, как и многие евреи, полуевреи, четверть-евреи и т. д., – именно крови, истории, а не религии.

При этом степень моего невежества была изумительной, то есть знакома я была самую малость (и то с пятого на десятое) с внешней, обрядовой стороной христианства и иудаизма. В основном по библейским сюжетам в живописи. И искренне полагала, что вера, если она у кого есть, это исключительно внутреннее дело человека. “Веришь, ну и верь себе, а креститься-то зачем?” – так я отреагировала на известие о крещении некой знакомой.

Н. Я. давала мне книжки отца Александра, я прочитала “Магизм и единобожие” и “У врат молчания”, сообщила Н. Я., что написано зд?рово, и продолжала “саботаж”. Ну а потом Н. Я. уже совсем сильно болела, и получилось так, что при ее жизни встреча моя с отцом Александром так и не состоялась.

Н. Я. понимала, что умирает. Накануне смерти она сказала Люде Сергеевой, которая, видимо, не могла совладать с выражением тревоги: “Не бойся, при тебе не умру”. А Веру Лашкову, сменившую Люду на следующий день, спросила: “Ты не боишься?” – “Нет”, – ответила Вера. Этот ответ подошел.

В день смерти Н. Я. в ее квартире собралось очень много людей, и, как всегда бывает, горе мешалось с хлопотами: где хоронить, когда хоронить, что делать с бумагами… Дружившая с Н. Я. всю свою жизнь Варвара Викторовна Шкловская сказала: “Если бы не советская власть, мы бы сидели на полу и плакали, а мы суетимся, и нам от этого вроде бы даже легче…” Но некоторые не суетились. Отец Александр Борисов (тогда еще диакон – впрочем, этого я не знала) в церковном облачении что-то читал у изголовья, затем другие, поочередно сменяясь, тоже что-то читали. Смысл был мне недоступен, но возникло некоторое общее ощущение нормальности, что ли.

Ну а потом Н. Я. силами милиции и родственной ей организации увезли в морг и квартиру от нас “очистили”. Не было даже уверенности, что мы сможем похоронить Н. Я., и из-за разнообразных обстоятельств странное это впечатление на время не то чтобы забылось, а отошло на второй план. Наступил Новый год, и сочетание всеобщего веселья с тем, что очень точно выразил Н. Панченко в своем стихотворении, посвященном Н. Я: “Старый друг ночует в морге…”, – вызывало ощущение абсолютной личной катастрофы.

Вечером первого января 1981 года, накануне похорон, мы перевезли Н. Я. в церковь Знамения Божией Матери. Служба давно закончилась, церковь была пуста, и только одна старушка сразу стала у гроба что-то очень тихо и быстро читать. Я сообразила наконец, что это псалтырь, и почему-то успокоилась.

На следующий день я пришла в церковь значительно раньше времени, назначенного для отпевания, и с недоумением наблюдала, как некоторые из моих друзей и знакомых столпились у алтаря. Мне это показалось странным, все мои скудные, почерпнутые из художественной литературы, познания о богослужении напрочь вылетели из головы.

И вот тут я увидела отца Александра. Этот момент я помню ясно. Я увидела его лицо (очень хочется объяснить, что это было за лицо, но нет, не могу, способностей не хватает), поняла мгновенно, кто это, и совершенно отчетливо, вот прямо этими словами подумала: “Так вот что значит духовный отец…” Звучит несколько высокопарно, но именно так и было.

Как бы объяснить?.. Я бы вообще пропустила этот момент и не нагружала читателя столь специфическими деталями, но мой редактор, светлой памяти Марк Фрейдкин, которому я обязана существованием этого текста, уверил меня, что нужно, а то непонятно: ничего, ничего и вдруг – бац! – креститься.

Отпевание закончилось, запели “Святый Боже, Святый крепкий…” и вынесли гроб с телом Н. Я. на улицу. Я задрала голову: небо было бледно-серое, очень высокое, в него летели церковные кресты, голые мерзлые ветки тоже очень высоких деревьев, и птицы – очень много птиц. “И как обугленные груши с деревьев тысячи грачей…” – вертелось у меня в голове. Хотя это, наверное, были вороны, вспугнутые колокольным звоном. Сознание протестовало против мысли, что всё кончается “лопухом над могилой”. Стихи Мандельштама, которые Н. Я. годами повторяла наизусть изо дня в день, и сам Осип Эмильевич, и вся их жизнь, и вся ее жизнь потом, после него, и ее книги – не может всё это пропасть в никуда. Стихи напечатаны, книги и письма тоже, а остальное-то…

Deus conservat omnia…[894]. Не думаю, чтобы я вспомнила тогда это выражение, но смысл был именно такой. В общем, приклю чилась со мной “перемена ума”. И я поняла, что хочу туда, где Бог сохраняет всё. И, вероятно, Н. Я. как раз это имела в виду.

Всё, больше не могу, всё равно получается неубедительно, но я ведь и не собираюсь никого убеждать.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.