Ремарка

Ремарка

В конце 80-х мы – несколько человек – Володя Спиваков, Сергей Юрский, Катя Максимова, Володя Васильев решили провести благотворительный концерт и собрать деньги на реставрацию церкви, где венчался Пушкин. Я решила на этом концерте прочитать «Реквием» Ахматовой, который публично никто не читал в нашей стране.

Однажды с Володей Спиваковым мы вместе летели из Бухареста и, сидя рядом в самолете, размечали «Реквием» – какие куски когда нужно перебивать музыкой. Для «Реквиема» он выбрал Шостаковича.

На репетициях, видя, как Васильев тщательно подбирает костюм для себя и для Кати, я думала, в чем же мне читать «Реквием». В вечернем платье нельзя – «Реквием» читается первый раз, это о 37 годе, – нехорошо. С другой стороны, выйти «потагански» – свитер, юбка – просто как женщина из очереди «под Крестами» – но за моей спиной сидят музыканты в смокингах и во фраках, на их фоне это будет странно. Я решила, что надо найти что-то среднее, и вспомнила, что в свое время Ив Сен-Лоран подарил Лиле Брик платье: муаровую юбку и маленький бархатный сюртучок. Муар всегда выглядит со сцены чуть мятым, а бархатный жакетик будет напоминать лагерные телогрейки, хотя при ближайшем рассмотрении можно разглядеть, что это очень красивое платье. Но Лили Юрьевны уже не было в живых, поэтому я попросила его у Васи Катаняна. И до сих пор читаю в нем «Реквием».

…Читаю «Реквием» в Ленинграде. Огромный зал филармонии. Народу! В проходах стоят. Мне сказали, что в партере сидит Лев Николаевич Гумилев с женой. Я волнуюсь безумно, тем более что там строчки: «… сына страшные глаза – окаменелое страданье…», ведь она стала писать «Реквием» после того, как арестовали сначала сына, а потом мужа – Пунина.

После концерта стали к сцене подходить люди с цветами. И вдруг я вижу: продирается какая-то старушка, абсолютно петербуржская – с кружевным стареньким жабо, с камеей. С увядшими полевыми цветами (а я, надо сказать, очень люблю полевые цветы). И она, раздирая эти цветы на две половины, одну дала мне, а вторую положила на авансцену и сказала: «А это – Ане». По этому жесту я поняла, что она была знакома с Ахматовой. Потом она достает из кошелки какой-то сверток и говорит: «Это Вам».

Мы уходим со сцены, я в своей гримерной кидаю этот сверток в дорожную сумку – после концерта сразу сяду на поезд и поеду домой. Идут люди с поздравлениями и вдруг – Лев Николаевич Гумилев – абсолютная Ахматова, он к старости очень стал на нее похож. Рядом с ним жена – на две головы выше. Я, чтобы предвосхитить какие-то его слова, затараторила: «Лев Николаевич, я дрожала как заячий хвост, когда увидела Вас в зале». – «Стоп, Алла, я сам дрожал как заячий хвост, когда шел на этот концерт, хотя забыл это чувство со времен оных… Потому что я терпеть не могу, когда актеры читают стихи, тем более Ахматову, тем более „Реквием“, но… Вы были хорошо одеты…» Мне это очень понравилось. Он еще что-то говорил, а в конце сказал: «Мама была бы довольна». Я вздрогнула.

Потом, в другой приезд, я ему позвонила, он меня пригласил в гости. Я пришла, он спросил: «Не против, если я покурю на кухне?» – «Да-да, конечно, Лев Николаевич». Он сел, покурил, мы о чем-то говорили, я рассказывала, как читала «Реквием» в разных странах. В это время вошла какая-то женщина и поставила на газовую плиту чайник. Я говорю: «Это кто?» Он: «Соседка». – «Как – соседка?!» – «Ну да, я живу в коммунальной квартире». Он получил свою маленькую двухкомнатную квартиру незадолго до смерти…

Когда я приехала после этого концерта в Москву – бросила сумку и помчалась на репетицию. Прошло несколько дней, я, вспомнив про сумку, стала ее разбирать, наткнулась на сверток, который подарила та самая петербуржская старушка. Разворачиваю: газеты, газеты и, наконец, какая-то коробка, на которой написано: «Русская водка» и нарисована тройка. Перечеркнуто фломастером и написано: «Это не водка!» Там оказалась бутылка редкого-редкого джина, очень старого. Откуда у нее этот джин?! Бутылку этого джина я подарила Васе Катаняну – ведь он мне подарил костюм.

В Париже, когда я с «Виртуозами» должна была читать «Реквием» в зале «Плиель» (это как наша консерватория), я попросила, чтобы в программке написали историю создания: почему «Реквием», почему в музыкальном зале читается слово, причем не по-французски, а французы терпеть не могут слушать чужой язык. Когда мы приехали за день до концерта, я увидела программку концерта: там было все – даже моя фотография, но почему-то из «Гамлета», и ни слова о том, что такое «Реквием», но зато история про то, как Ив Сен Лоран подарил платье Лиле Брик, и как оно досталось мне!

И вот – вступление Шостаковича, я выхожу, зал – переполненный, я начинаю читать: «В страшные годы ежовщины…», они зашелестели программками – не понимают, что происходит. А в программке нет никакой информации, кроме того, что я родилась там-то и училась там-то. И начинается ропот. Любых зрителей раздражает, когда они не понимают, что происходит. И тогда я, зажав сзади руки в кулаки, вспомнив, как Есенин читал «Пугачева» перед Горьким (у меня надолго остались кровавые следы, но это действительно очень концентрирует, потому что боль отвлекает сознание), и я – Ахматова – каждую строчку сочиняю заново, я не знаю, что будет вслед. Меня держит только музыка и рифма. Я не обращаю внимания на зрительный зал. И чувствую резкую боль в ладонях. И вдруг, уже к концу, я слышу… тишину. Тогда я смотрю в зал и вижу: во втором ряду сидят француженки и плачут. И – бешеные аплодисменты в конце. Потому что французы и бешено ненавидят, и также бешено благодарят.

Тогда я в очередной раз поняла, что поэзию действительно надо читать, не обращая внимания на «предлагаемые обстоятельства», именно «сочиняя», опираясь только на рифму и на музыку – на какой-то внутренний ритм, который надо поймать. И не боюсь после этого читать в любых странах без перевода.

Один раз я читала «Реквием» в Армении после знаменитого землетрясения. Мы приехали с «Виртуозами». Когда приземлился самолет, мы еле-еле прошли к выходу – весь аэродром был заставлен ящиками с благотворительной помощью.

Кстати, когда началась перестройка, и в России был голод, эта благотворительная помощь со всего мира шла в Россию тоже. Тогда Горбачев создал Президентский совет (из актеров там были Смоктуновский и я), потому что эта благотворительная помощь неизвестно куда уходила. Мне дали огромный список – лекарства, вещи, еда из Германии и дали телефоны тех мест, куда это пошло. Я никуда не могла дозвониться, наконец, я всех своих знакомых стала просить, чтобы они звонили по этим телефонам. И мы так и не поняли, куда ушла эта многотонная гуманитарная помощь… Так и в Армении – вся помощь, как потом говорили, «рассосалась».

И вот – Спитак. Разрушенный город. Местный драматический театр остался цел, там и проходил наш концерт. В полу моей гримерной была трещина, я туда бросила камень и не услышала, как он упал.

Рассказывают, что первый толчок был в 12.00. В театре в это время проходило собрание актеров, и двое не пришли. И как раз говорили о том, что эти двое всегда не приходят на собрания. Когда был толчок, все люди, которые находились в театре, – уцелели, их семьи – погибли, те двое актеров, которые не были на собрании, – тоже погибли.

Я стала читать там «Реквием», и оказалось, что это не про 37 год, а про то, что произошло только что в Армении. Все плакали. Это было абсолютно про них. И вдруг, во время чтения, я увидела, что микрофон «поплыл», а в моем сознании произошел какой-то сдвиг, и я забыла текст. Я смотрю на Володю Спивакова, а он в растерянности смотрит на меня – забыл, что нужно играть. После длинной паузы мы стали продолжать. Потом выяснилось, что мы выбросили огромный кусок. Тогда я поняла, что землетрясение в первую очередь влияет на сознание. Недаром после него нужна долгая реабилитация, особенно у детей.